Портрет Мерлина Рейвена
1
— Да! Да! Понял!
Говоря в трубку, Лестер смотрел прямо на Дугласа, сидевшего по другую сторону микшерского пульта; казалось, будто он играет на сцене перед аудиторией из одного человека. Голос его был непривычно тих, сдержан и звучал деловито, почти так, как ему хотелось. Эта манера разговора вошла в моду среди импресарио поп-групп совсем недавно: тон не просто бесстрастный, но профессионально-бесстрастный, свойственный управленческой верхушке — так говорили многоопытные, самоуверенные международные дельцы. Импресарио теперь работали под крупных банкиров, под биржевых воротил, оперирующих без вульгарной шумихи огромными суммами. Дуглас воздержался от улыбки.
— Понял! — самозабвенно повторял Лестер то и дело. И время от времени вставлял: «Чтоб никому не обидно» или «Слово за тобой!»
Это его удостоил разговора Мерлин, отличавшийся довольно-таки деспотической манерой обращения с телефоном, будто это был человек, находящийся у него в комнате, которого он к тому же в грош не ставил. Он мог запросто отойти от телефона, чтобы взять сигарету, смешать себе коктейль, а то и вообще убрести в другую комнату; собеседник, однако, должен был оставаться на месте, держать ухо востро, не зевать, не падать духом. Что же касается трубки, то положить ее имел право только Мерлин. Он мог развлекаться так целый час, а то и больше. Для Лестера, по счастью, это было не в диковинку: однажды он имел случай собственными глазами наблюдать такую сцену, когда позвонил заведующий отделом крупнейшей в мире фирмы звукозаписи. На каком-то этапе беседы Мерлин удалился бриться. Лестер, в своей готовности к услугам, подхватил трубку, чтобы объяснить, в чем дело, и до него тут же донесся негромкий, сдержанный, суховатый голос заокеанского дельца: «Понял! Да! Да! Понял».
Повод для нынешнего звонка был очевиден. Мерлин опаздывал уже на восемь с половиной часов на съемки фильма, которые должны были начаться в этот день. Дуглас назначил бригаде явиться к часу дня подготовить декорации и освещение, с тем чтобы начать съемки в 2.30. Уже два часа бригада находилась здесь сверх законного времени, и оплата ее труда стремительно возрастала. Дуглас обдумывал, как ему поступить, когда Рейвен объявится — если он вообще объявится. Он был в ярости оттого, что с ним обращаются так по-хамски. Уговор был твердый — начать в 2.30. В огромной студии звукозаписи все были на местах: осветительные приборы наставлены, микрофоны готовы, местоположение кинокамер намечено, и теперь ему приходилось не только подавлять свою досаду, но еще не давать разыграться досаде и угаснуть интересу двух кинооператоров с помощниками, двух звукооператоров с помощниками, трех осветителей, одного представителя пресс-бюро и работника, собиравшего материал для программы. Все они уже успели поработать в бригадах, обслуживающих премьер-министров, президентов, оперных див, прима-балерин, ученых — людей, чьи имена высоко котируются на рынке массовой информации, и их нисколько не умиляло, что им морочит голову тип, которого половина из них рассматривала в лучшем случае как одного из «этих везучих подонков» — пусть даже наиболее талантливого, который умеет выдавать песни, попадающие в число Двадцати Лучших.
Дуглас, который не только писал сценарий к документальному фильму, но и ставил его, понимал, что ни в коем случае нельзя допустить, чтобы бригада потеряла интерес, особенно если она состоит из людей, легко пасующих перед чужим мнением — эти уж непременно откликнутся на зреющее недовольство. Таким образом, Дугласу приходилось следить за бригадой в оба, шуткой или двумя-тремя словами несогласия ликвидируя серьезные признаки раздражения, способного сгустить атмосферу, в то же время допуская и даже поощряя стоны и жалобы, по своей природе благотворные. Главное было — сберечь репутацию Мерлина Рейвена, и это Дуглас осуществлял двумя способами, причем без всякого зазрения совести. Во-первых, он будто случайно упомянул сумму, полученную Рейвеном за некоторые пластинки, — тут ему помогли студийные звукооператоры, отвечавшие за качество звукозаписи в студии; им приходилось работать с Мерлином еще в период его расцвета, и теперь они козыряли цифрами, которые не могли не вызвать почтения: аванс в четыре миллиона долларов за одну долгоиграющую пластинку, которая в общей сложности принесла девять миллионов; гарантированный гонорар в два миллиона от фирмы грампластинок; право пользования всеми этими студиями в любое время дня и ночи — и при этом твердое, хотя и негласное, преимущество перед другими оркестрами и группами, и вообще перед всеми. Когда у Мерлина появлялось настроение пожаловать в телецентр и записать на магнитную ленту песню, студия должна была быть к его услугам, а также и бригада, на которой он останавливал свой выбор. Стоимость всего этого тоже произвела должное впечатление.
Во-вторых, Дуглас мимоходом напомнил, сколь беспрецедентен был этот случай: никто не видел Рейвена уже несколько лет; он еще ни разу не давал никому подробного интервью, он обещал предоставить им исключительное право снимать один из его нью-йоркских концертов, и уже сейчас, до начала съемок, интерес к фильму в Америке, Германии и Японии огромен — короче говоря, работа, предстоящая им, выходит из ряда вон. Попутно ему приходилось скрывать, что сам он раскаляется с каждой минутой все больше. Подумаешь, важная птица — Мерлин Рейвен! (Если сказать правду, достаточно важная, чтобы держать хоть неделю, если ему вздумается, в ожидании целую бригаду.)
Тот факт, что после десяти вечера сверхурочные начали подбираться к астрономическим цифрам, тоже сыграл положительную роль; Дуглас сумел и это использовать. Но вообще-то ему порядком надоело.
— Понял! Да! Да! Без надрыва. Понял! — говорил Лестер.
— Спроси его, когда он пожалует, — сказал Дуглас подчеркнуто громко. — Чтоб не покидать поста, мы, вместо ужина, попили чаю с дрянными бутербродами. Я думаю сводить бригаду к «Сальваторе», поесть спагетти, раз уж им работать всю ночь. Есть тут за углом такое подходящее местечко. Если хочет, пусть к нам присоединяется. Мы берем часовой перерыв.
— Понял! Понял! Да!
— Ну, пошли! — взревел Дуглас, вдруг окончательно обозлившись. — Я голоден как волк.
Лестер прикрыл рукой телефонную трубку.
— Он может быть здесь в любую минуту, — сказал он.
— Мы будем у «Сальваторе», — повторил Дуглас. — Займем ему место.
— Смотри, Дуглас. Играешь с огнем. — Внешняя сдержанность вдруг соскочила с Лестера. — Ну какого черта — что мне ему сказать?
— Чтоб шел к «Сальваторе».
— Ты так все дело завалить можешь.
— Необходимо удовлетворять естественные потребности. Пожрать надо. Пошли!
Он вывел свою команду из студии, оставив Лестера один на один с бригадой звукозаписи, которая завистливо посматривала на вырвавшихся на волю телевизионщиков.
— Понял! — сказал Лестер, сделав над собой большое усилие. — Да! Вот что, Мерлин, они… им пришлось… сам понимаешь, профсоюз — профсоюз велел им прервать работу на час. Нет. Телевизионщикам. Не нашим ребятам. Хорошо. Ну да. Понял! Да! Да!
Лестер положил трубку и кисло улыбнулся.
— Мерлин прибудет через две минуты, — объявил он. — Хочет начать микшировать немедленно. Пока их тут нет.
— Понял! — сказал звукооператор. — Да? — обратился он к остальным.
— Да! — ответили они хором и рассмеялись, глядя на безутешную лестеровскую физиономию.
— Ничего, Лестер, со временем привыкнешь.
— Не падай духом, парень! Понял?
— Понял.
Лестер улыбнулся им всем, выругался под нос и пошел вниз к автоматам с кофе. Ему вовсе не нравилось их постоянное подтрунивание, но приходилось мириться. Они, очевидно, сообразили, что его дружба с Мерлином всего лишь мерлиновский каприз. Сами они: техники, музыканты, бухгалтер, агент по печати и рекламе — отлично знали себе цену и всегда могли найти другое место в поп-бизнесе, особенно поработав вместе с Мерлином на этом новом, неожиданном этапе его карьеры, уже наделавшем шуму в музыкальном мире и в музыкальной индустрии. У них была уверенность в завтрашнем дне, недоступная Лестеру.
Но, как это ни странно, именно его личные качества послужили катализатором для нынешней бурной деятельности всех этих людей. Потому что Лестер «пришелся по душе» Мерлину, который с того самого вечера снова начал писать свои на первый взгляд простенькие песни, которые распевались миллионами, а ценились по-настоящему единицами, — песенки, приносившие бешеные деньги. Какое-то взаимодействие момента и личности оказалось идеальным. Мерлин выбирался из глубин своих капризов, сомнений, самолюбования — и Лестер оказался человеком, подставившим ему в последний момент плечо, подсадившим его. Однако, обладая безошибочным чутьем, Мерлин угадывал, что ценность Лестера преходяща, и, несмотря на то, что он бесстыдно и неприкрыто вымогал лестеровскую привязанность, всячески демонстрируя свою к нему дружескую приязнь, приглашая (очень настойчиво) поговорить о прошлом, о его приключениях, о сельской жизни, он тем не менее давал окружающим ясно понять, что Лестер, собственно говоря, в счет не идет. Взять хотя бы денежные расчеты. Лестер работал теперь на Мерлина полный рабочий день, и хотя должность его трудно было бы уточнить на бирже труда, она поглощала все его способности и энергию, а рабочие часы растягивались до предела. И за все про все заносчивый красавчик счетовод, распоряжавшийся мерлиновскими деньгами, выдавал ему еженедельно по пятьдесят фунтов хрустящими купюрами. Страховка ему, конечно, не оплачивалась, никаких условий оговорено не было — в общем, никаких гарантий. Всего каких-то пятьдесят фунтов! Лестер держался на поверхности только благодаря тому, что Мерлин иногда разрешал ему переночевать в одной из спален своих апартаментов.
Лестер все это терпел по двум веским причинам: во-первых, ничего лучшего пока не наклевывалось, и, во-вторых, он еще не потерял надежды повернуть дело так, чтобы это знакомство принесло ему выгоду, славу и барыши. Уж на этот раз он удачи из рук не выпустит! Похоже было, что его репутация понемногу начинает восстанавливаться. Один, глядишь, кивнет, другой подмигнет, а то ребята, которые пару месяцев назад в его сторону и не посмотрели б, вдруг шумно приветствуют при встрече. Да-с, Рейвен — это сила. Тут двух мнений быть не может. Но как ее использовать с выгодой для себя, вот в чем вопрос, как урвать первый куш, не продешевить, выйти на широкую дорогу?
Он понимал, что дугласовский фильм таит в себе немалые возможности, хотя работать с Дугласом ему вовсе не улыбалось. Как ни трудно было себе в этом признаться, даровитость брата восхищала и поражала его. Да что там говорить, временами ему начинало казаться, что он испытывает перед Дугласом тот же благоговейный трепет, что и перед Мерлином. Его поражала способность Дугласа охватить все разом: идею фильма, его композицию, законченный вид, стоимость, все тонкости съемки и редактирования, законы, ограждающие авторские права, полномочия различных профсоюзов; к его удивлению, выяснилось, что Дуглас стоит во главе всего дела. Дуглас всегда казался ему каким-то недоделанным, маменькиным сынком, о своих делах предпочитал помалкивать, даже на прямые вопросы не отвечал — в общем, не мужчина! И вот, нате вам, все под его дудку пляшут! Причем тон у него, по мнению Лестера, был какой-то нерешительный — вот что самое странное. Никакого крика, никаких команд, без повышения голоса и хамства. Иной раз гаркнет, правда, какое-нибудь указание, но это случалось не часто.
И тем не менее съемочная группа его уважала и слушалась. Специалисты из телестудии в скором времени пришли к тому же. Познакомившись с Дугласом за пышным завтраком, устроенным специально, чтобы увязать договор, который еще не был подписан, хотя основные вопросы были уже согласованы и к съемкам можно было приступать, Мерлин заявил, что «такого мужика не часто встретишь». А вот Лестеру все лезли в голову воспоминания — Дуглас, пасующий перед отцом, поддакивающий Гарри, сидящий с видом побитой собаки рядом с женой, докучающий ему, Лестеру, расспросами о том, что новенького в Тэрстоне. Одно слово — тряпка. Вопреки очевидности это представление прочно засело у него в голове, и он решил, что, в сущности, оно верно. Разве не согласился Дуглас снимать фильм только потому, что он его немного шантажнул? И чем? Сказал — причем не соврал, — что если он, Лестер, как-нибудь к этому делу не пристроится, то ему крышка. Мерлин представлялся ему спасательным тросом. Лестер не сомневался, что в конце концов только ссылкой на семейные узы он Дугласа и дожал. Сам Уэйнрайт это подтвердил, сказав, что без его нажима никакого фильма не состоялось бы, почему Лестер, собственно, и получал лишних 25 фунтов в неделю от Би-би-си как «консультант». Дуглас настоял, чтобы заслуги Лестера как посредника были официально признаны и вознаграждены. Почему Лестер и рассудил, что, раз проняв Дугласа и втравив его в дело, для себя выгодное, можно будет попробовать это и в другой раз. У него уже родился план.
Когда Дуглас и его бригада наконец вернулись, близилась полночь. Отсутствовали они полтора часа. Они шумно ввалились в аппаратную, накормленные и напоенные, готовые и по домам разойтись, и поработать до седьмого пота, чтобы часа за два отснять материал.
Они и не заметили, что горит красный свет. Мерлин записывал песню. Понемногу, однако, все угомонились.
Пульт звукозаписи, где микшировалась музыка, поступающая из студии, ассоциировался в воображении с Хьюстоном и космосом. Буквально десятки рычагов, штепселей, кнопок, лампочек, выключателей и клавишей, предназначавшихся для перезаписи фонограмм. Даже простенькие песни, которые Мерлин напевал сейчас, записывались многоканальным способом по шестнадцати дорожкам. В данный момент (хотя его группа — пара гитаристов, пианист и ударник — находилась в студии, чтобы помогать ему) записывался только его голос.
Как и все остальные, Дуглас очень скоро подпал под очарование этого голоса. Мерлин зачаровывает — вот в чем его сила, думал он. Это — очарование в прежнем, значительно более глубоком смысле слова, он завораживает, покоряет, это — свирель волшебного дудочника, убаюкивающая лютня. В его пении — шарм церковных песнопений и простеньких песенок, о которых говорится в героическом эпосе. Мерлин сумел перенести его в наш век. Все это Дуглас улавливал в его блистательных, изысканных, часто faux-naïf[11] песнях о жизни столицы, одна из которых вилась сейчас по студии, подобно старинной, передаваемой из поколения в поколение арии, хотя написана была всего два дня тому назад. Хорошо, ничего не скажешь, думал Дуглас. Просто прекрасно.
Запись кончилась. Наступила пауза. Звукооператор нажал кнопку обратной связи, что позволило ему вступить в разговор со студией.
— На мой вкус, отлично, — сказал он. — Просто отлично!
Голос Мерлина донесся к ним из глубин студии довольно-таки раздраженный, даже брюзгливый — тон человека, который настойчиво пытается довести что-то до совершенства и не может найти никого, на чье суждение он мог бы положиться, чтобы покончить наконец с этим делом.
— По-моему, первые восемь тактов получились чуть-чуть вяло. — Он перебрал струны своей акустической гитары и довольно забавно передразнил сам себя. — Тверже было бы лучше? Как по-вашему?
— Можно записать еще раз.
— Так ведь мы уже двадцать семь раз записывали! Получилась пластинка или нет — вот что меня интересует! Кто-нибудь еще слушал? Есть там кто-нибудь, кто слушал меня? — Он подождал ответа. — Это что, Дуглас со своей братией явился? Как им показалось?
— Они пришли посредине записи.
— Я думал, что посреди записи ни одному сукину сыну сюда лезть не положено.
— А они взяли и вошли.
— На что тогда красный свет существует? — Мерлин помолчал. — Давайте-ка проиграем еще раз, — сказал он резко.
Дуглас подошел к звукооператору.
— Можно мне воспользоваться обратной связью? — спросил он.
Оператор после перепалки с Мерлином был настроен опасливо.
— Хочет снова прослушать, — сказал он, нажимая кнопку перемотки, и лента, как смерч, закружилась в обратном направлении.
— Я на одну секунду, — сказал Дуглас и нагнулся вперед, чтобы нажать кнопку. — Мерлин, Дуглас говорит. Привет!
Было несколько нелепо и оттого неловко говорить в длинный и тонкий микрофончик, вырисовывающийся из панели управления как незакрепленный прут. Под ними, в студии, где легко мог бы разместиться большой симфонический оркестр, четверо молодых ребят в джинсах — музыканты, ожидающие своей очереди, — потягивали из банок пиво и курили, в то время как пятый, Мерлин, приступил к длительной и сложной, ему одному свойственной процедуре. Это был целый ритуал, во время которого он заставлял проигрывать несколько тактов, обрывал музыку, возвращался назад и снова проигрывал; он никогда не действовал по заведенному шаблону, но обойтись без этой церемонии не мог; казалось, он постепенно вводит себя в транс, внимательно ловя любой оттенок звука, любой знак, который мог бы указать ему верный путь и помочь найти тот завершающий штрих, который заставил бы песню «зазвучать». Поэтому он и хотел работать всегда с одним и тем же техническим персоналом, даже если его нужно было доставлять самолетом из Лос-Анджелеса. Поэтому он и пользовался одной и той же студией, записывая на пластинки песни, имеющие какую-то ценность. Поэтому, сложившись вместе, эти сотни раз и навсегда заученных движений и действий — дань суеверию или профессиональной требовательности — создали рабочую систему, подвластную ему одному.
Для Мерлина не составляло труда сочинить слова и написать к ним музыку так, чтобы получилась песня. Однако, чтобы отшлифовать ее: довести до совершенства мелодию, текст, аккомпанемент и исполнение, требовалась смесь упорства — которым он обладал — и обостренного чувства идеального настроя на эту именно песню, чтобы она прозвучала «как надо». Чтобы никогда больше ее нельзя было бы исполнить и записать столь хорошо. Казалось, в каком-то смысле он становился спутником, возвращающимся с орбиты на землю и выискивающим абсолютно правильную точку для входа в плотные слои атмосферы. И, пока у него не возникало чувства, что точка найдена, он готов был продолжать поиск, не считаясь ни с кем и ни с чем.
— Привет, Дуглас! — сказал Мерлин с едва уловимым шутливым оттенком, давая понять, что некоторое преимущество перед Дугласом в их игре «кто тут главный» имеет все же он. — Как, хорошо перекусили у «Сальваторе»?
— Недурно.
— Есть спагетти нужно только там. Если, конечно, любишь спагетти. Ты спагетти ел?
— Мерлин, поздно ведь. Мы тут двенадцать часов торчим. Ребята устали. Некоторым из них ехать далеко, их дома ждут, ну и так далее. Мы и так уже пустили псу под хвост завтрашние съемки, потому что досидели допоздна и теперь подпадаем под закон о десяти часах непрерывного труда. Следовательно, вопрос стоит так: или мы остаемся и начинаем снимать — скажем, часа два. Или же идем по домам, условившись встретиться в другой раз. На твое усмотрение.
Дуглас считал, что в его словах нет ничего обидного. Так же как в самом предложении. Этого нельзя было сказать о тоне. Как ни восхищался он Мерлином, как ясно ни отдавал себе отчет в том, что стоит только отложить съемку, и о ней можно забыть навсегда, Дуглас не мог сдержать свое раздражение — в конце концов, нужно знать меру. Лестер чуть не испепелил его взглядом — как это он осмелился поставить съемку под удар.
— У нас песня на полдороге, — предупредил звукооператор.
Мерлин ответил не сразу.
— Давай так. Я снова прослушаю песню. Потом мы ее еще раз запишем. А там можно начинать съемку. Устраивает это тебя?
Дуглас колебался. Он понимал, что Мерлин вполне способен проманежить всех их подобным образом до утра. Его обещаниям он не верил. И решил принять контрмеры:
— Я посоветуюсь с бригадой. — Он повернулся к ним, нарочно оставив открытым микрофон, чтобы Мерлин мог «случайно» подслушать разговор: — Ну как?.
— По-моему, пора кончать, — сказал один из кинооператоров. Его с семи часов тянуло домой.
— Мне понравилась эта песня, — сказал его помощник. — Очень понравилась. По-моему, это одна из его лучших. Я мог бы сидеть и слушать ее всю ночь.
— Пять минут, — сказал светотехник. — Дайте ему пять минут. Если не уложится, ухожу домой. Я совсем без ног.
— Ладно, — сказал Дуглас и повернулся к микрофону. — Я вот что думаю: стоит тебе начать записываться, и тебя за уши не оттянешь. Понять можно. Если ты решил сделать перерыв в записи песни, так давай останавливайся сейчас.
Мерлин улыбнулся. Перерыв его вполне устраивал. Он проработал по меньшей мере два часа, и ему хотелось сперва проветрить голову и только тогда приступать к окончательной отделке песни. Дать интервью Дугласу, позабавиться немного, сняться между делом — это будет ему в самый раз.
— Лестер! — крикнул Мерлин. — Сгоняй-ка за рыбкой с картофелем для всех нас, идет? А то мы тут с голоду подыхаем. — И затем, будто спохватившись, прибавил: — Ладно, Дуглас, возьмемся за дело. Интервью для Би-би-си. О-го-го!
2
— Неплохо! — сказал Майк, стараясь придать словам желаемый вес. Он положил машинописный экземпляр «Смерти друга» на стол. Они сидели у него в кабинете в здании Би-би-си. — Скорей всего, даже очень хорошо.
— Коротковата! — Дуглас чувствовал себя как ученик при разборе его сочинения. Но очень уж ему хотелось знать мнение Майка. — Заключение книгоиздателя: «Повесть в 35 000 слов — гиблое дело!» Наверное, мне придется написать что-нибудь еще того же размера, тогда они «слепят из этого книгу». Или бумажный кораблик. Итак, «Рождение врага»?
— Жаль. — Майку последнее время становилось все труднее разговаривать с Дугласом о чем бы то ни было, за исключением их общей работы. — Но рано или поздно она увидит свет.
— Может быть. — Дуглас помолчал. — Это лучшее из того, что я до сих пор написал.
— Безусловно.
— Вот так-то. С Нью-Йорком все в порядке?
— Да. Смету утвердили, как только я сказал, чем объясняются эти затраты. Администрация считает, что если нам удастся получить исключительное право телепоказа, то можно будет запродать программу достаточному числу телестудий и полностью оправдать свои расходы. Запатентованная пленка рейвеновского первого — за сколько лет? — концерта. И Нью-Йорк как раз подойдет для второй части фильма.
— Стиль жизни! — Дуглас кивнул. — Надоело мне все это. Интервью у нас готово; музыку подготовим — я лично считаю, что этого хватит. Ведь так и было намечено, разве нет?
— Конечно. И интервью получилось отлично.
— Могло бы быть и лучше. Что-то есть в этом Мерлине трудноуловимое — ты еще не успел вопрос задать, а он уже его обошел. И потом, он упорно сыплет разговорными штампами, которые тебе приходится расшифровывать, чтобы докопаться до подлинного смысла — этого он от тебя и ждет, что же касается поклонников, то он хочет оставаться для них все тем же свойским парнем с душой нараспашку. У него двойная радарная система: одна — чтобы определять настроение и размеры аудитории, другая — чтобы наблюдать, как он сам реагирует на ту или иную свою песню. Он чертовски умен. И когда доберешься до его сути, оказывается, что он все так же умен.
— Это видно невооруженным глазом.
— Недостаточно. Но зачем понадобился еще и нью-йоркский фон?
— Мне кажется, это существенно, — сказал Майк. — Я знаю, ты придерживаешься другого мнения, но мне кажется, что это так. Он хорошо говорит — отлично! Мы надеемся, что он хорошо споет и сыграет — еще того лучше. Но должно же что-то быть от его «стиля жизни», как ты пренебрежительно выразился. Просто не в твоем духе придавать большое значение пейзажам такого рода.
— Звезда эстрады в бархатном пиджаке задумчиво бредет в одиночестве через Сентрал-парк, и там же случайно оказывается бригада Би-би-си?
— Смейся, если смешно.
— Вот уж нет. Смеяться — это последнее, что мне хочется, когда мне демонстрируют «стиль жизни». С души воротит — это скорее.
— Дуглас, мы с тобой согласны, что этот человек делает свою работу на редкость хорошо, лучше, чем кто-либо из ныне здравствующих, и не уступая никому из почивших знаменитостей. Может, это нехитрая профессия, а может, искусство — все может быть. Но он выходит из ряда вон. Кроме того, в представлении миллионов людей, буквально миллионов, он друг, гуру, пророк, поэт, бунтарь, рокер, кумир — этот человек воплощает для них любой идеал, созданный их фантазией. Так вот, в фильме мы увидим, как он поет и играет — очень хорошо! Увидим, как он отвечает на вопросы — прекрасно! Но это не даст нам ни малейшего представления о том, как ухватист и цепок он в деловом отношении. Ты говоришь, у тебя будут таблицы, отражающие его деловые интересы, перечень фирм, с которыми он связан? Отлично! Но ведь из слов Лестера следует, что он одержим жаждой наживы, приобретательства и власти, — разве это видно из таблиц? А как насчет всякого рода неясностей в его личной жизни? И связей с высшим обществом? Пара газетных вырезок? Жидковато. Вот и давайте по крайней мере посмотрим, как он нежится в номере отеля «Плаза» или в «Пьере», выкладывая по четыре с половиной сотни в день, а американцы в ливреях пляшут вокруг него. Давайте посмотрим, как он пробивается сквозь все людские преграды и заслоны, скажем, в «Студию 54», и послушаем, как подобострастно аплодирует ему «весь» Нью-Йорк, потому что весь такой Нью-Йорк всегда будет аплодировать его величеству Успеху. Давайте взглянем хотя бы на одну батарею бутылок из-под шампанского, опорожненных им, — многим это даст куда больше, чем интервью. Тебе трудно это понять или принять, Дуглас, но это так.
— И что же из этого будет видно?
— Есть люди, которые извлекают из того, что видят — из «фона», как ты это называешь, — гораздо больше, чем ты. Ты воспринимаешь слова. Я тоже. До известной степени. Но слова — это только часть общения. Нередко небольшая и наивная по сравнению со сценами, которые мы можем видеть, со звуками, которые мы можем слышать, с тем, что мы можем заключить, наблюдая тщательно отработанные режиссером образы. Отсюда извлечь можно больше. Все, что тебе, между нами говоря, не удалось передать в своем фильме, можно будет наверстать в разделе «стиль жизни». Если он действительно такая беспардонная скотина, как можно вывести из весьма скупых замечаний Лестера, то это уж ты ухватишь — при условии, что ты достаточно способный режиссер и нацелишь поиск на то, что нужно. Это касается и его любовных пристрастий: они непременно проявятся — в дискотеке, в ресторане, в момент неосмотрительности. Я понимаю, что он поосмотрительнее всех нас, вместе взятых, но это не может не прорваться, и способный режиссер знает, где и когда ждать промаха, и сам к нему подведет. Ну, и много чего другого… на первый план выдвинутся изменения в жизни общества. Например: что стало с Англией, если преуспевающий в жизни молодой человек не видит больше необходимости копировать аристократов. До сих пор дело обстояло так: социальная лестница была выставлена на всеобщее обозрение и каждая ступенька на ней имела свое значение. А теперь кому до нее дело? Феминистки, вероятно, зашлись бы в негодовании, услышав это, но факт остается фактом: некоторым женщинам дело есть. А мужчинам? Хотят ли молодые бизнесмены, или драматурги, или телережиссеры — и уж не знаю, кто там еще, — изъясняться или вести себя как аристократы? И если хотят, то достаточно ли серьезно к этому относятся? Тут мы имеем дело с одним из наиболее развитых людей своего поколения, с одним из самых богатых, безусловно, самым знаменитым; и этот человек решил построить жизнь по собственному вкусу, заимствуя, правда, направо и налево — конструкция получилась довольно-таки эклектическая, но зато ни одну из систем целиком не повторяющая. Как это показать? Могло бы получиться захватывающе интересно.
— Ладно. Вот ужо приедем в Нью-Йорк. — Дуглас усмехнулся. — Может, американский антураж предоставит больше возможностей.
— Ты не создатель фильмов, — сказал Майк радостно.
— Не-е. Я составитель программ. Большая, труднообъяснимая и немаловажная разница. Но я попробую запечатлеть волшебство Мерлина в волшебстве целлулоида. Знаешь, Майк, а тебе деньги не зря платят.
— Да и тебе тоже.
То, что он ответил комплиментом на комплимент, его же самого смутило. Не в его это было духе. Молчать о своем увлечении Мэри было нелегко, но она просила его не говорить Дугласу ничего. В результате получалась дружба без полной откровенности, и Майку это не нравилось.
— Это что за обмен комплиментами? — сказал Дуглас.
— Чисто нервное… Пойдем-ка выпьем.
— В Центральный бар Би-би-си?
— Ничего другого на километры вокруг не найдешь.
— Дай только мне уйти на пенсию — открою пивную прямо за воротами и буду собирать горы денег с нам подобных.
— Бар не так уж плох, если не ожидать от него слишком многого.
Бар действительно был не так уж плох. Вся его беда заключалась в том, что был он ни богу свечка, ни черту кочерга; или, точнее, не клуб, не бар и даже не закусочная повыше рангом, а просто нехитрая смесь этих трех разновидностей, что придавало ему сходство с кормушкой, куда приходят лишь затем, чтобы набить живот и налить глаза. Но народ здесь собирался приятный.
— Что здесь хорошо, так это посетители, — сказал Майк, когда они принесли свои стаканы к свободному местечку на обитой пунцовой синтетической кожей стойке. — Твое здоровье!
Они разом отпили виски из стаканов.
— Оно и понятно, такая приятная работа не может не притягивать приятных людей.
— И всяких прочих, — сказал Дуглас.
— А где этих прочих нет?
— Когда я начал заглядывать сюда — помещение тогда было гораздо меньше, выглядело почти как настоящий бар, — зрелища вроде этого приводили меня в настоящий восторг. — Дуглас указал на трех дам в костюмах елизаветинской эпохи, перед каждой стояло по кружке легкого немецкого пива. — Или такое вот, — он повел бровью в сторону пяти мужчин, перемазанных зеленым студнеобразным кремом; их голубоватые кислые лица обрамляли длинные жидкие зеленые локоны. — Или вдруг присутствие Знаменитости! — Присутствующие знаменитости были заняты своими напитками и ни на что внимания не обращали. — И самое удивительное, — продолжал Дуглас, — хотя через год-два восторга поубавилось, но постепенно он вернулся, как возвращается чувствительность к отмороженным пальцам. — Он отхлебнул из стакана, чтобы сгладить впечатление от чрезмерной откровенности своего признания. — Повторим?
Дуглас пошел к длинной стойке за пополнением, а Майк допил свой стакан и задумался — что же делать дальше. По всей вероятности, в баре находились десятки людей в таком же точно положении, как и он, или, может, успели побывать в его шкуре прежде. Все эти продюсеры и режиссеры, ведущие, художники, кинооператоры, актеры, актрисы, критики, помощники режиссеров жили в мире, где матримониальные вожжи, даже по нынешним временам, были очень уж распущены. В век неуклонно возрастающей кривой разводов, раздельного жительства и узаконенных супружеских измен эта любопытная смесь людей, отдавших себя служению обществу: сцене, эстраде, спорту, мысли и искусству, — гораздо больше привыкла к нарушению брачных обетов и воспринимала его куда более снисходительно, чем люди большинства других профессий. А вот он, Майк, чувствовал себя ханжески пристойным, как учитель воскресной школы, виня в этом Дугласа и восхищаясь им в одно и то же время.
Последние несколько недель, пока они работали бок о бок и Майк вновь смог оценить всю талантливость и дотошность Дугласа — уж если за что возьмется, то делает на совесть, — его опять поразило, до чего тот одинок. Как ни странно, заметить это можно было, только очень близко сойдясь с ним. Дуглас был неизменно приятен и приветлив — человек, с которым легко работать, хотя он был способен и на крутые действия, и на крутой отпор, если кто-то не оправдывал его доверия. У него были друзья — еще с юных лет из Камбрии или которых он завел на первый или на второй год пребывания в Лондоне, когда ему было двадцать с небольшим. Он встречался с ними регулярно, и эти дружеские связи были прочными; приятели его любили и доверяли ему так же, как и сам Майк. Но существовали некоторые вопросы, которые так и оставались неотвеченными. Почему он держался таким пасынком судьбы при карьере, которая, приложи он минимум усилий, могла бы по меньшей мере прекрасно обеспечить его, быть в достаточной степени интересной и к тому же представляла широкие возможности по части дальнейшего продвижения в широких рамках этой грандиознейшей организации? Почему, интересно знать, он отказывается писать на заказ, хотя этой работой отнюдь не брезговали другие его современники — люди, которыми он, по его же словам, очевидно вполне искренним, восхищался? Почему, будучи в своих политических убеждениях твердым и последовательным, он не примкнул к группировке, придерживающейся тех же взглядов, что могло бы сильно облегчить ему жизнь на протяжении последних пятнадцати лет? Почему, из какой блажи притащил он Майку глубокую, отлично выполненную литературную работу, которую по условиям сегодняшнего рынка напечатать практически невозможно?
Более того, Майк чувствовал в Дугласе повышенную уязвимость. Беда только, что не всегда можно было предугадать, что и когда его уязвит. Как ни странно, глядя на Дугласа — человека, несомненно, умудренного жизнью, — можно было подумать, что его коробит, когда при нем рассказывают неприличные анекдоты или передают носящие слишком уж личный характер сплетни и даже (хотя сам он при случае мог здорово ругнуться) когда в его присутствии матерятся. И это было вообще характерно для него; оттого, как считал Майк, он, идя не в ногу с временем, все еще рассматривал большинство жизненных явлений с позиций морали, несмотря на собственные ни для кого не тайные слабости. В Дугласе все еще живо было понятие греха и, что того хуже, как казалось Майку, безнадежная вера в искупление. Это обосабливало его.
— Твое здоровье.
— Твое.
— Выпьем за нью-йоркский фон.
— Давай.
— А теперь насчет районов… — Дуглас вытащил из своего распухшего портфеля десяток аккуратно отпечатанных страничек, которые и передал Майку. — Это наново продуманный вариант, бюджет, а также график, структура фильмов, соображения, кого следует к этому делу привлечь и почему, разные материалы, ссылки на книжки и статьи, которые ты мог бы почитать. Понимаю, что подход несколько необычен. Это не впечатления и мысли отдельного человека, в стиле Кларка, Аттенборо, Миллера и прочих, но идея стоящая, и, если она будет толково осуществлена, ее всегда можно будет загнать как многосерийный документальный телефильм — такое название никого не отпугнет. Мне лично по-прежнему кажется, что это чрезвычайно важно. — Он вытащил еще листок. — А тут вот идейка для второй программы Би-би-си — развлечение для полуночников. В общем, ты сам разберешься.
— Есть еще что-нибудь? — спросил Майк.
— Пока нет.
— Почему ты не идешь к нам работать? Поступил бы в штат, мог бы в десять раз меньше энергии затрачивать.
— Слишком много дел помимо. — Дуглас помолчал. Он был совсем не прочь пооткровенничать с Майком, но в данный момент что-то его от этого удерживало. Он и сам не понимал, что именно. — Я веду отдел рецензий для «Всемирного обозрения», да еще мне «Гардиан» подкидывает неплохую работенку — тоже рецензирование. Раз в две недели. Да еще деятели из Института музыки просили меня прочесть им несколько лекций, и плюс ко всему я затеял кое-что свое. Можешь улыбаться, но денежки ой как нужны, когда живешь на два дома — пусть даже мой иначе как чуланом не назовешь, — и сознание, что тебе хочешь не хочешь приходится быть «добытчиком», служит мощным стимулом и способно вдохнуть в твои попытки новую жизнь.
— Пить бросил?
— Нет, конечно. Но подсократился.
— Почему?
— С перепоя теряю минимум час каждое утро. Не могу себе это позволить.
— Звучит разумно. Но ты говорил, что, вернувшись из Нью-Йорка, опять собираешься в Камбрию, что-то в связи с выборами. Что там у тебя?
— На дополнительных выборах от лейбористской партии выдвигается кандидатура моей двоюродной сестры. Рассчитывать ей решительно не на что. Пожалуй, во всем Соединенном Королевстве не найдется места, где тори сидели бы так крепко.
— Это любопытно!
— Она сестра Лестера. Полная противоположность ему.
— Ну, прямо камбрийская мафия.
— Я занимаюсь этим. Она в положении к тому же. Это должно сказаться благоприятно. Замужем за моим братом Гарри, приемышем.
— Н-да, пуповина у тебя и впрямь толстая, как канат. Верно?
— Пуповина? Это на шее-то? Нет! Просто люди, которых я знаю и люблю. Да я в любой момент мог бы перерезать ее и начать все заново, скажем, в Калифорнии.
— Ты рассуждаешь, как Гекльберри Финн.
— Верно. Но неужели теория жизни разового пользования не задевает тебя за живое?
— Конечно. Она всех задевает, — сказал Майк сухо.
— Это же просто поразительно. Знать, что сейчас ты живешь, а очень скоро жить перестанешь: не сможешь ни дышать, ни видеть, ни чувствовать вкус, вообще ничего не сможешь. Всему придет конец. Непостижимо!
— И поэтому ты заболел работоманией?
— Да.
И опять Дуглас мог бы облегчить душу, поговорив с Майком о Мэри. Он ни с кем никогда не обсуждал ее, но сейчас ему так захотелось поговорить о ней, что он еле удерживался от того, чтобы затронуть эту тему в их невинной беседе. Однако он считался с внутренним голосом, который велел ему молчать. Последовала пауза.
— А чем тебя привлекают дополнительные выборы?
— Дают возможность задавать массе людей массу интересных вопросов.
Майк кивнул, и Дуглас продолжал: — Ведь в чем главная прелесть интервьюирования? Ты имеешь возможность задавать вопросы, которые тебе хотелось бы задать, только при всех других обстоятельствах делать это как-то неловко. А официальные интервью, в конце концов, затем и существуют, чтобы спрашивать что угодно.
— Тебе нравится — в этом все дело. Оттого у тебя так хорошо и получается.
— И это, конечно, — сказал Дуглас. Затем, хотя он и отдавал себе отчет в том, что делает шаг, значения которого сам полностью понять еще не может, продолжал: — У вас с Мэри хорошие отношения. Правда?
— Мне хотелось бы так думать.
— Ты ведь знаешь… догадался… Верно ведь? Что мы разошлись.
— Знаю.
— Ну так вот. — Дуглас замялся. Он терпеть не мог людей, втягивающих посторонних в свои семейные неурядицы. С другой стороны, он решительно не видел, как еще избавиться от своего неотвязного беспокойства. — Нью-йоркская поездка может продлиться больше двух недель, если оправдаются наши худшие предположения насчет помех. Мне неприятно думать, что она… не то что одинока, это ее устраивает… а что ей не к кому будет обратиться в случае необходимости.
Майк хотел что-то сказать. Дуглас жестом остановил его.
— Пожалуйста, никаких обязательств. Я просто на всякий случай. Может, позвонишь ей разок-другой или когда-никогда сводишь поужинать. В общем, смотри сам. Я вовсе не хочу тебя ни во что втягивать или наводить на тебя тень. Вот так-то. Ну ладно! Спасибо за лекцию насчет фона. Пока!
Дуглас поднялся и сразу же ушел, оставив Майку вполне устраивавшую того отговорку, что он просто не успел сказать Дугласу то, что считал нужным. Однако он отлично сознавал, что это всего лишь устраивающая его отговорка.
Бар пустел по мере того, как разные отделы и студии отзывали свои причты. Три елизаветинские дамы давно допили свое пиво, зеленые мужчины уплелись куда-то, прихватив с собой пакетики хрустящего картофеля; порозовевшие Знаменитости взглянули на часы и решили, что уже позднее, чем они предполагали, — всего-то времени осталось, чтобы хлопнуть по последней. Особи, обеспечивающие работу машин, которые посылали фильмы двадцати пяти миллионам семей, двинулись, кто бодро, кто еле волоча ноги, назад к своим обязанностям — выпускать передачу в эфир.
Майк заказал себе двойную порцию виски, на всякий случай добавил еще одну, прихватил банку горького пива — запить и, обзаведшись новой пачкой сигарет, отыскал себе местечко в углу, чтобы сесть и подумать хорошенько; ему необходимо было прийти к какому-то выводу и постараться найти правильное решение стоящей перед ним дилеммы. Он любил Мэри и чувствовал, что у них могла бы сложиться вполне счастливая жизнь, и вот сейчас он вдруг понял — хотя и сам не мог бы сказать, откуда взялась такая уверенность, — что, может, она и согласится пойти за него. Главное, самому не сплоховать.
3
Нью-Йорк, в глазах Лестера, был ристалищем западного мира. Небоскребы в конце Манхаттана являлись символом могущества и богатства, куда более убедительным, чем гробница Тутанхамона, Букингемский дворец, собор св. Петра и Лондонская фондовая биржа, вместе взятые. Бетонные улицы-ущелья приводили его в волнение, нахальные чернокожие франты щекотали ноздри кордитным запахом конкуренции; доступность женщин казалась куда более «натуральной», чем все эти лондонские «поди-сюда» и «все-имеет-свою-цену». Нравились ему громогласные мужчины в ресторанах и бруклинские негритянки, губастые, грудастые, сияющие улыбками и побрякушками и говорившие нараспев, которые отпускали в кофейнях кофе с шуточками. Сорок вторая улица представлялась ему джунглями, в которых он был бы не прочь пожить. Объезжая на такси Гарлем, он, прищурившись, поглядывал в окно, примеряясь к знакомым по фильмам местам. В итальянском квартале он мог бы быть суровым братом из «Крестного»; в порту он был Брандо из картины «У причала»; на Парк-авеню и Пятой авеню он сделал неожиданное открытие — оказалось, что он помнит отрывки из разных популярных песенок, и ему тут же представилось, что он снимается в какой-то музыкальной комедии. Услышав завывания полицейских машин, он стал детективом Коджаком. Нью-Йорк был кинофильмом, а сам он — его героем.
Никогда еще жизнь его так не ласкала. Эту фразу он подцепил где-то давным-давно, но до сих пор не имел случая применить. Теперь он мог повторять ее ежедневно, с полным основанием. Никогда еще жизнь его так не ласкала.
Просто быть в Нью-Йорке — это уже что-то! Быть в Нью-Йорке, когда за тебя платит кто-то другой (в данном случае пришлось скинуться, до копейки оговорив все расходы, бухгалтеру Рейвена и отделу договоров Би-би-си), доступно далеко не всякому. Быть в Нью-Йорке со съемочной группой, что давало возможность любой двери сказать «Сезам, откройся», не говоря уж о возможности завязать разговор с кем угодно на приемах, куда валом валили нью-йоркские таланты, хорошо понимающие, что к чему, — это улыбка судьбы. Но быть в Нью-Йорке с Мерлином Рейвеном — это уже была особь статья.
Нью-Йорк находился в истерике по поводу концерта. Все билеты в «Мэдисон-Сквер-Гарден» были распроданы через три часа после открытия театральной кассы, и в утренней всеармейской передаче новостей показывали забавные интервью с предприимчивыми поклонниками таланта, которые еще за неделю до этого взяли в осаду здание. Началась яростная спекуляция билетами, как только прошел слушок, что на этом единственном представлении будут присутствовать Фрэнк Синатра, принцесса Маргарет (она совершила поездку по странам Карибского моря и должна была прилететь оттуда), супруга президента Соединенных Штатов, Лиза Миннелли, Фрэнсис Форд Коппола и Мухаммед Али. Чтобы попасть на этот концерт, Дайана Росс нарушила какой-то важный пункт в своем лас-вегасовском контракте; чтобы слетать в Нью-Йорк и обратно, Хэл Принс изменил расписание лондонских репетиций новой оперы в «Ковент-Гардене»; Джекки Онассис объявила, что никак не сможет быть, но потом передумала, чем вогнала театральную кассу в полную панику. Джон Леннон сказал: «Буду непременно». Пол Маккартни сказал, что он и так знает почти все мерлиновские мелодии, но что ему пришло время свозить Линду в Нью-Йорк, и он, скорее всего, на концерт заглянет. Глава фирмы грампластинок абонировал «Студию 54» под прием после концерта, но рассорился с владельцем ресторана, потому что с ним по-хамски обошлись молодчики, стоявшие у дверей, и перенес торжества в «Риджайнс». Все это с восторгом выложил Найджел Демпстер. Дэвид Хокни нарисовал афишу; Эдвард Гори оформил программки; Дэвид Фрост, по словам того же Демпстера, предложил свои услуги в качестве конферансье и, как стало известно, был «весьма разочарован», когда его предложение отклонили.
И единственно, кого впустили внутрь снимать концерт, была бригада Би-би-си, возглавляемая Дугласом. Четыре кинокамеры и при них четверо испытанных кинооператоров Би-би-си, четверо звукооператоров и шестеро взволнованных светотехников, все связанные с Дугласом головным телефоном. Американские телекомпании были в такой ярости, что грозили принять решительные и сокрушительные меры против «Мэдисон-Сквер», против Би-би-си и против Дугласа, но он свои договоры продумал хорошо и, проведя не один тягостный час с представителями причастных и не причастных к делу профсоюзов, достиг того, что подкопаться под его соглашения оказалось невозможно. Американским телекомпаниям пришлось ограничиться передачами из вестибюля и театральных фойе. Они непрестанно звонили в Лондон, пытаясь откупить исключительное право показа в Америке, и Би-би-си чуть ли не с тревогой обнаружила, что обладает товаром, который буквально рвут из рук. Потирались руки. Проводились совещания. Главы отделов собирались на шестом этаже. Люди авторитетные многозначительно кивали, чуть ли не подмигивали и получали в ответ такие же кивки, такие же подмигивания. Боссы Би-би-си толковали со знанием дела о поп-арте, о чудесах в решете, о Джекки Онассис, о «…верите ли, телекомпании США — все до одной. Да-с. И подумать только, Канада!» — «А, понятно!» — «И все это у нас в руках. Да-с! Уэйнрайт. Майк. Головастый мужик! Отличный мужик, Майк Уэйнрайт! Настоящий продюсер!»
Программа занимала два с половиной часа, вошла в число «праздничных» и была назначена для показа в сочельник вечером.
Майк обнаружил, что его неряшливый, но уютный кабинет превратился вдруг в проезжий двор, где весь день толклось интересующееся ходом дела начальство, плановики, люди из отдела контрактов и репортеры. Он занял пустой кабинет на другом этаже (Вопросы религии), где ему ничто не мешало, кроме телефонных звонков в Нью-Йорк и из Нью-Йорка. Давление со всех сторон усиливалось непрестанно, и его беспокоило, что у Дугласа не останется энергии на съемки.
Потом он просмотрел съемочный материал первых четырех дней и успокоился. Было ясно, что это лучшая режиссерская работа Дугласа. Беря интервью, он воспользовался методом, от которого до сих пор упорно открещивался: то есть задавал вопросы в то время, как бригада готовилась к съемкам, не обращая внимания, что Рейвен чем-то отвлечен, не замечая беспорядка, которого, как правило, не выносил. Прежде он обычно делал так: собирал все факты и свидетельства, просеивал их, изучал, насколько возможно, человека и все обстоятельства, вырабатывал определенную линию, создавал идеальные условия для вдумчивой, непрерываемой беседы и только тогда принимался за дело. В тот вечер в лондонской студии он впервые работал по-новому, и результатами Майк остался весьма доволен. Однако с тем, что он увидел сейчас, та съемка ни в какое сравнение на шла.
Майк связался с Дугласом по телексу, чтобы все это ему сказать и сообщить, что финансовая смета увеличена, так же как эфирное время, и что он может задержаться в Нью-Йорке хоть на неделю, если сочтет нужным.
Но, лишь увидев первые «потоки» концерта, Майк осознал, что Би-би-си достался призовой материал: программа получилась не только развлекательная, познавательная и в высшей степени убедительная, но она запомнится надолго, и следы ее много лет спустя будут обнаруживаться в актерских репликах, в дневниках и воспоминаниях о том времени. Потому что Мерлин был великолепен.
Его манера петь была сдержанна, спокойна, выразительна и буквально завораживала. Он очень много работал с оркестром и добился того, что соразмерность аккомпанемента с силой голоса в этом громадном помещении была почти что идеальна — во всяком случае, еще ни один такой оркестр не достигал здесь подобного совершенства. Мерлин спел несколько своих старых шлягеров, но и их он подверг тщательной обработке: где переменил оранжировку, где подправил даже рифму и ритм — что привело в восторг его поклонников, знавших их наизусть, и дало необходимый стимул критикам, которые усмотрели в этом «развитие», «пародию на себя», «новый этап», «переработку» и даже «переосмысление». Исполнил он также несколько песенок, навеянных встречей с Лестером. Эти вещи серьезные музыкальные обозреватели единодушно отнесли к лучшим образцам популярных песен. В них был юмор и свежесть его ранних песенок, тонкая наблюдательность, позволявшая ему преподнести какую-нибудь идею или эпизод того времени настолько точно, как будто он говорил от имени целого поколения, а проскользнувшее время придавало прелесть словам и музыке. Музыкальная пресса не бывала в таком ажиотаже со времен раннего Дилана, Битлзов в дни расцвета и появления первых пластинок самого Рейвена. И все, что он пел, встречалось аудиторией с восторгом. Сохранялась удивительная гармония. Слушатели все время находились на грани неистовых аплодисментов, которые могли бы уничтожить утонченное наслаждение концертом. Но Мерлин держал их в полном повиновении. Власть Мерлина над людьми была новостью для Дугласа. Он вышел на сцену, когда еще не успели отзвучать аккорды довольно длинного вступления к первой песне, и тотчас же запел, тем погасив рев, которым было встречено его появление. Да и вообще он появился так стремительно и звуки его голоса и гитары возникли в зале так внезапно, что в этом почудился какой-то элемент волшебства. Окончив номер, он поклонился, небрежно повернулся к оркестру, взмахнул рукой, музыканты заиграли снова, и опять он властвовал над людьми, все взоры были прикованы к нему, и голос его лился над знаменитым концертным залом, завораживая слушателей.
На Дугласа это произвело сильное впечатление.
Финал был картинный. Мерлин не делал уступок индустрии развлечений и моде сегодняшнего дня: ни смены освещения, ни кинокадров, проплывающих на заднем плане, ни видений, вообще никаких световых эффектов, никаких фокусов. Он сам в гордом одиночестве и позади оркестр, теряющийся в полумраке. Когда концерт кончился, он покинул сцену так же неожиданно, как появился на ней. Если кто и подумал заранее об эффектах, так это публика. Сперва десятки, потом сотни, потом тысячи маленьких светящихся точек появились в разных местах огромного, погруженного во тьму зала: это загорались спички, вспыхивали зажигалки, некоторые принесли с собой свечи или маленькие фонарики, кое у кого нашлись карманные фонари, и скоро все помещение заполнилось огоньками, которые люди старались поднять как можно выше, а сами в это время мерно топали, сливая голоса в протяжных монотонных выкриках: «Бис!», «Бис!», «Бис!», «Бис!». Они не кликушествовали, не канючили — они требовали повторения блаженства, они хотели еще раз пережить момент откровения. В их восприятии и способе выражения своих чувств, бесспорно, есть что-то от религии, подумал Дуглас. Но что из этого следует, он не мог бы сказать.
Мерлин больше не появился.
Через час толпа покинула помещение. Дуглас помог бригаде собраться и пошел за кулисы, с некоторым трудом — невзирая на свой неоспоримый пропуск — пробившись сквозь кольцо охраны. Оказалось, что Мерлин уже ушел к себе в уборную и принял по одному только несколько критиков. Дуглас попросил передать, что он тут. Все, что ему надо было, — это сказать «спасибо», извиниться, что не сможет быть на предстоящем приеме, и уточнить день последней съемки где-то в конце недели. Он вполне приготовился к тому, что Мерлин его не примет, и сумел убедить себя не воспринимать отказ как личное оскорбление. За кулисами пахло темными делишками, наркотиками, алкоголем, скорыми заработками, любовью на скорую руку — настоящий вертеп для избранных, для тех, кто слишком быстро и слишком сильно разбогател, кому слишком многое дозволено, тех, у кого слишком много привилегий, а частная жизнь выставлена напоказ. Он даже удивился, насколько неинтересно ему это сборище. Ведь как-никак все они были — или по крайней мере считались — истинными «семидесятниками», типичными представителями своего времени, в лучшем случае обуянными жаждой наслаждений и безудержного распутства, в худшем — просто подонки. Но в любом случае этот гогочущий табун не в меру разряженных девиц и молодых людей пребывал на какой-то вершине общества, и думать забывшего, что существуют еще и другие вершины. Это они и им подобные держались хозяевами в фешенебельных дискотеках, новых ресторанах, на всех светских развлечениях: мировых чемпионатах, шикарных премьерах, благотворительных балах, — и, хотя вариться в собственном соку не так уж ценно, если подходить к этому с точки зрения истинных ценностей, суть-то была в том, что истинные ценности оказались навсегда ли, временно ли, но сильно уценены. Кому — то есть какому разумному, развитому молодому человеку — есть дело до высшего общества, представленного в Лондоне и Центральных графствах компанией титулованных ничтожеств, а в Америке — убогими потомками английских пионеров протестантов и их приспешниками плутократами? Кое-кому есть. Верно. Но не «публике» же, не тем, кто составляет Ядро любого общества, — людям живого, острого ума, с которыми неспроста заигрывают репортеры светской хроники и фельетонисты. Эта табунящаяся, блистательная, громогласная, лакающая шампанское, нюхающая кокаин, большое значение придающая одежде, еще большее — фигуре, почти никакого — словам, ржущая молодежь (неподдельно молодая; молодая, да не очень; давно утратившая свою молодость, однако продолжающая за нее цепляться) казалась Дугласу толпой марсиан. Последние годы он все время так или иначе соприкасался с ними, не принадлежа по-настоящему к их кругу, но испытывая к ним естественное любопытство. Сейчас, стоя за кулисами «Мэдисон-Сквер-Гардена», он думал: что ж, это их право — вести феерическую, сказочную жизнь, которую в разные времена и в разных цивилизациях вели то принцы, то священники, то воины и даже, разок-другой, ученые, — однако сильнейшее чувство, которое испытывал Дуглас при этих мыслях, было не отвращение, не презрение, а усталость. Он не видел никакого смысла тянуться за ними. Мало того, они оскорбляли в нем пуританина, хотя с переездом в Лондон его пуританство сильно, и, как ему казалось, не беспочвенно, слиняло. Но не настолько, чтобы спокойно созерцать это скопление праздных богатых людей, их оскорбительную фамильярность, самовлюбленную манерность и самодовольную надменность, чтобы не возмущаться их бессмысленным расточительством и умением закрывать глаза на чужие нужды. Но с другой стороны, читать нравоучения в гостях на пиру было бы по меньшей мере неловко.
Дуглас ждал с надеждой, что отказ придет в вежливой форме, с удовольствием представляя, как проведет вечер в одиночестве. Он решил, что подождет своего посыльного десять минут. Казалось бы, достаточно. А зачем, собственно, ему нужно быть гостем? Почему он всегда видит себя в этой роли? Ведь даже теперь, если говорить положа руку на сердце, очень ли отличается его роль гостя от роли слуги этого общества? А единственный твердо усвоенный им урок из всего, что преподали отец с матерью, отнюдь не считавшие себя в силах или вправе наставлять своего отпрыска, «руководствуясь семейными традициями», заключался в том, что человек должен прежде всего стремиться к независимости. Он должен быть независим во всем, в чем только можно. И тем не менее, после того как Дуглас, рванувшись вверх, оставил позади рабочий класс, получил привилегии, сопутствующие оксфордскому образованию, пообтерся, работая в студиях Би-би-си, и потолкался в среде лондонцев, не признающих классов, он во многих отношениях стал гостем. Гостем общества, прекрасно оплачивающего хорошо натренированные таланты, за которыми стояло всеми признанное хорошее образование; весьма желанным, если он к тому же играл по правилам и не нарушал установленных традиций. Плененным гостем!
Пора уходить, решил он, и тут как раз разодетый в атлас посыльный жестом пригласил его в уборную Мерлина. Да, он покончит со всем этим. Решение было принято спокойно, даже равнодушно, но Дуглас понимал, что оно окончательно. Хватит уступок!
Они с трудом пробились через толпу, едва избежав серьезных увечий при столкновении с охранниками Мерлина.
Мерлин сидел в кресле, не развалясь, подобранный; в руке он держал бокал шампанского; початая бутылка стояла рядом в ведерке со льдом.
— Заходи! — сказал он Дугласу. И так же дружелюбно прибавил, обратясь к провожатому Дугласа: — А ты выметайся. И поживей!
— Выпьешь?
— Спасибо! — сказал Дуглас. — Я налью себе.
Мерлин внимательно следил за ним, и Дуглас, взглянув на него, понял, до какой степени тот устал. И еще он понял, что Мерлину хочется поговорить, что ему нужен товарищ, нужен нормальный, дружески расположенный человек, чтобы уравновесить как-то огромный груз обожания, восторгов и оваций, им самим только что вызванных. Однако Дугласу не хотелось впутываться. Мерлин был отмечен каким-то окончательным одиночеством, и это находило прямой отклик в его собственной душе. Дуглас сознавал, что, как бы кроток ни был Мерлин сейчас, как бы искренне ни тянулся к нему, за этим неминуемо последует попытка сокрушить его и подчинить себе.
Была и еще одна сторона — эротический сдвиг Мерлина, который тот успешно затушевывал, а Дуглас игнорировал, ни на минуту не забывая о нем; помнил он и сейчас. Дугласу казалось, что в свои отношения с людьми — со всеми без исключения — Мерлин вносил ощутимый элемент эротики; он этого не скрывал и не пытался сгладить неловкость, неизбежно испытываемую другими. Характерной для него чертой была легкость, с какой он мог, по желанию, перейти из одного качества в другое, лишь бы во всем и всегда добиться своего.
— А знаешь, ты меня нисколько не волнуешь, — сказал Мерлин.
— Ну и слава богу. А ведь ты заигрываешь, Мерлин. Еще шампанского?
— И себе налей.
— Ты был замечателен, — сказал Дуглас, наполняя бокал Мерлина и затем свой. — Просто замечателен! Я был готов к тому, что поддамся впечатлению, вернее сказать, был достаточно готов, чтобы не поддаваться впечатлению. Но я был восхищен и поражен. Ты поистине бард нашего времени. Твое здоровье!
— Бард нашего времени! — Мерлин отпил шампанского. — Господи, твоя воля!
— Еще до наступления ночи я придумаю тебе титул получше. Но это слово совершенно точно определяет тебя. Не назову тебя поэтом — хотя в некоторых отношениях ты истинный поэт; не назову и настоящим композитором — хотя мелодии ты сочиняешь лучше, чем кто бы то ни было из теперешних композиторов. Ты — прямо Вийон какой-то — смотри сноску — вот ты кто!
— Неужели я правда заигрывал?
— Ты прекрасно отдаешь себе отчет в каждом своем поступке.
— Мешает мне иногда. Я считаю, что в таких случаях надо давать себе волю. Дашь… освободишься… ну и все в порядке. Черт! Так-то!
— Больше я не буду тебе мешать. Я ведь просто спасибо сказать пришел. И напомнить, что в четверг мы встретимся в студии в последний раз. Ну, я пошел.
— Кутить?
— Еще не решил.
— В мою честь будет прием. Можно сходить. — Мерлин протянул свой бокал отработанно беспомощным жестом, который Дуглас игнорировал. Мерлин сам налил себе. — Всё! Ну что, бросим монетку, кому открывать следующую бутылку? Иль, может, это сделаешь ты?
— С удовольствием.
Дуглас пошел к холодильнику. Было бы неправильно назвать эту комнату театральной уборной. Требования Мерлина были выполнены в точности. Стиль и обстановка гостиной в его лондонских апартаментах были полностью перенесены сюда.
— А ты идешь на прием в свою честь? — спросил Дуглас.
— Нет, конечно.
— И что же будешь делать ты?
— Посмотрю телевизор. — Мерлин улыбнулся счастливой улыбкой. — После этого пойду пошатаюсь по Сорок второй улице, может, подцеплю кого-нибудь. А может, в Гарлем съезжу.
— Один?
— А ты думал, я трус? Хочешь, поедем вдвоем. Или… — Мерлин помолчал, — …просто напьюсь до потери сознания, не выходя из комнаты, и болваны, которые стерегут дверь, найдут меня утром здесь целенького и невредимого — ни один из них не посмеет постучать или хоть как-то потревожить меня, пока я их сам не позову, — можешь быть уверен.
— Ты бы поосторожней, — посоветовал Дуглас.
— Кстати, твой Лестер — самодовольный болван! — со злостью сказал Мерлин. — Поплясал, и хватит с него.
— Почему?
— «Почему?» — передразнил его Мерлин; он встал и зашагал взад и вперед по комнате, будто забыв про Дугласа.
Дуглас допил свое шампанское в тот момент, как Мерлин включил огромный цветной телевизор. Некоторое время он переключал с канала на канал, пока наконец не наткнулся на последние известия. Его концерт шел вторым номером — после обзора речи президента Картера по поводу чрезвычайного энергетического кризиса, но предваряя сообщения о перестрелках на Ближнем Востоке, волнениях в Пакистане, рвущихся бомбах в Ольстере и надвигающемся на Флориду урагане.
— Ты никогда не думал, — сказал Мерлин, выбрав момент для начала разговора, как раз когда Дуглас вставал, чтобы покинуть комнату, — что, когда видишь на экране лица людей, рассуждающих о положении в мире или об экономике, ну и тому подобное… не думал ты, как странно, что они так поглощены этим? Ведь есть же на свете и птицы, и пчелы, и солнце, и то, и се? Мы и оглянуться не успеем, как все перемрем и никого из нас не останется. Как же они могут с таким воодушевлением талдычить о своем? Взгляни на этого болвана, рассыпающегося в похвалах своей строительной программе! Все это прекрасно — давайте строить дома. Разве я возражаю. Но ты только вглядись в их лица — нужно же знать, чем они живут, есть ли что-нибудь еще в их жизни? Может, озорство какое-нибудь, или какой-то тайный грешок, или тайная добродетель? Но нет, ничего ты в их лицах не увидишь. Я не понимаю. Мне нравятся только те люди, у которых есть какая-то своя жизнь, даже если они занимаются при этом спасением человечества. Это всегда можно сказать по их глазам — они будто силятся подавить улыбку, с трудом удерживаются от хорошей шутки.
Дуглас все это и сам думал и пришел к тому же заключению; ему даже стало неприятно — до чего сходны их мысли. Однако согласия своего он никак не выказал, боясь, как бы это не было воспринято как желание польстить… Но ему даже стало жутковато.
— Между прочим, я вовсе тебе не навязываюсь, — сказал Мерлин.
— Я понимаю.
— Бывают у меня игры. — Он переключал телевизор с канала на канал с каким-то угрюмым беспокойством. — А куда деться, кроме как в загул, после такого концерта? Ты когда-нибудь слышал о «взорвавшемся мозге»? Конечно, слышал. Ну так вот, именно это я испытываю сейчас. Мой мозг взорвался. Кажется, будто черепной коробки больше не существует и мириады кусочков мозга витают где-то, как галактика после Большого Взрыва. Ты себе представляешь, что там происходит? Если бы я спросил их: «Вы меня любите?», они завопили бы в ответ: «Любим, любим!» Если бы я сказал: «Дерьмо!», они ответили бы: «Сам ты дерьмо!» Если бы я закричал: «К черту Америку!», они заулюлюкали бы. А что, если б я крикнул «Sieg heil»?
— Ничего. Может, они поулюлюкали бы, но на этом бы дело… кончилось. Ведь они пришли специально, чтобы поорать и создать атмосферу. Вот и все! Влияние ты на них кое-какое имеешь, власти — нет, авторитет — минимальный.
— Что ты собираешься делать сегодня?
— Видишь ли, — Дуглас уже стоял, — когда я бываю в Нью-Йорке или вообще где-нибудь за границей — заграница это тебе не дом, — то, поработав целый день, вроде как сегодня, я всегда думаю, что уж нынче-то я кутну: подыщу себе даму, напьюсь, буду куролесить и очнусь лишь утром после бурно проведенной ночи — в общем, проделаю все, что мне по штату положено. А хочется мне — и обыкновенно я этим и довольствуюсь — выпить пару порций виски со льдом в тихом баре и завалиться спать. Вот это я и сделаю.
— А я хочу посмотреть фильм, — сказал Мерлин. — «Носферату», переснятый Герцогом. Удивляешься?
— Нет.
— А затем отправлюсь в Ист-Сайд с великосветской компанией Джекки Онассис. Они приглашали меня на ужин, но я не могу сейчас есть. Сначала фильм, а потом вечер в аристократическом доме. Ты когда-нибудь бывал?
— В аристократических домах?
— Да. Богатых и к тому же аристократических. Самых-самых! Встречает дворецкий, тут тебе классика, там тебе эпоха, среди приглашенных министр, посол, знаменитый скрипач и дирижер, а то писатель и актриса — высший свет до сих пор существует и до сих пор живет с большим вкусом. Видал?
— Нет.
— А хотел бы посмотреть?
— Честно говоря — нет.
— Ну и дурак! — Мерлин усмехнулся и легонько толкнул Дугласа в плечо. — Ты мне нравишься, Дуглас. Хоть голова у тебя и набита черт знает чем, но все-таки ты мне нравишься. Тебе не хватает честолюбия, вот в чем твоя беда. Ты недостаточно сильно и недостаточно многого хочешь. Но разговаривать с тобой интересно. Ты много знаешь и не ленишься подумать над тем и над сем. Только ничего у нас не получится. Я должен быть главным, а тебя это не устраивает. Верно я говорю? Ладно. — Мерлин отпил немного шампанского и начал раздеваться. — Лестер говорил мне, что ты разошелся со своей благоверной, но — как он выразился — на то, чтобы открыто зажить со злой разлучницей, у тебя не хватает смелости. Это правда?
— Приблизительно.
— Не тужи, Дуглас. — Мерлин стоял перед ним совершенно голый. Он внимательно посмотрел на Дугласа и протянул ему руку. — Сейчас я приму горячую ванну с пеной, буду лежать в ней долго-долго. — И прибавил, крепко пожав руку Дугласу: — Мне было очень приятно работать с тобой. И те твои вещи, что я читал, мне понравились. Здорово написано.
— Будь осторожен.
Мерлин резко откинул голову назад, замолотил себя кулаком в грудь и издал отчаянный тарзаний вопль. Затем внезапно оборвал его.
— Гуляй! — сказал он и отвернулся. — Нагляделся, а теперь катись!
4
Дуглас решил подождать еще с полчаса и высказать ему все, что он о нем думает. Несмотря на позднее время, два часа ночи, бар был полон, и глухое биение ритмичной музыки, доносившееся из дискотеки наверху и похожее на стук гвоздей, вбиваемых в крышку гроба рок-музыки, больно отзывалось у него в голове, не признавая никаких заслонов: ни черепа, ни мысли, ни говора. Впрочем, говора почти и не было. Он устроился в уголке бара для одиночек, указанного Лестером, испытывая раздражение оттого, что сидит там один без книги, без приятеля, без спутницы и уже достаточно пьяный. Единственно, с кем безопасно было бы вступить в разговор, — это с барменом, но он оказался дискоманьяком и отщелкивал такт языком, даже когда громким попугайским голосом подтверждал принятый заказ.
Это было модное место в Ист-Сайде, на Первой авеню, неподалеку от «Максуэлз Плам» — когда-то, несколько лет назад, одного из популярнейших клубов в Нью-Йорке. Лестер не подкачает, думал Дуглас, ни на шаг не отстанет от моды. Конечно, бар для одиночек. И, конечно, появится с большим опозданием.
Поговорив с Мерлином, Дуглас вернулся к себе в гостиницу. Он прошел пешком от самого «Мэдисон-Гардена», никем не ограбленный и никем не задержанный, до скромной, строгой даже, гостиницы, куда Би-би-си заботливо направляла тех своих сотрудников, кому посчастливилось пересечь Атлантический океан по ее делам. В гостинице не было ни бара, ни ресторана, ни буфета, не подавался даже утренний завтрак. Дугласу, по натуре бережливому, не любившему привлекать к себе внимание, нравилось здесь. Несмотря на то что гостиницу можно было скорее назвать служебным пансионатом, ему казалось, что она дает гораздо больше возможностей чувствовать себя личностью, чем роскошные отели, вроде «Плазы», или экзотические места, вроде «Элгонкина». В этой гостинице вы ни от кого не зависели. Сотрудники Би-би-си любили останавливаться тут, потому что цены были невысоки, что давало им возможность выгадывать деньги для других расходов. Ну и потом, она находилась в центре, всего в двух кварталах от авеню, именовавшейся в середине пятидесятых годов проспектом Америк. Дуглас очень любил сходить позавтракать на проспекте Америк; он не спеша подыскивал себе кофейню в живописном, зажатом небоскребами ущелье, испытывая приятное возбуждение при виде всей этой новизны, обилия стекла, высоты, чистых архитектурных линий, которые пьянят или будоражат воображение всех европейцев, приезжающих в Нью-Йорк.
Он намеревался принять ванну, переодеться и тихонько поесть по соседству от гостиницы в приглянувшемся ему японском ресторанчике, а затем перед сном просмотреть мельком ночные — или, вернее, утренние — новости по телевизору.
В записке Лестера значилось: «Буду ждать тебя в «Бен Ганне» между часом и половиной второго. Нам непременно нужно встретиться и переговорить сегодня ночью, так как завтра — я улетаю в Лос-Анджелес. Так что приходи. Лестер».
Вот он и пришел. Сидел, против воли и желания, в уголке наимоднейшего бара, утопающего в зелени, такой густой, что рядом с ним оранжереи Кью-Гарденз показались бы Эгдоновой пустошью, и пил виски со льдом, избегая взглядов ищущих случайных знакомств девиц и пытаясь как-то противостоять натиску кибернетического шума диско-музыки над головой.
А вообще-то он просто играл какую-то роль. Он действительно устал, сам был раздражен явно преувеличенным чувством долга, которое он испытывает к членам семьи, и к тому же все больше и больше пьянел. Пить меньше надо, напоминал он себе каждый раз перед тем, как заказать новую порцию; необходимо сократиться — вот что следует пожелать себе под Новый год. Ну какого черта он сидит здесь сложа руки — ведь только в широком мире можно найти песчинку, которая, оцарапав оболочку души, положит начало росту жемчужины. Но все-таки что-то начинает проясняться, подумал он. И, подумав, тотчас же мысленно скрестил пальцы и суеверно потрогал деревянную стойку бара, вспомнив при этом, что надо заказать еще виски.
Интересно, куда девалась бригада Би-би-си, размышлял он, и тут же вспомнил, что было запланировано посещение какого-то особенного стрипт-клуба. Сбившись в стадо, они объедут самые злачные места Нью-Йорка: бары, ночные клубы, порнокинотеатры и вообще все, что можно. Прекрасное времяпрепровождение для четырнадцати женатых мужчин. Хорошо, что он не с ними. Разговоров теперь хватит на полгода.
Дуглас попытался сосредоточиться на мысли, что что-то проясняется. Это было нелегко. Вокруг него молодые, полные сил — даже в этот ночной час — американцы, заглянувшие сюда на сон грядущий, вели себя, как и подобает молодым американцам. Он не отводил от них глаз. Они приводили его в изумление. Какая разница с англичанами! А в чем, собственно, разница и откуда она? Его пристальный взгляд был раза два неправильно истолкован на редкость хорошенькими девицами (их-то что сюда понесло?), которые подходили с просьбой дать прикурить. И сразу же уходили после того, как он подносил им огонек зажигалки. Он отнюдь не был невежлив. Просто оглушающий грохот дискотеки — будто кто-то катал по полу пустые винные бутылки — с ее изнуряющим ритмом парализовал почему-то его голосовые связки. Улыбок же, пусть даже приветливых, было недостаточно.
Как бы то ни было, искательницы приключений исчезли. И, что еще важнее, исчезла и мысль, что ими обязательно следует интересоваться, потому что такова жизнь, особенно если ты один, свободен, способен любить женщин и находишься за границей. Колоссальный скачок вперед! Перед ним работа. Несколько предыдущих месяцев придали его жизни осмысленность, о которой он и думать забыл. Работа заменит родное гнездо, толпы родственников, она — источник плодотворного, хоть порой и трудного, общения; она связывает крепче, чем супружеские узы или узы дружбы. Без нее он не может. Рейвеновский фильм обеспечит его работой на год — на два. Он и дальше будет заниматься этим. Может, даже карьеру сделает.
Что же касается всего остального — Мэри и Хильды, — то он не терял надежды, что если не оставлять попыток все исправить, то какое-нибудь решение обязательно найдется.
Лестер появился с видом человека, ожидающего, что о его приходе возвестят по меньшей мере королевские герольды, — так, во всяком случае, показалось Дугласу. Он был на приеме, нюхал кокаин, глотал шампанское, болтал со звездами первой величины, хлопал по спине знаменитостей, покровительственным тоном разговаривал с импресарио других певцов, снизошел до разговора с несколькими старыми знакомыми, наврал с три короба владелице одной газеты — манхаттанской красавице, которая и сейчас еще ждала его в своей роскошной двухэтажной квартире, «готовая на все». Этой нью-йоркской ночью Лестер чувствовал себя Кинг Конгом.
Дугласу он таким нравился. Но даже сейчас он не мог произнести ни слова. Все слова начисто вымели из головы ритмы дискотеки.
Пройдя несколько кварталов, они нашли пустой бар, и Лестер уговорил владельца позволить им посидеть несколько минут. Его метод был прост. Он предложил, что будет платить двойную или тройную плату за каждую порцию виски.
— Англичане, что ли? — осведомился владелец. — Ну конечно. Все вы чокнутые. Вчера тут заходил один, хотел на пари выпить залпом бутылку водки. Представляете? Полоумные люди! Нет, нет — сидите на месте. Я вокруг обмету. Виски по обычной цене, ни копейки больше. Когда мне понадобится протереть тот угол, вы уйдете. Договорились?
Лестер подмигнул Дугласу. На мгновение Дуглас даже растрогался. Подмиг, казалось, говорил: ничего себе жизнь, а? Для двух тэрстонских ребят, которые бегали в начальную школу в деревянных башмаках, высекая искры из тротуара. Ничего себе жизнь — для двух парней, которые, достигнув восемнадцати лет, считали, что три фунта стерлингов в неделю вполне приличная зарплата для человека, начинающего карьеру, а двухнедельный отпуск каждый год — это уже нелепость, мотовство какое-то. Ничего себе путь — от двух кружек жидкого пива к драгоценному виски, от карлайлской танцульки до «Студии 54», от провинциальной безвестности к Рейвену, от мелкой шушеры до крупной персоны. Ничего себе жизнь! — говорил этот взгляд, будя в памяти Дугласа лучшие воспоминания о Лестере, которого он мальчиком боялся и любил одновременно, которым восхищался. Физическая сила Лестера, его хулиганские выходки, его героические усилия стать настоящим атлетом, его мелкие беззакония, его успехи в non-demi-monde[12], слухи о которых доходили до Тэрстона. В прошлом их жизни тесно соприкасались, и это имело для Дугласа большое значение. Он повернулся поблагодарить хозяина, но тот уже отошел. Лестер снова подмигнул.
— Дурак! — прошептал он с радостным видом. — Если бы он нам отказал, мы бы его скрутили в бараний рог.
— Такого, пожалуй, скрутишь!
— Не забывай, что нас двое, а он один, — серьезно возразил Лестер. — Почему ты не был на приеме?
— Слишком устал.
— Скорее, слишком заважничал.
— Нет, Лестер. Чем мне важничать перед всей этой публикой?
— То-то и оно. Значит, сдрейфил.
— Сдрейфил?
— Ну, не сдрейфил, — с многозначительным видом в стельку пьяного человека Лестер долго подыскивал нужное слово, — а убоялся, — нашел он. — Убоялся, что не произведешь должного впечатления.
— Не понимаю, о чем ты.
— Понимаешь! Отлично понимаешь. — Лестер помолчал, сделал большой глоток, мотнул головой. — Отлично!
— Ладно. Понимаю. И что из этого? Что тебе надо?
— Помнишь, как мы ходили яблоки воровать?
— Помню.
— Ты и тогда робел.
— Верно. Но все же шел.
— Шел. Я тут ничего не скажу. Но робел.
— Если уж начистоту, Лестер, я робел, идя с тобой, потому что ты всегда слишком много трепался и я понимал, что это обязательно дойдет до мамы. Когда я шел со своей компанией, я ничего не боялся — до сих пор сам себе дивлюсь.
— Это почему?
— Да потому, что я вообще из робкого десятка. И еще я человек законопослушный.
— А я нет.
— Знаю.
— Твой отец ко мне очень хорошо относился. — Лестер щедро плеснул виски себе в стакан. Дуглас понимал, что, проглотив такую дозу, он погрузится в пьяное беспамятство. Лестер поднял стакан и грозно, как древний викинг, уставился на него: мол, кто кого? — Очень хорошо, — повторил Лестер, но, прежде чем он успел сделать глоток, Дуглас схватил его за руку.
— Если ты хочешь о чем-то поговорить, давай, говори сейчас, — сказал он и прибавил: — Пока тебя окончательно не развезло.
Неожиданно Лестер внял голосу разума; в другое время и при других обстоятельствах он счел бы слова Дугласа оскорбительными и не стерпел бы.
— Мой отец, черт его подери, всегда был жалкий неудачник, — сказал он. И в приливе необычной для него доверчивости прибавил: — Если он вообще мой отец. Ты же знаешь, что такое моя мать.
Что представляет из себя его мать, ни для кого из членов таллентайровской семьи секретом не было, но даже в конце семидесятых годов они избегали называть вещи своими именами.
— Наша Эйлин молодец, — сказал Лестер с некоторой даже грустью. Он не обращал никакого внимания на младшую сестру, пока она была толстой, затурканной, страдающей астмой меланхолической девочкой в очках. Сейчас, когда из этого печального, не подающего никаких надежд кокона вышла неглупая, образованная женщина, которая лелеяла даже вполне осуществимую мечту стать членом парламента, Лестер все равно игнорировал бы ее, если бы не тот факт, что она вышла замуж за Гарри. — Не думал я, что ей удастся подцепить кого-нибудь вроде Гарри. Вот он действительно хороший парень.
Намек был ясен.
Неужели это происходит во всем мире, думал Дуглас. И супруги из Чикаго, очутившись в Дели, вспоминают приключения детства в переулках этого продуваемого всеми ветрами города? А друзья из Вальпараисо, встретившись в Ленинграде, говорят о днях своей юности? И сорбоннские студенты, ставшие художниками в Лос-Анджелесе, обсуждают ночи на левом берегу Сены? Вполне возможно. Чем больше отдаляется от нас наше прошлое, тем усерднее мы хватаемся за возможность вновь вернуться в него. Ничего удивительного. В конце концов, это самое для нас дорогое.
— Лестер, — терпеливо сказал Дуглас, — я очень устал. Ты написал, что поговорить надо срочно. О чем?
На лице Лестера появилось столь несвойственное ему хитроватое выражение, что у Дугласа покатилось сердце. Он с самого начала ждал со стороны Лестера какого-нибудь подвоха; было, увы, похоже, что подозрения его оправдываются. Дуглас угрюмо отхлебнул виски.
— Мерлин ведь еще не подписал договор, — начал Лестер.
— Не подписал.
— И значит, формально — я говорю, формально — дело еще не закончено, юридически оно не оформлено. Пока нет.
— Формально ты прав.
— Это ставит всех нас в трудное положение, — хитро прищурившись, сказал Лестер. Дуглас застонал. Это воодушевило Лестера. — Мне неприятно подкладывать свинью тебе, собственному двоюродному брату, но в этой жизни каждый сам о себе думать должен. Согласен? — Дуглас промолчал. — И потом, ты не пострадаешь. Уж об этом я позабочусь. Я, Дуглас, тебе это гарантирую. По старой памяти.
— Что же ты предлагаешь? — Дуглас хотел покончить с этим как можно скорее, но для Лестера момент был слишком сладостен.
— Видишь ли… — Лестер еще соображал настолько, чтобы не тянуться к стакану. — Мы с Мерлином вдвоем создали эту «штуку». Только пойми меня правильно. Тут нет ничего личного. Решительно ничего личного. Дело, видишь ли, вот в чем, — и он заговорил доверительно, несколько даже смущенно, так что Дуглас испытал вдруг прилив искренней жалости к нему, — некоторые песни, из тех, что он пел сегодня… новые песни… они родились из того, что я рассказывал ему. Не могу тебе объяснить, как это вышло. Сам ясно не понимаю. Но это точно. Перерабатывается как-то. Понимаешь? А ему это необходимо, понимаешь? Иными словами, — Лестер отпил виски, — когда мы с ним встретились снова… ну, тогда, помнишь… он только-только приходил в себя, а то ведь пропадал совершенно. У него была полоса депрессии, самой что ни на есть настоящей депрессии. Он совершенно запутался. Писал бредовые песни, то политические, то назидательные какие-то. Я потом слышал записи. Это ужас какой-то, что он писал во время приступов черной меланхолии. Но после самой первой нашей встречи… Хлоп! Именно так: ХЛОП!.. и он снова записал, как миленький, песни, которые приносят ему кучу денег. И он похудел. Видал его сегодня? Выглядит прекрасно, как никогда. Следит за собой. Мы вместе ходили в гимнастический зал в районе Холланд-парк. Еще там был этот сумасшедший…
— Но что из всего этого следует? — спросил Дуглас.
— Ты уж меня прости, брат, но мы демонстрацию этого фильма не разрешим.
Лестер откинулся назад на стуле, как гангстер в кинофильме, возможно, он и мнил себя гангстером в этом нью-йоркском баре, где здоровенный бармен протирал шваброй пол, составив перевернутые стулья на столы, куда время от времени доносилось мелодичное завывание полицейских машин, проносящихся по Первой авеню; как-никак до Манхаттана с его бурной ночной жизнью отсюда было рукой подать.
— Ты хочешь сказать, что он не подпишет.
— С Би-би-си нет. Зачем ему это надо. Это же вышло грандиозно, такого не получалось с самого… — Окончить предложение Лестеру оказалось не под силу. — Это ж в театре смотреть… — заключил он.
— И что же вы собираетесь предпринять? — Дуглас почувствовал, что голос у него стал ледяной. — Хотя договор и не подписан, существует твердое джентльменское соглашение. Я думаю, что, если дело дойдет до суда, оно будет иметь кое-какой вес.
— Э-э, Дуглас. — Лестер сочувственно похлопал Дугласа по руке. — Не лезь в бутылку. Стоит нам захотеть, и от ваших юристов только мокрое место останется. Но мы готовы пойти на сделку.
— Слушаю тебя.
— Мы хотим откупить у тебя весь материал — не беспокойся, заплатим хорошо, — после чего уже наши люди доведут дело до конца. И мы тебя возьмем, — милостиво сказал Лестер. — Да, тебя мы возьмем. И тогда уж продадим фильм на своих условиях. Посмотри на дело с нашей точки зрения. Весь материал в твоих руках. Только в твоих. За всю мировую историю никто другой никогда не имел в руках столько материала о Мерлине. Это самый сенсационный товар с начала века. А что получит он сам? Ничтожный… как это говорится… премиальный?..
— Номинальный.
— Номинальный гонорар. А что ты получишь? Немногим больше. А я? Шиш! А ведь все мы можем разом отхватить огромный куш, и Би-би-си внакладе не останется: со временем мы договоримся с ними насчет права телевизионного показа.
— Вы можете делать, что хотите, но я в этом не участвую, — сказал Дуглас.
— Ты же можешь заработать целое состояние. И имя в придачу. Ну кому какое дело… кому в Америке есть дело до того, кто ставил какой-то английский телевизионный фильм? Но это — это тебя сделает. Я все это продумал. Слушайся Лестера, мальчик!
— Я тебя выслушал. И иду обратно к себе в гостиницу.
— Обдумать?
— Ничего не выйдет, Лестер. Я вам не товарищ. Я посоветую Би-би-си не выпускать из рук этот материал. Вы ничего не получите.
— Но ты же не завалишь это предприятие, ведь нет же?
Дуглас выждал минуту-другую, пока не убедился, что до Лестера дойдет весь смысл его ответа.
— Да. Если вы попробуете предпринять что-нибудь в этом роде, то пеняйте на себя.
Лестер приподнялся, размахнулся, сделал шаг вперед, и в этот момент бармен с силой дал ему по скуле, тут же подхватив его под мышки.
— Нате! — сказал он Дугласу. — Забирайте его отсюда. Это ваш приятель. И убирайтесь отсюда оба. Англичане чокнутые!
Дуглас выволок Лестера на тротуар, подтащил к стене и посадил, прислонив спиной.
Лестер медленно приходил в себя.
— Только один вопрос, — сказал Дуглас, опускаясь на колено рядом с ним. — Ты меня слышишь?
— Слышу.
— Ты согласовал свой проект с Мерлином?
— Мы с Мерлином, — объявил Лестер — глаза его были широко распахнуты, сознание, однако, готовилось запахнуться окончательно, — вот так!
Он выставил вперед два пальца с явным намерением скрестить их, показывая тем самым свою тесную связь, близость, узы дружбы с Рейвеном, но хмель уже окончательно разобрал его, и пальцы так и застыли в любимом жесте Черчилля, когда Лестер погрузился в полное бесчувствие.
Бедняга, думал Дуглас, ты и не подозреваешь, что твой гениальный друг решил выкинуть тебя за борт. Так сказал сам Рейвен! Дуглас огляделся по сторонам, ища глазами такси, чтобы доставить своего двоюродного братца через темный город-скалу в какую-нибудь постель.