Земля обетованная — страница 14 из 14

Лондонская жизнь

1

Календарь уже давно повернул на осень, и конец года неуклонно надвигался на Лондон, когда как-то вечером, в конце октября, Дуглас ясно ощутил вдруг кипение жизни города и понял, что дом его здесь. Поездки в Камбрию убедили его, что хоть, может, и настанет день, когда ему захочется насовсем переселиться в родные места, но день этот еще далеко, в необозримом пока что будущем. В настоящий же момент то, что он мог извлечь из провинциальной жизни, его не удовлетворяло. Чего проще, казалось бы, сказать, что прошли те времена, когда писатель мог с пользой уединиться в деревне, однако Дуглас знал, что, даже если бы он сам и правда так думал, где-нибудь в глухом уголке непременно нашелся бы автор, который своими литературными трудами опроверг бы его. Нет, изъян был в нем самом — если, конечно, слово «изъян» применимо в данном случае, — и тот факт, что он действительно считал это изъяном, свидетельствовал о его чуть ли не благоговейном отношении к сельской жизни. Познания сельских жителей по сю пору считались как-то «ценнее», времяпрепровождение и стремления «чище», дружба крепче и возвышенней; самый пульс сельской жизни, казалось, был более ровен и тверд, отталкиваясь от голой земли, а не от голого тротуара. Земля — кормилица, и телесная и духовная.

Что-то во всем этом, безусловно, есть, думал он, однако сейчас его подгоняли потребности, никакого отношения к сельской жизни не имеющие. Даже сидя в деревне, он все время ощущал над собой власть этого единственного в своем роде города. Он не был ни фермером, ни деревенским трудягой. Он любил деревню, и особенно те места, откуда был родом, он любил ездить туда и нигде в мире не чувствовал себя так хорошо и бодро, как в тамошнем уединении. Но только здесь, в Лондоне, он становился тем, кем хотел быть. В гуще впечатлений поздней осени, когда в парках допревают облетевшие листья, а столица отбирает во всем мире для себя фильмы, и музыку, и постановки, чтобы подбавить их в компост удовольствий; когда открываются новые многообещающие кабаре и члены парламента, столь же щедрые на обещания, возвращаются после никем не оплаканного и очень длительного отсутствия; когда светские репортеры вынюхивают интрижки, которые могли бы прокормить их зиму, и в эфир выходят, требуя внимания, все новые телевизионные передачи; когда люди пьющие предпочитают лучше засидеться в баре, чем плестись домой по холоду, и двухэтажные автобусы, волшебно мерцая огоньками, плывут, покачиваясь, по темным улицам города и предместий; когда весь Вест-Энд будто переговаривается тамтамами из дискотек и стрипт-клубов, из казино, пивных, магазинов, торгующих до поздней ночи, порнографических лавчонок, гастрономов, кафе, ресторанов и закрытых для широкой публики баров, — именно этот отрезок осени представлялся Дугласу богатым всякого рода возможностями — только протяни руку и ухватишь.

Казалось бы, находишься в центре укрощенных и приспособленных к человеческим потребностям джунглей с их изобилием плодов земных и всяких неожиданностей, где на каждом шагу попадаются удивительные мутации и страннейшие конфигурации, где представлены все изломы и пороки развития цивилизации, которые, стиснувшись, искривившись и переплетясь, образовали эту кирпичноцементную опухоль, поросшую самыми разнообразными зданиями. Этот гигантский город являл собою чудо человеческого предпринимательства: все эти уродства, все эти абсурдные специальности, все эти, по всей видимости, никому не нужные люди, и учреждения, и магазины, и людские сборища, и события — все они существовали, все были как-то пристроены, распределены по государственным и не государственным учреждениям, по заводам и эстакадам, по музеям и аэропортам, по банкам, конторам и клоакам, по рынкам, школам и жилым домам. Все, что есть наиболее типичного и наиболее характерного, простейшего и изощреннейшего, скучнейшего и увлекательнейшего, самого вялого и самого зажигательного, самого низкого, подлого, убогого, омерзительного и самого благородного, утонченного, альтруистического, лучшего, — со всем этим приходилось ежедневно сталкиваться здесь, в столице, испытывать на себе, видеть своими глазами.

И бывали дни — как сегодня, — когда все это, вместившись в одну струю, прокатывалось по жилам Дугласа трепетно и напористо, и он испытывал такое же волнение, как при созерцании явлений природы. Эта близкая к распаду сумеречная столица, где перекрещивались разные культуры и мечты, со своими мгновенными восторгами и длительными разочарованиями, этот товарный поезд, рассчитанный на огромное множество самых разных людей, был местом, где ему легче всего дышалось и которое он любил. Вот только — как жить здесь?

2

— Завтра я снова с ним увижусь, — сказал Майк. — Мы должны обсуждать черновой вариант рейвеновского фильма, а затем будет какой-то прием. Он после этого приема захочет пойти со мной пообедать и, как мне кажется, поговорить о тебе. Последнее время он редко когда словом обмолвился о тебе, но я не знаю, долго ли может так продолжаться. А если он заговорит откровенно, то что-то я должен буду сказать.

— А зачем? — Мэри задала вопрос, хотя заранее знала на него ответ. То есть он был до того очевиден, что ей стало самой стыдно. И все же она хотела этот ответ услышать.

— Потому что продолжать отмалчиваться было бы глупо и лицемерно. Да и вообще, я не вижу, кто выигрывает от этих тайн.

— Может быть, я.

— И что же, ты хочешь, чтобы я врал ему в лицо?

— Ну зачем уж так?

— Но послушай, Мэри!

Он был влюблен в нее, и она пользовалась этим, однако вреда никому от этого не было. Каждый нашел нежного, покладистого друга, и эта дружба очень много давала им. Майк хотел от нее больше, чем Мэри, но был слишком умудрен жизнью, чтобы рисковать остаться ни с чем, попытавшись получить все. Они сидели у нее в гостиной, был поздний вечер, Джон уже спал, рядом стояла наполовину опустошенная бутылка вина; полумрак, уют, музыка. Музыка последнее время ее хорошо успокаивала.

— Как он последнее время? — задала она ему постоянный вопрос.

— Ты видишь его не реже моего.

— Со мной он вечно строит из себя что-то.

— Будто все мы этим не занимаемся.

— Не говори глупости! — Она улыбнулась. Майк ей все больше нравился. Он был такой уравновешенный, такой цельный, ему чужды были постоянные метания, желание испытать судьбу или обвести ее вокруг пальца — все то, что, в ее глазах, делало Дугласа таким раздражительным и раздражающим.

— Я, пожалуй, уже давно не видел его в таком хорошем состоянии, как сейчас, — сказал Майк. — Фильм о Рейвене — штука отличная, но при этом еще очень хитрая: тут тебе и авторское право, и «Экуити»[15], и союз музыкантов. Во время концерта забарахлил один из микрофонов, исказился звук, то и дело встает на дыбы редактор; отснятый материал, который ему нужен, не доставляется достаточно быстро — все это, вместе взятое, выбило бы большинство моих режиссеров из колеи. А Дуглас хоть бы что. Прекрасно работает. Кроме того, он снова пишет обозрения и ведет программу «Вокруг света», да еще, по его словам, подумывает о новой книге. Если смотреть на него с этой точки зрения, мне кажется, за весь этот год он еще никогда не был в таком хорошем состоянии.

— Иногда у него вид просто ужасный.

— Да, я замечал.

— Это не от пьянства.

— Нет, он уменьшил дозу. Хотя все еще пьет немало.

— Так в чем же дело?

— Может, на него плохо действует его клетушка и малопригодный корм в столовке Би-би-си. А может, это внешние признаки душевного напряжения. — Майк помолчал. — А может, он скучает по тебе.

— У него есть другая женщина.

— Меня это не интересует, ты же знаешь.

— Он говорил мне, что ему предлагают поехать в Голливуд писать сценарий, — сказала Мэри. — Кто-то, кто слышал о… повести, которую он недавно написал…

— «Смерть друга», — подсказал Майк.

— Да. Этот человек услышал о ней и теперь хочет, чтобы Дуглас перенес действие в американскую пустыню. По словам Дугласа, он, этот продюсер, считает, что мысль «просто замечательная» — именно так он выразился — и должна иметь в Америке головокружительный успех. Он хочет прочитать книгу Дугласа и затем уже сделать ему предложение по всей форме.

— В каком-то смысле я был бы рад, если бы предложения не последовало, — сказал Майк. — Мне кажется, вся беда Дугласа в том, что, быстро перескакивая с одной работы на другую, он просто не может сосредоточиться на том, что действительно важно.

— Он никогда не любил подолгу задерживаться на одном месте, — сказала Мэри. — Как бы ни были хороши условия. Всегда стремился доказать, что он сам себе хозяин и никто ему не нужен. У него просто пунктик какой-то насчет своей самостоятельности.

— Все это хорошо до поры до времени. А потом может обернуться против тебя.

— Жаль, что ты не знал его в молодости, — сказала Мэри. — Можно было подумать, он горы свернет. Он был как целая армия, воплотившаяся в одном человеке. Смелый и в то же время такой забавный.

— Ты последнее время выглядишь лучше, — заметил Майк немного погодя.

— Отчасти благодаря тебе. — Она действительно чувствовала себя лучше. Иногда, правда, ощущала слабость, но тревожный страх, мучавший ее в первые месяцы после того, как они с Дугласом разъехались, благополучно остался в прошлом.

— Я скажу ему о нас, спросит он или нет, — сказал Майк и допил свой бокал. — Да он, наверное, и без того догадался.

— Только если ты скажешь ему все, — сказала Мэри. — Всю правду. Это важно.

3

Лестер любил глухие улочки. Они напоминали ему Тэрстон дней его детства. Магазинчики, торгующие всевозможными мелочами, пришедшие в полный упадок лавчонки, лавки, которые являлись к тому же минифабриками, лавочки, где торговали личности в допотопных сюртуках, защищенные панцирем неприветливости, лавчонки, где вы могли купить металлический лом, или скобяной товар, или партию унитазов, или уцененные обои, или ушедшие из жизни шелковые чулки, или домашних животных, рыбок и птичек и корм для них. Этот район в западной части Лондона был весьма непригляден, и Лестер здесь никому в глаза не бросался.

Он работал на человека по фамилии Лачфорд, у которого в этих краях было несколько игорных лавок. Лестер познакомился с ним в одном доме, где они с Мерлином очутились после ночи, проведенной в шикарном кабаке, в тот короткий отрезок времени, когда он сопровождал Мерлина во всех его увеселительных эскападах. Лестер был настроен благодушно и широкой рукой включил Лачфорда в избранное общество, которое моментально образовывалось вокруг Мерлина, где бы он ни появился. На девочку Лачфорда это произвело большое впечатление, и Лестер услышал от него ни к чему не обязывающую фразу: «Если я могу быть вам чем-нибудь полезен», которая, однако, принесла ощутимые плоды на той же неделе, когда Лестер снова встретился с ним и снова оказал ему небольшую любезность.

Помещение, где Дуглас монтировал фильм, находилось в Хаммерсмите; работая там, Лестер столкнулся на улице с Лачфордом — на этот раз умышленно — и уронил в разговоре, что был бы не прочь найти себе занятие, чтобы заполнить свободные часы. Он хотел бы «присмотреться» к букмекерскому делу, набраться немного опыта… учиться, да еще получать за это денежки — что может быть лучше… Мерлин? Мерлин прекрасно. Как никогда!

Поначалу дела у Лестера шли совсем неплохо. Признавая за ним долю участия в создании фильма, Дуглас оставил его на работе, и он аккуратно ходил в монтажерскую, где в самой крошечной комнатушке, какую он когда-либо видел, были навалены километры и километры черной, вьющейся, пахнущей лакрицей кинопленки, намотанной на бобышки и ворохами лежащей на ручных машинах в ожидании, пока ее разрежут диковинной бритвой и склеят куски специальной клейкой лентой. С пленкой можно вытворять все что угодно, с омерзением думал Лестер. Человека можно как хочешь представить, достаточно подстричь здесь да подрезать там. Можно из одного и того же человека сделать и умника, и законченного кретина — все зависит от того, как порезвиться с пленкой. Можно взять кусочек оттуда и кусочек отсюда и представить так, будто они сняты подряд; можно подыскать места, где этот человек полностью противоречит себе, можно вырезать все места, где он выглядит подхалимом — что с ним в жизни довольно часто бывает; можно снабдить какое-то место музыкой, отчего оно станет куда интересней, или насовать в него кусочки с чужой речью, отчего оно станет более многозначительным. Одно сплошное надувательство. Лестер ясно видел это, и ему было тошно. Ему хотелось, чтобы фильмы были подлинными!

Но он терпел, рассчитывая приобрести опыт работы и еще — что уж там скрывать — ради постепенно слабеющей надежды снова наладить отношения с Мерлином через Дугласа. Однако Дугласу, судя по всему, было наплевать на Мерлина. Казалось, он даже не задумывался над тем, что из знакомства с Мерлином можно кое-что извлечь. Лестер ничего не мог понять. Не похоже было, чтобы Дуглас так уж хорошо зарабатывал — по нему, во всяком случае, сказать этого было нельзя. Жил он в однокомнатной квартирке размерами поменьше даже лестеровской; одевался так себе, свободное от работы время тратил на то, чтобы посидеть у Мэри или сходить куда-нибудь с Джоном. В общем, житуха незавидная.

Никакого напора, никакого натиска, с раздражением думал Лестер.

И все ж таки удача сопутствовала Дугласу, отчего Лестер и продолжал ходить в монтажерскую, а потом шел в свою игорную лавку, петляя по столь милым его сердцу грязным улочкам. Там он мог беспрепятственно играть роль человека (а о такой роли он давно мечтал), который знакомится с тем, как ведутся дела, чтобы осуществить в будущем какой-то свой проект, и вовсе не заинтересован в своей еженедельной получке.

Эта получка была ему хорошим подспорьем. Да и работа — хотя Лестер никогда не признался бы в этом — доставляла ему удовольствие. Букмекерство нравилось ему, нравилось тереться возле лошадей, собак и жокейской братии. Тут он был на своем месте. Он мог дать совет, на кого ставить, угадать победителя в гандикапе не хуже прочих знатоков — так по крайней мере он хвастал Дугласу, и здесь он не врал. Время шло, и у него начал зреть честолюбивый замысел, вполне разумный и осуществимый. Хорошо бы подкопить деньжат, думал он, и открыть букмекерскую лавку где-нибудь в провинции — не в Камбрии, где его каждая собака знает, а в каком-нибудь местечке, где он никогда не бывал. Он стал бы ходить на ипподром, облюбовал бы себе постоянное место, установил доску, на которой писал бы мелом имена предполагаемых им победителей в следующем заезде, заключал бы пари; таким путем он смог бы стать частью этой толпы, смотреть скачки, завести знакомства среди жокеев и владельцев лошадей, действительно войти в этот мир, а не сидеть в Лондоне на роли машинистки и телефонной барышни, пышно именуясь «ассистентом». Как это часто бывает, он складно наврал себе насчет своих истинных намерений, но в этой лжи таилось многое из того, о чем он искренне мечтал, и постепенно то, что было ложью, стало целью, к которой он всемерно стремился. Вот так! Он решил пока что в этом не сознаваться, а то засмеют еще: вот, мол, до чего докатился, а ведь был доверенным лицом Мерлина Рейвена, импресарио его рок-группы и помощником режиссера. Однако мысль увлекла его так сильно, так прочно засела в мозгу, что избавиться от нее он просто не мог. Он хотел стать букмекером.

Лестер серьезно заинтересовался своей работой. Стал расспрашивать. Он ведь и правда пришел сюда, желая хорошенько во всем разобраться, прежде чем открыть собственное дело. И тут произошла странная вещь. Пока он «играл роль», был окружен ореолом новизны, пока считалось, что за ним стоит баснословно богатый Рейвен, отношение к нему было прекрасное. Но стоило ему заинтересоваться букмекерством по-настоящему: начать задавать вопросы, делать заметки, приходить спозаранку и задерживаться допоздна, — как окружающие забеспокоились. Поднялась тревога. В души трех других его сослуживцев закралось опасение — как бы чего не вышло. Уж не шпионит ли Лестер, уж не осведомитель ли он. Они сообщили об этом Лачфорду.

Лачфорд насторожился. Он занимался перепродажей краденых автомобилей, имел долю в одном из фулемских клубов с репутацией отнюдь не безупречной; он временами прибегал к помощи темных личностей, чтобы снять с чужого грузовика несколько ящиков с каким-то товаром, всегда мог раздобыть прекрасную чернобурку за четверть цены или достать за бесценок часы от Картье; у него была связь с Амстердамом и аэропортом Хитроу. Лачфорд был дельцом.

Он подождал, чтобы лавка закрылась, и пригласил Лестера — одного из всех — к себе в заднюю комнату выпить пива. Вот это да! — подумал Лестер, послужит уроком остальным, а то последнее время они что-то начали похамливать. В общем-то ему на это плевать, все нужные сведения он уже собрал. Сейчас его занимал вопрос финансов. Он подсчитал, что ему понадобится тысяч десять. Где достать такую огромную сумму? Но это обеспечило бы его на всю жизнь.

Лестер успел внимательно рассмотреть Лачфорда. Приблизительно того же возраста, что и он. Немного рыхлый, но совсем немного — видно, что линию старается держать. Одет великолепно: костюм-тройка прекрасного покроя, по животу, который у него едва намечается, пущена — фу-ты ну-ты! — небольшая золотая цепочка; шелковая рубашка и галстук, шикарный, но не кричащий; великолепные ботинки — из тонкой кожи итальянской выделки, стоят кучу денег; на запястье золотой браслет, три массивных кольца, от лучшего ювелира; прическа, будто только что от парикмахера; и всегда сигара во рту — не слишком большая и броская, но запах божественный. А у дверей «камарг» последней марки, в котором терпеливо дожидается его новая красавица. Лачфорд молодец, думал Лестер. Британия в наилучшем виде. Вот вам пример, что может дать свободное предпринимательство плюс инициатива — ведь фулемская биография Лачфорда была ничуть не лучше лестеровской. Правда, то, что он вырос в Фулеме, дает ему решающее преимущество, думал Лестер, неизбежно сравнивая его с собой. Лачфорд с детства знал город, все его углы и закоулки, все ходы и выходы. Тут Лестер ему уступал. И все же надо отдать Лачфорду должное — не в пример Дугласу или этому подонку Рейвену, который к тому же дегенерат какой-то, он действительно воодушевлял.

— Ну, как ты там, сын мой? — спросил Лачфорд, протягивая Лестеру сигару и подталкивая к нему банку пива. Небольшой кабинет от присутствия великолепного Лачфорда казался совсем уж маленьким и убогим. Лестер ощущал в этом человеке нечто, что можно определить одним словом: ВЛАСТЬ. Вот человек, к которому стоит держаться поближе. Он знает кратчайший путь к успеху.

— Прекрасно, Рей, совсем неплохо, — ответил Лестер, легко беря нужный тон. Чего-чего, а способности поддержать разговор он еще не растерял.

— А как там наш друг Мерлин?

Лачфорд не предложил ему стул, и Лестер остался стоять. Если подумать, это было довольно странно, но в тот момент не вызвало у Лестера никаких подозрений. Лачфорд сидел, откачнувшись назад вместе с креслом, положив скрещенные ноги на стол перед собой — совсем как какой-нибудь министр в палате общин.

— Мерлин молодцом, — с жаром сказал Лестер, — как раз несколько дней назад он мне говорил, что давно так хорошо себя не чувствовал. Очень давно.

— Приятно слышать. — Лачфорд раскурил сигару, но не передал зажигалку Лестеру. — Вот уж гений, так гений! Первый в мире. Что меня в восторг и приводит: первейший! — Он выпустил с мечтательным видом облако высококачественного серого дыма. — И денег вагон с тележкой.

— Вагон с тележкой, — подтвердил Лестер с легким налетом горечи, — это точно.

— А что… что думает твой друг Мерлин о том, что ты работаешь у меня?

— Он считает, что это очень хорошо. Прекрасно. Ему — Мерлину то есть — понятно, когда кто-то хочет открыть собственное дело. Он думает, что это просто прекрасно.

— Он что, войдет в долю?

— Мы еще этот вопрос не обсуждали. — У Лестера вдруг пересохло во рту — с чего бы это? Он шумно отхлебнул пива. Сразу стало легче.

— А он знает, что за тобой водятся грешки? — спросил Лачфорд очень тихо.

— Какие это?

— Из Сохо до меня долетел слушок и из Брикстона, и вообще люди болтают, будто ты какое-то время был на хлебах у ее величества.

— Ну, это когда было, — сказал Лестер, — я тогда еще мальчишкой был.

— Не мне кому-то прошлым глаза колоть, — честно сказал Лачфорд, — но ты ставишь меня в щекотливое положение.

— С чего это?

— Ну как ты не понимаешь? Дело мое очень деликатное. А всякие подозрительные типы стараются выведать обо мне то, что я предпочел бы держать от них в тайне. Так вот, меня интересует — чего это ради ты все время что-то записываешь, заносишь в тетрадочку какие-то циферки, будто детектив Коджак, почуявший, что пахнет жареным.

— Я же объяснял. Хочу научиться. Хочу открыть собственное дело.

— Да ну? А денежки тебе на это Мерлин Рейвен даст? Не смеши меня, Лестер, детка. Ты на кого-то работаешь. На кого?

— Послушайте… — Лестер невольно оглянулся на стеклянную дверь. За ней стояли двое. — Даю слово, Рей, — я работаю на себя.

— А кому собираешься продать их?

— Кого?

— Сведения.

— Какие сведения?

— Ты мне мозги не пудри, мразь несчастная. — Лачфорд вскочил, и сразу же те двое вошли в комнату. — На Эббота работаешь? Говори!

— Послушайте, это ошибка. Я не понимаю, в чем дело. Вот! — Он вытащил из кармана листки. — Посмотрите, что я записывал. Посмотрите, что у меня тут. Размер арендной платы, где выдают патент, другие всякие мелочи. Кому могут быть нужны такие сведения?

— Вот это я тебя и спрашиваю. И ответ мне известен. Как ты мог подумать, что это тебе с рук сойдет?

— Да это ж я для себя. Я хочу начать… — Один из парней наотмашь ударил его по шее. Лестер, споткнувшись, сделал шаг вперед, и Лачфорд тяжело ударил его ногой в пах, поднял с пола за волосы и нанес ему сокрушительный удар в переносицу оснащенным тремя кольцами кулаком. Они втроем измолотили его почти до потери сознания. Остановились в последний момент.

— Я с тобой обойдусь по-доброму, — сказал Лачфорд, стоя над Лестером, который лежал свернувшись на полу, неуверенными движениями пытаясь прикрыть лицо и пах. — Тебя выбросят около Кингстонского канала — там, вдали от городского шума, ты сможешь не спеша обдумать, что к чему. И слушай дальше! Если со мной что случится и нити приведут к тебе — бетонный блок к ногам и в Темзу! Ясно? Ясно.

4

Этот шаг Мэри обдумывала уже несколько недель. Теперь — ввиду предстоящего разговора Майка с Дугласом — откладывать его было больше нельзя. Чтобы успокоиться немного, она несколько раз повторила то, что намеревалась сказать, но сразу же пришла в волнение. Она пыталась разобраться в своих побуждениях — зачем понадобился ей этот телефонный разговор? — и сама испугалась своих возможных выводов. Хватит и того, что желание позвонить до сих пор не остыло.

Она решила сделать это под вечер. После того как вернется из школы. Джон будет готовить уроки у себя в комнате; Хильда, надо думать, еще не уйдет из конторы, но уже будет не так занята, как в начале дня.

Мэри сняла трубку и набрала номер с чувством, что собирается совершить какой-то противозаконный поступок. Трубку взяла сама Хильда.

— Говорит Мэри Таллентайр, — произнес достаточно твердый и ровный голос, — жена Дугласа.

— Да? — Звонок застал Хильду врасплох. Она обвела взглядом пустую комнату, словно надеясь, что найдется кто-то, в чьем присутствии разговаривать будет неудобно. А с другой стороны — чего ей бояться?

— Я уже давно собиралась позвонить вам, — сказала Мэри хорошо отрепетированную фразу — вот только что следовало за ней? У нее пересохло во рту; мысли безвозвратно улетучились.

— Да? — сказала Хильда в молчавший телефон.

— По-моему, нам хорошо было бы встретиться, — сказала Мэри, перепрыгнув через три ступеньки, подходя прямо к цели.

— А что это нам даст?

— Не знаю. — Мэри пыталась по голосу, раздраженному и настороженному, представить себе лицо и характер Хильды. Никакого ключа к разгадке. — Но, по-моему, так было бы честнее.

— Не представляю, что мы можем сказать друг другу, — возразила Хильда.

— Почему же? Мне кажется, нам есть о чем поговорить.

— Но зачем? — спросила Хильда.

— Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать — зачем вам это понадобилось?

В этот момент Мэри показалось, что ее решение позвонить было правильным. Вопрос свидетельствовал о растерянности Хильды. Мэри, почти год бившаяся за то, чтобы восстановить былую уверенность в себе, и временами ощущавшая, что ее катастрофически не хватает, сейчас почувствовала прилив самообладания — ей стало ясно, что она сможет взять барьер.

— Будет унизительно, если мы этого не сделаем, неужели вы не понимаете?

— Унизительно для кого?

— Для нас обеих. Этим мы признали бы… что смиряемся с тем, что Дуглас… может приходить и уходить по своему усмотрению, нас же держать на расстоянии друг от друга, в то время как за нас принимаются решения, которые могут радикально изменить наши жизни. Я говорю с ним. Он наверняка говорит с вами. Почему бы нам не поговорить непосредственно?

— Звучит логично, — довольно-таки нелюбезно согласилась Хильда. — И все же я не понимаю, зачем нам это нужно?

Попытка вызвать ее на разговор сугубо личного характера задела Хильду. Помимо целого ряда «естественных», так сказать, причин, почему ей не хотелось видеть Мэри, в душе ее поднялся протест против этой встречи, рожденный глубоким классовым чувством. По голосу Мэри и по ее манере говорить угадывалась представительница среднего — и, следовательно, привилегированного — класса: она говорила холодно, свысока и даже до некоторой степени покровительственно. В конце концов, все карты были в руках у Мэри. Так что же ей еще надо? Кроме того, Хильда вовсе не разделяла мнения, что все должно идти в открытую. Она не могла бы заставить себя говорить с кем-то о своей любви к Дугласу. Это шло бы в разрез с непостижимостью и исключительностью их романа. Высокомерное предположение Мэри, что любовь можно обсуждать, как список обязательных покупок, порождало в ней неприязнь. Чувство, которое Хильда испытывала к Дугласу и которое — она все еще не сомневалась — Дуглас испытывал к ней, было таинственным и волнующим; оно связывало их физически и духовно, оно существовало само по себе, никого не касаясь; как выяснилось, оно смогло выдержать соперничество с браком и с ложными запретами пуританской морали. Как типична неспособность Мэри осознать это! Ее круг не питает уважения ни к чужим тайнам, ни к интимной жизни, потому что не понимает их. Предел их мечтаний — это «все обговорить», как будто стоит что-то обсудить, и проблема решена.

В жизни Хильды — и Дугласа, как ей казалось, — в силу целого ряда обстоятельств, начиная с их окружения и кончая традициями, тонкие, хоть и неясные, чувства играли очень большую роль. А в жизни Мэри, как она подозревала, такие чувства должны были утверждаться в упорном споре, иначе их существование просто не признавалось. Мэри была сторонницей разумного подхода к эмоциям, Хильда же считала, что такой подход лишь свидетельствует об отсутствии эмоций, о которых стоило бы беспокоиться. Явное нежелание Хильды продолжать разговор объяснялось, по мнению Мэри, ненадежностью ее положения и паническим страхом.

— Ну что нам терять? — спросила Мэри.

— Не в этом суть, — ответила Хильда. — Хотя потерять мы можем многое. — Она улыбнулась. — Самообладание для начала! По-настоящему вопрос надо ставить так: что мы можем выиграть? Тут я, признаться, ничего не вижу.

— Можно перестать играть в прятки.

— А в прятки никто и не играл. В нашем случае по крайней мере, — возразила Хильда.

— Разве?

Несколько секунд обе молчали.

— Просто это как-то недостойно, — сказала Мэри. — Кто-то за нас что-то решает, а нам самим будто и дела нет: будто мы в этом даже и участвовать не желаем.

— Я участвую.

— Так ли?

Снова молчание. Мэри сделала последнюю попытку.

— Не так уж трудно на каждое слово говорить два, — сказала она. — Это и я сумела б. Могла бы сказать, например, что Дуглас хочет вернуться к нам — я уверена, вам это известно. Могла бы напомнить, что он не соединился с вами, хотя я и предоставила ему все возможности… — она помолчала, — …и даже поводы. Но, что бы это мне дало? Похоже, что я не смогу добиться от вас понимания, но, поверьте, мое единственное стремление — это упорядочить свою жизнь. Я не позволю больше никому вертеть мной по своему усмотрению; я хочу задавать вопросы и получать на них ответы и не желаю, чтобы мне и дальше просто говорили: так, мол, и так, или ставили перед fails accomplis[16]. Я хочу тщательно взвешивать происходящее. Только и всего. И я думала, что, если бы мы поговорили, мне это помогло бы.

Эти слова тронули Хильду, но решение было принято, и менять его она не стала бы ни за что. Мысль о встрече страшила ее. Она боялась: а вдруг в ней проснется жалость к Мэри. Что тогда? Бывают времена, когда ты вынужден рыть окопы, прочерчивать линию фронта, когда противник должен быть назван по имени и вызван на бой. Видит бог, ей нужен Дуглас!

— Мне очень жаль, — сказала Хильда. И прибавила: — Но я правда не понимаю, зачем это надо. — Это была ложь.

Первой трубку она не положит.

— Мне тоже очень жаль, — ответила Мэри и положила трубку.

Ее трясло.

5

— Они, должно быть, чувствуют себя здесь дома, — сказал Дуглас.

Стены были залеплены плакатами, зазывающими туристов в Грецию и на Кипр. Греческие корабли свисали с потолка и цеплялись за стены. Официанты певуче перекликались по-гречески, а меню было так же велико, так же убористо напечатано, как греческая газета. А на заднем плане красовалась бузуки из пластмассы.

— В чем угодно можно достичь таких высот простодушной вульгарности, что она перестает шокировать. Мне лично здесь нравится.

— Ouzo?

— Или retsina[17].

— И то и другое, — решил Дуглас. — Не будем спорить в такой вечер.

— Я давно не видел тебя в таком хорошем настроении, — сказал Майк.

— Сам чувствую. Непонятно только, с чего бы.

— Каковы твои ближайшие планы? — спросил Майк после того, как они поболтали о том и о сем.

— Да я до сих пор с Рейвеном не развязался. Мы все еще возимся с его ранними снимками в Париже: просто наказание какое-то. Ну и потом, фирма грампластинок внезапно повела себя крайне уклончиво относительно метража давнего турне, который они нам обещали. Подозреваю, что Рейвен занялся еще чем-то и теперь от него толку не добьешься.

— Ты еще видишься с ним?

— Нет.

— Почему?

— Меня всегда что-то гнетет в его обществе, — ответил Дуглас. — Да, вот что, — сказал он чуть погодя. — Лестер. Не мог бы ты подбросить ему какую-нибудь работенку?

— Снова? Нет. Мы ведь уже раз помогли ему, Дуглас.

— Я тут на днях его встретил. Он опять дал маху. — Дуглас усмехнулся. — Мне не следовало бы смеяться, но, ей-богу, его так и несет туда, откуда целым не уйдешь, как Тома из фильма «Том и Джерри». Если где-то есть незакрепленная доска, Лестер обязательно наступит на конец ее и — трах! — получит по носу; если встретится большое оконное стекло, Лестер шагнет прямо в него и предстанет перед тобой в лохмотьях и порезах, всем своим видом говоря «могли бы и предупредить». Но на этот раз он уже не петушится. Ну и потом, есть у него где-то какая-то женщина, правда, он об этом помалкивает.

— Куда же мне его сунуть — чтобы он остался доволен?

— Не знаю. Предложи что-нибудь — ну просто, чтобы дать ему почувствовать, что работа найдется. По-моему, он до ручки дошел. Ведь Рейвен его турнул. В конце концов его непременно отовсюду турят.

— Не впадай в сентиментальность, — сказал Майк, — Лестер сам на это напрашивается.

— Не спорю. — Дуглас жестом попросил еще графин вина. — Может, и так.

— Я думал, ты сократился по части спиртного.

— До известной степени. Еще графинчик, пожалуйста. Благодарю!

Он помолчал, пережевывая жесткий кусочек жареного барашка. — Ну так как? Можно надеяться? Ему работа нужна позарез. Как-никак с Рейвеном свел нас он.

— Вопрос в том, что ему можно предложить, не ущемив при этом его самолюбия. Ну и потом, устроить его вообще нелегко. Работать-то он не очень любит, верно ведь?

— Может, оператором для выездных съемок? — сказал Дуглас. — Он свободно может делать вид, что работает тут временно, пока не подвернется что-нибудь получше. Это даст ему возможность встать на ноги, а потом он покрутится на съемочной площадке, потрется среди киношников, испробует себя на разных работах. Как ты смотришь?

— Я поговорю с ним, — сказал Майк, — и посмотрю, что можно будет сделать. Может, и удастся. Я попытаюсь. — Он замолчал. Дуглас, очевидно, ждал более определенного обещания. — В общем, что-нибудь да устроим.

— Спасибо! — Дуглас склонил голову. — Очень хорошо.

— Ну а сам ты как? Все еще не можешь расстаться со своим замыслом: серия передач о разных районах — или согласишься взять на себя интервью?

Майк предложил Дугласу проинтервьюировать целый ряд современников — людей, известных в мире кино, театра, в политике, бизнесе, зрелищной индустрии и в спорте, а также среди университетской профессуры, — и сделать о них документальные фильмы, наподобие фильма о Рейвене, попытавшись с каждым из них достаточно компетентно поговорить о его работе и показать мир, в котором они живут.

— Я начинаю думать, что работать на полной ставке в Би-би-си было бы очень приятно, — сказал Дуглас. — Наверное, твердая зарплата в сочетании с определенными обязанностями снимает с души массу забот.

— Уверенность в завтрашнем дне — большое дело, — сказал Майк. — Когда-то я сам страдал от ее недостатка. Уж если работаешь на такое учреждение, то гораздо лучше быть в штате. А ты все еще мучишься, как я посмотрю.

— Дни свободных художников… — нараспев начал Дуглас, но в его взгляде, устремленном на Майка, была мысль о другом, — … миновали.

— Как и прочих кустарей-одиночек, так по крайней мере считается, — сказал Майк. У него сжало горло. Значит, так! Правда уже вышла наружу. Теперь остается взглянуть ей в глаза. — Пожалуй, все говорит за то, что лет через пятьдесят — сто все мы будем благополучно растолканы по разным большим учреждениям, организациям и корпорациям. И будут наши жизни вращаться вокруг них, как вокруг солнца.

— Как в средние века вокруг церкви, — сказал Дуглас, — или вокруг двора феодала… Только в нашем случае это будет акционерное общество, поддерживающее государственную политику.

— Вероятно, так оно и будет.

— И теперь остается только Мэри, — сказал Дуглас.

Наступила пауза.

— Когда ты узнал? — спросил Майк.

— Всего несколько дней назад. Сидел у тебя в кабинете. И меня вдруг осенило. Так-то!

— Я давно хотел сказать тебе об этом.

— Знаю. — (Мы решили!) — Я все пытаюсь определить, что же я чувствую. Положение довольно-таки сложное — у твоего друга связь с твоей женой, на которую у тебя нет никаких прав, кроме разве что еще сохранившейся любви.

— Ты действительно любишь ее?

— Очень может быть. Но вернее, это всего лишь броская фраза, — сказал Дуглас. — То обстоятельство, что я не зачах из-за отсутствия секса, просто поражает меня. Когда-то я думал, что иссохну за неделю, если пропущу хоть день. Теперь это имеет для меня гораздо меньше значения. — Дуглас отпил еще вина. — Совершенно уверен, что этот этап я оставлю позади быстро. Не менее поражает меня и другое не особенно интересное открытие — оказывается, я не так уж честолюбив. Это не касается, конечно, программ о районах Англии. Я много над ними думал, Майк. В Камбрии мы могли бы показать Бьюкаслский крест и горгульи тринадцатого века, характерные для этой местности виды, каменные столбы и добавить к этому немного стихов Вордсворта — все это даст зрителям новое представление о самой сущности Камбрии. А если так же продуманно подготовить все остальные программы, это помогло бы людям противостоять грустной мысли, что наше-де время истекло и нам остается сбиться в стадо и смиренно искать приюта у благотворительницы-постдемократии. Мне очень трудно говорить о Мэри. А тебе?

— Я не понимаю, что бы ты хотел услышать от меня.

— Ты с ней спал?

— Да. — Майк запнулся. — В Париже. С тех пор нет. Мне кажется, ей было стыдно. — Он с трудом выговаривал слова. — В этом было что-то преднамеренное… не то чтобы она мстила за обиду… скорее… я много думал об этом… больше похоже на то, что она не хотела в будущем иметь перед тобой это преимущество и потому задалась целью изменить тебе физически. Вот что мне кажется.

Дуглас начал испытывать необъяснимо острое удовольствие от этого разговора с человеком, который любил одну с ним женщину.

— На нее похоже, — сказал он, — с другой стороны, подобное объяснение просто не могло бы не понравиться мне, верно?

— Если ты собираешься снова сойтись с ней.

— Она, наверное, говорила тебе, что я просил ее об этом.

— Она не почувствовала, что ты действительно этого хочешь. И потом, видишь ли, ведь есть эта… ну, сам знаешь.

— Хильда? Да. Есть Хильда.

— Для Мэри это немаловажный факт.

— Это мне известно. — Дуглас слегка отодвинулся, пока со стола собирали тарелки. Он заказал еще вина. — Задумавшись вплотную, что же мне все-таки делать, я, по-видимому, растерял последние остатки сил. Всяких. Ну а ты что собираешься делать?

— Боюсь, что это зависит от тебя.

— От нее.

— Да, от нее. Если бы это был кто-нибудь другой, — сказал Майк, — я не оставил бы ему ни малейшего шанса на успех. — В его голосе была неприкрытая ярость и твердая решимость.

Принесли вино.

— Ну, будь здоров!

— Будь здоров! — сказал Дуглас, приподняв бокал.

Они выпили, заговорили о другом и так просидели в ресторане до закрытия.

6

Лестер не заметил Эмму, однако она не сомневалась, что пришел он сюда в надежде встретить ее. А то что ему было делать на этой захудалой, закрытой для городского транспорта торговой улочке в Северном Кенсингтоне? Эмма остановилась и, повернувшись к нему спиной, стала рассматривать витрину магазинчика, торговавшего ношеной одеждой. Она заскочила сюда на минутку купить свечей и тыкв для карнавала, который должен был состояться этим вечером в канун дня всех святых. Карнавал был задуман с целью объединить разрозненные группы церковного прихода. Прежде всех должны были собраться дети, затем, позднее, набожные люди, регулярно посещавшие церковь, и люди, пользующиеся «службой справок», созданной на общественных началах предприимчивым священником. Смешение рас и темпераментов: главным образом неимущие белые и «стремящиеся вверх» черные. Должен был прийти и кое-кто из ее приятелей, работников патронажной службы, и вот это-то и ставило Эмму в затруднительное положение.

Среди работников патронажа был молодой человек, заведовавший кружками «Увлекательный спорт» и «Забота о детях», по имени Марк, которому она нравилась и который в свою очередь начинал нравиться ей. Марк был сыном известного психиатра. Закончил Брайнстон — привилегированную частную школу либерального толка, а затем поступил в гуманитарный колледж, где пристрастился к наркотикам, был исключен и впоследствии спасен общественниками из патронажной службы, после чего сам превратился в рьяного спасателя других. Эмме было легко в его обществе, она держалась с ним запросто, как с братом. У них была любимая игра — перебрасываться одним им понятными шуточками насчет всяких сказочных персонажей. Марк непременно будет на празднике, высоченный — выше всех остальных, — тонкий, с неправдоподобно светлой, всегда взъерошенной шевелюрой и серо-голубыми глазами, то простодушными, то проницательными, на вид гвардеец, только одет до того небрежно, что мог сойти за ночлежника. И ко всему — обаятельный.

Эмма отвернулась от Лестера на улице потому, что теперь у нее был выбор и решение оставалось за ней. Марк пригласил ее поужинать вместе после праздника, и она не только согласилась, но не скрыла, что пойдет с большой охотой. И вдруг, нате вам, Лестер! Она кинула быстрый взгляд через плечо. Он. Вид ужасный. Является, когда ему больше некуда идти, подумала она, но тут же подавила раздражение. Нет, это несправедливо. В известном смысле она сама напрашивалась на такое отношение. Эмма повернулась от витрины, заваленной юбками в пятнах, поношенными рубашками, потертыми пальто и испачканными брюками с пузырями на коленях, и пошла к нему. Теперь с него будет совсем другой спрос.

Лестер широко улыбнулся. Он заметил ее колебания, но чем падать духом, только порадовался. Доказывает, что она все еще к нему неравнодушна. Пока Эмма шла к нему, он покачивался на каблуках и поглядывал по сторонам, похожий на шелудивого, но задиристого терьера, принюхивающегося к незнакомым запахам.

— У тебя ужасный вид, — сказала она.

Он ожидал не этого.

— Где ты пропадал столько времени? — продолжала она.

— Ну, завела, — неуверенно сказал он.

Хотя большая часть товаров была уже распродана, торговля еще продолжалась и вокруг двигалось много неторопливых покупателей: старики ходили от лавки к лавке, прицениваясь и сравнивая качество овощей; люди всех возрастов внимательно ощупывали отдельные части разборной мебели, над которой плакат огромными буквами кричал: РАСПРОДАЖА! продающееся по дешевке оборудование для кухонь и ванных комнат, телевизоры по пяти фунтов штука и радио — по фунту. Барахолка в Лондоне была одним из последних рубежей, за которым люди погружались в нищету, а вещи — в мусорный ящик. Эта непривычная деловитость несколько сбила Лестера с толку. А Эмма, выглядевшая лучше, чем когда-либо, изысканно даже: в приталенном вельветовом пальто вишневого цвета, белом вязаном шарфе и темно-коричневых сапогах, — по-видимому, вовсе не была расположена молча понимать и прощать, хотя он считал себя вправе ждать от нее именно этого.

— А ты задумывался когда-нибудь, что я должна чувствовать, когда ты возьмешь вдруг да исчезнешь? — спросила она. Кое-кто из прохожих замедлил шаг, предвкушая хороший тарарам. — Ты взял и ушел, а мне как прикажешь быть? Держать себя в руках и барахтаться, как умею, ты же и палец о палец не ударишь, чтобы мне помочь.

— Я тебе никогда ничего не обещал.

— Это-то да. Только это не оправдание.

Лестер промолчал; он и правда никак не мог понять, какая может быть связь между тем, что он ничего ей не обещал, и ее нежеланием простить его. Кроме того, ему не хотелось публичного скандала.

— Нет тут поблизости какой-нибудь забегаловки, где б кофе можно было выпить?

— Мне нужно покупки кое-какие сделать для праздника. Я сказала, что вернусь минут через десять. — Эмма нервничала. Она была пунктуальна до педантизма в отношении своих обязанностей.

— Ну, раз так, я смываюсь.

— Не дури!

Эмма подумала минутку и приняла решение.

— Вон там, чуть подальше, налево, ты увидишь вывеску СТОЛОВАЯ. Жди меня там через несколько минут. Я куплю, что мне нужно, отнесу и приду туда.

— Да не суетись ты так.

— Что с тобой случилось? — Она протянула руку и легонько дотронулась до его левой скулы, подпухшей и с синяком.

— Да вот ушибся. Упал я.

— Я буду через несколько минут.

— Если хочешь, я могу пойти с тобой, — тихо сказал Лестер. — Если, конечно, хочешь.

— Нам не стоит вместе появляться в Центре.

Она кивнула ему и ушла. Он смотрел ей вслед с опаской. Она заставила его почувствовать себя оборванцем, кем он, в сущности, и был. Урон, нанесенный его внешности, Лестер переносил тяжело, но он больше не находил в себе храбрости воровать. Вернее, наглости, как он объяснял себе. Он был сейчас в худшем положении, чем в это же время год назад, когда ему пришлось отсиживаться у Эммы, после чего он поехал на Север, встречать Новый год. А теперь, по-видимому, и она готова отвернуться от него.

Столовая была довольно убогая и уже наполовину заполнена народом, хотя час обеда еще не наступил. Длинные и узкие — монастырские — столы и базарные, дешевые стулья. Над прилавком в дальнем углу комнаты висел плакат САМООБСЛУЖИВАНИЕ, но ничего привлекательного на прилавке не стояло. Быть может, сильно разрекламированные СУПЫ окажутся горячими и сытными и всё искупят; кружки же перепаренного чая и черствые, смазанные чем-то липким — вроде как липучки для мух — булочки выглядели очень неаппетитно. Казалось, что комната заполнена одинокими людьми, в большинстве своем старыми женщинами, сидевшими уставив глаза в пространство.

Эмма впорхнула, как сказочная фея. В помещении даже посветлело. Многие старые дамы кивали ей в знак приветствия. Большинство из них она, по-видимому, знала — по имени или хотя бы в лицо.

— Ну-с, — сказала она, садясь напротив него и грея руки о большую белую кружку с кофе. — Рада тебя видеть.

Лестер опасливо улыбнулся. Но Эмма сказала это без всякой задней мысли. Она воспользовалась несколькими минутами одиночества, чтобы прийти в равновесие.

— Я, помню, ходил как-то на праздник всех святых, — сказал Лестер. — Это когда свечи и тыквы, да?

— Да.

— В католической церкви. В Тэрстоне. У них там монахини есть. Они организовали молодежный клуб; туда и некатоликов пускали, но ходили в него главным образом ребята из католических семей. У них была футбольная команда и команда легкоатлетов.

— Ты, говорят, в атлетике отличался. Это правда?

— Правда. Что было, то было. Так вот, они устроили как-то у себя праздник всех святых. Свечки и тыквы, честь по чести. — По ходу разговора его лицо теряло затравленное, настороженное выражение; перед Эммой снова сидел несговорчивый и легкоранимый человек, которого она однажды полюбила. И бессмысленно делать вид, будто что-то изменилось. — Мне понравилось. Ей-богу! Свечку, понятно, пришлось стянуть у кого-то. Но свет-то был потушен. А тыквенные маски освещались изнутри. Забавно, чего только не запоминается!

— Знаешь что — приходи на наш праздник сегодня вечером.

— Ну что ты, Эмма, теперь мне это не по возрасту.

— Познакомился бы с ребятами, — сказала она. — У некоторых просто отличные данные — особенно у малышей из Вест-Индии. У нас как раз ищут кого-нибудь, кто мог бы организовать спортивную группу.

— Команду легкоатлетов, — поправил ее Лестер.

— Вот именно. У человека, который за ними смотрит, и без того много всяких дел. Но он уверяет, — вдохновенно говорила Эмма, сочиняя без зазрения совести, — что, если бы этими мальчишками занялся кто-то знающий, все бы просто ахнули.

— Нужно только не зевать и присматриваться, — сказал Лестер. — Взять хотя бы Джона Конте, Мориса Хоупа, Вива Андерсона, Сирила Реджиса, Лори Кеннингэма — все, как один, талантливы. — Он помолчал. — И ведь мальчишки спят и видят, как бы им сделаться легкоатлетами. Я тоже спал и видел. Только меня сманили в профессиональный спорт. В команду бегунов. А такого не прощают. Главное, всей радости, что заработал мальчишкой несколько поганых фунтов.

— Так давай, погляди на них, — наседала Эмма. Лестер попался на крючок. Она сама себе удивлялась, что ее так удачно озарило. Ведь такая работа как раз то, что нужно Лестеру, вполне возможно, что он смог бы тут хорошо себя показать. В ее воображении взаимная выгода росла, расширялась, превращалась в щедрый ливень всесторонних успехов.

— А что, я б не против, — сказал Лестер. — Привести их в божеский вид. Конечно, никаких денег я за это не возьму. Но мне нужны будут спортивные сооружения.

— Мы найдем школу, которая позволит пользоваться ее гимнастическим залом. Ну и потом, можно обратиться к директору колледжа св. Луки, у них есть футбольное поле — не травяное, правда, оно находится под путепроводом. Мне кажется, Марк говорил как-то, что там строят беговую дорожку.

— Какой еще Марк?

— Марк Джеймс. Он общественник, возглавляет детскую секцию в этом районе.

— Ну нет, вмешиваться я никому не позволю.

— Я уверена, что он не станет вмешиваться.

— Вот откуда являются завтрашние чемпионы, — сказал Лестер, оглядывая старые усталые лица. — Вырастают мировые величины как раз в таких вот местах. Что ж, я не против.

— Вот и отлично. — Эмма прикусила язык. Хватит посулов, а то он еще заподозрит что-нибудь. Но в душе она ликовала. Действительно, как здорово она придумала: Лестер будет спасен! Оба они станут на ноги! Болтающиеся без дела мальчишки найдут цель в жизни. Он отберет действительно лучших, в этом она уверена.

— Мэри тоже будет у нас сегодня, — сказала она, — Мэри Таллентайр. Жена Дугласа.

— А она-то с чего?

— Она преподавала тут у нас — на общественных началах. Ее очень хвалили. Летом прекратила занятия, но нас по-прежнему не забывает. Вот комитет и решил пригласить ее.

— Мэри у нас молодец! — сказал Лестер. В жизни он, может, раза два всего и говорил с ней, но подчеркнуть ее принадлежность к семье хотелось.

— Ну, мне пора, — сказала Эмма подчеркнуто бодро.

Лестер хотел спросить, нельзя ли ему переехать к ней. Он представлял себе эту сцену так: Эмма умоляет его поселиться с ней, и он, поломавшись, соглашается…

исключительно, чтобы сделать ей удовольствие, но, конечно, сохраняя полную независимость. Теперь, когда она собралась уходить, он почувствовал себя обобранным. Ее приветливость, даже за эту короткую встречу, заставила его еще сильнее почувствовать свое сиротство.

— Я провожу тебя.

— Спасибо!

Встречные, глядя на пару, идущую переулками и переходами мимо полуразрушенных домом, думали: «Вот идет эта милая, внимательная к чужим нуждам девушка из Центра и с ней один из ее подопечных». А Эмма думала: «Марку я оставлю записку в «Службе справок», скажу, что не смогу поужинать с ним сегодня, — чтобы не получилось неловко, если Лестер вдруг решит остаться». Лестер же думал: «Команда легкоатлетов — это настоящее дело. Я из них мировых чемпионов сделаю. Но придется им меня слушаться. Они у меня будут работать — и чтоб никаких отговорок, никаких уверток, никакого надувательства. Правила диктую я! И точка!»

— А как маленький Гарри? — спросил он. Вопрос возник вдруг, сам собой.

— Отлично! — ответила Эмма и поцеловала его.

Жениться — что ж, это еще не худшее, решил Лестер и взял Эмму под руку.

7

Дуглас не знал, в какой момент лучше сказать ему. Они сидели один напротив другого, и Дуглас думал: ну конечно, он знает — как он может не знать? Как он может предполагать, что я не помню? Какую игру он ведет? Но Элфи Джавит спокойно продолжал вести свою игру. Это был тот самый продюсер, который остался должен Дугласу две с половиной тысячи фунтов; человек, который подростком торговал с лотка цветами и фруктами, а затем лихо — немного на манер героев комических фильмов — взлетел вверх, прорвавшись сквозь сутолоку шестидесятых годов, и попал в струю экспортируемых Британией за океан талантов, очутился в США, где дружба с Битлзами пропихнула его в круг кинодеятелей, как вампиры жаждущих свежей крови. Он был практичен, словоохотлив, эксцентричен, чертовски самоуверен, громогласен; он совершенно точно знал, что хочет от картины «зритель», что «обыватель», что раскошелившийся на билет «парень» в Канзас-Сити или в Уэйкфилде, и, что не менее важно, считал себя непогрешимым судьей модных направлений. «Юбка мини — это надолго», «Джинсы из моды выходят, но все в них ходят», «Диетические продукты — ерунда!», «Научная фантастика не для картин «экстра-класс», ну и тому подобное. Его карьера была весьма сумбурна: успехи и провалы, взлеты и падения, то денег куры не клюют, то ни гроша в кармане, причем ни в какой ситуации он не задерживался надолго.

Немного выбивало из равновесия Дугласа и место, где происходила их встреча. Оно находилось в самом сердце Мэйфера, на очаровательной улице, обставленной с обеих сторон роскошными домами начала царствования королевы Виктории; когда-то в этих домах проживала денежная знать Англии, теперь тут разместились конторы. Здесь, в этой самой комнате, Дуглас в конце шестидесятых годов получил свой первый заказ на киносценарий. Заплатили ему две тысячи фунтов — мешок золота по тем временам (хотя теперешние ставки были по меньшей мере в десять раз выше), и он вступил на долгий (в несколько месяцев длиной) путь утонченной пытки, разбередившей в нем самые разнообразные чувства: волнение от того, что соприкоснулся с чудесной машиной, которая подарила ему в юности столько волшебных часов, смятение от того, что не знает, как делать эту работу, растерянность при открытии, что и другие этого, по всей видимости, не знают; виноватое чувство при виде того, сколько требуется денег, от разговоров о деньгах, от обещанных гонораров в будущем, от созерцания нуворишских замашек воротил киношного мира, их жизни с обильными завтраками и еще более обильными обедами, закрытыми кинотеатрами, подогретыми бассейнами, счетами в швейцарских банках и избалованными кинозвездами. Ему отвратительна была пошлость всего этого, вызывала все больше презрения манера держаться, поведение и умственные способности киношной братии; неохотно признавал он и тот факт, что существуют особые, высшие таланты и энергия, которых ему не дано, и сам себе был неприятен потому, что не мог встряхнуться и использовать тот факт, что его зовут в лейтенанты на войну, где верховодят опереточные полковники и тупоголовые генералы. В результате — причем именно это заставило его отступить и порвать с киноиндустрией — он не нашел удовлетворения в работе, мало того, какое-то неприятное, зябкое ощущение поселилось вдруг у него в желудке и не исчезало несколько недель, словно он нарушил какой-то основной закон собственной жизненной схемы и лучшая и нужная часть его «я» решила его же самого выморозить и отбросить. Тем не менее комнату эту он помнил хорошо.

На его взгляд, здесь ничто не изменилось. Огромный письменный стол, вращающееся кресло, два длинных мягких дивана, обитых черной кожей, уилтонский ковер цвета жухлой травы во всю комнату, прекрасный викторианский книжный шкаф, заставленный рядами не читанных классиков в переплетах из телячьей кожи, романами, романизированными биографиями и повестями, «купленными» (в более широком, чем принято, смысле) продюсером. На одной стене по-прежнему висел огромный снимок Манхаттана ночью, на другой — увеличенная фотография У. Филдса за игрой в покер, с хитрым видом поглядывающего на карты, поднесенные к самому носу; и всюду были расставлены массивные дорогие безделушки, которые можно было найти в ближайших антикварных лавках: тяжеловесные подобия пепельниц из стекла и из золота, гигантские игральные кости, колоссальная скрепка для бумаг и другие нужные предметы и пустячки, все раздутые до неимоверных размеров. В общем, казалось, что они собраны здесь, чтобы произвести впечатление, только непонятно какое и непонятно зачем.

Элфи — он любил, чтобы собеседники называли его этим панибратским именем, — Элфи был убежден, что от динозавров Голливуда, которые занимали этот кабинет прежде, его отделяет по меньшей мере несколько световых лет. В шестидесятые годы выдался короткий период, когда, испуганные соперничеством американского телевидения и задыхаясь в смертельной агонии голливудских студий — до которой они сами их довели, — некоторые продюсеры перекочевали в Европу, привлекаемые к тому же низкой оплатой труда, слухами о вседозволенности на Кингс-роуд и отчаянными поисками источника новой энергии, чтобы питать раскапризничавшееся чудовище на Западном Побережье. Человек, который нанял тогда Дугласа, был именно таким динозавром. Он был откуда-то из Центральной Европы; посредством всяких сделок, обманов, передержек, удач, короткометражек и второсортных очерков, несчастных случаев со смертельным исходом и случайных встреч, а потом золота, золота и еще раз золота достиг он своего положения. Громогласный, забавный, грубовато-напористый, необразованный, симпатичнейший, круглолицый, хитрый, щедрый, лукавый и беззаботный — этакий толстый, добродушный пройдоха; в свое время он последовательно подражал многим, непохожим друг на друга, киногероям — то он был всеобщим благодетелем, то Вайатт Ирпом, то джентльменом, то забулдыгой, то Свенгали, то Наполеоном — и кончил тем, что тратил большую часть своего времени на войну с многочисленными противниками, которых он стравливал между собой в своих интересах, что на деле оказывалось чистым самообманом. Работать с ним было все равно что сидеть в малюсенькой ванне вместе с бесноватым карликом, одержимым манией величия.

Элфи назвал бы себя человеком «на уровне»: вполне в курсе последних веяний; одет не кричаще — так сказать, роскошь под сурдинку. В своем представлении он был человеком выдержанным и спокойным, который прекрасно умеет управлять скрытыми механизмами. Имена деятелей культуры, перед которыми его предшественник в вертящемся кресле топтался бы, как необъезженный конь, легко скользили по поверхности стола, покрытого зачем-то стеклом. Дуглас никак не мог догадаться, зачем, собственно. Стол явно был репродукцией. К тому же Элфи был своим в самых узких кругах: скандал в Национальном театре, интриги в мире искусства, новые творческие группы, организуемые телевизионными компаниями, — он был хорошо осведомлен о подоплеке всего этого.

Дугласу потребовалось минут десять, чтобы догадаться: ничто в этой игре не изменилось — ни на йоту. Как и стол, Элфи был репродукцией.

— Сказать правду — ваша повесть попалась мне совершенно случайно. — Элфи курил тонкую, но дорогую сигару; ноги в изысканных итальянских ботинках невозмутимо лежали на столе, на нем были рабочие вельветовые брюки, купленные в шикарном магазине, и короткая прямая куртка, какие носят лесорубы, за которую он отдал сумму, равную зарплате этого самого лесоруба. — Ваш агент пытался всучить мне обычный шпионский хлам. — Он снисходительно улыбнулся. — Все это passé[18]. Со шпиками покончено. Что им сейчас надо — я говорю о Побережье, — так это вещи с кое-какой глубиной. Они рыщут повсюду в поисках необычайного материала, где есть за что ухватиться. Актеры жаждут чего-то захватывающего. Им необходимо показывать себя. Денег они наработали невпроворот, и слава и богатство есть — ну вы сами знаете: Джек, и Роберт, и Ричард, и Эл… да там их сотни, поверьте мне, Побережье кишит великими актерами. Великими актерами. Великими актерами кино. На экране. А какие там режиссеры! Первоклассные. Самые что ни на есть! Ну, и если говорить о средствах выражения… Вы бы послушали их разговор, Дуглас, вас поразили бы детали, в которые они вдаются. Я совершенно поражен и не стыжусь в этом признаться. Когда вместе сойдутся Фрэнсис, и Джордж, и… и другие, кажется, будто вы попали в аудиторию какого-нибудь там университета, я не шучу. Детали! Но чего им не хватает, так это сценариев, идей, сути. Не о фабуле речь! Это пройденный этап! С фабулами покончено. Я говорю о самой вещи. О вещи в целом! Вот что важно. Вот что захватило меня в этой вашей повести «Смерть друга». Какое название! Какое типично английское название! Я вам скажу, на Побережье найдутся взрослые люди, которые будут плакать горькими слезами над одним только названием. Что я хочу сказать: название уже само по себе козырь. Козырь! Именно как название. А сюжет. Этот человек. Что вы проделываете с ним! Это же блестяще! В полном одиночестве. В лесу! Я так и вижу его. Я так и вижу, как они все захотят сыграть его. Вы бы послушали разговоры о Роли с большой буквы. Настоящей роли! Все, что нужно, — это сделать из повести сценарий.

«А как насчет двух с половиной тысяч? — думал Дуглас. — Еще не время?»

— Моя мысль такова, — продолжал Элфи. — Я мог бы получить для вас аванс здесь: проще простого, под одно название. Но зачем вводить лишние инстанции? Завтра я улетаю на Побережье. И хочу захватить с собой повесть, чтобы утрясти все на месте. Вы сможете приехать и работать там над первым вариантом — оплата в долларах никогда не лишнее, — я предпочел бы действовать так, чем договариваться отсюда.

— Вы хотите иметь право распоряжаться ею по своему усмотрению?

— По своему усмотрению? Что вы под этим подразумеваете? Над вещью придется работать и работать.

— Согласен.

— Знаете, какая у меня мысль, — раздумчиво сказал Элфи; побежавшие по жилам творческие токи рвались наружу. — Мне кажется, причиной, почему он ушел в лес, должен быть Вьетнам.

— Вьетнам?

— В Голливуде сейчас только об этом и говорят. Три года назад о Вьетнаме и заикнуться нельзя было. А теперь, возьмите фильм Джейн Фонда, возьмите «Охотника на оленей», возьмите «Апокалипсис» и другие. Если он побывает во Вьетнаме, тут уж и Джек, и Ричард, и Эл, и Де Ниро — все захотят эту роль. Все будут тут как тут. Сами увидите: Вьетнам — повестка дня!

— Но ведь тогда это будет совершенно другая история.

— Не совсем, Дуглас. «Совершенно» — это передержка. Я только ищу логическую мотивировку.

— Но ведь вся суть в том, что человек уходит в лес по причине, которую ни он сам, ни я объяснить не можем.

— В этом вся трудность. В повести это отлично, и повторяю — я в восторге от повести. Но в картине вещь делает мотивировка. Мотивировка вдыхает в нее жизнь! Мы теперь это хорошо поняли.

— А что, если вьетнамский вопрос будет разрешен? — спросил Дуглас, стараясь сохранить серьезный вид.

— Это тоже придется разузнать.

— Понятно.

— Он может быть террористом.

— Террористом?

— До того, как он ушел в лес. Для мотивировки потребуется внушительная врезка или ретроспективные кадры.

— Понятно. Американский террорист.

— Будто их нет! Поверьте, у них есть все на свете. А ваши соображения?

— Почему бы нам не выбросить ее и не начать все сначала?

— Но мне повесть очень понравилась. Я же говорил вам. И повесть, и название.

— Право собственности на них закреплено за мной.

— Тут вы меня обскакали, Дуглас. Все продумали. Правильно. Права закреплены. Сейчас предлагается очень мало стоящего материала, годного для коммерческого использования. Мне это известно. Я думаю, что ваш я мог бы продать задорого. И в хорошие руки.

— А затем явлюсь я, начисто переделаю повесть и напишу сценарий.

— Вместе с режиссером, — сказал Элфи таким тоном, будто сделка от этого становится еще заманчивей. — Будем надеяться, что с очень хорошим. И он будет все время рядом, под боком.

Дуглас набрался духу.

— Вспомните, Элфи, когда я писал для вас в последний раз сценарий, довольно давно. Со мной тогда полностью не расплатились.

— Вам остались должны?

— Да.

— Не может быть. Я всегда рассчитываюсь сразу. — Элфи скинул ноги со стола и встал с видом человека, уверенного в своей правоте, явно глубоко озабоченный. — Тут какая-то ошибка.

— Две с половиной тысячи.

— Ошибка! Совершенно точно, ошибка. Я доберусь до своих бухгалтеров. — Он грустно покачал моложавой головой. — Хороши гуси! Ничего сами не могут. Простой платеж. И сумма мизерная. Так, на орешки. Но я понимаю, вопрос принципа. — Дуглас подумал, что две с половинок тысячи позволят ему снять квартиру получше: орешки иногда бывают весьма недурны.

— Так что вы скажете? — спросил Элфи.

— Насчет денег?

— Это будет улажено через пару дней. Поверьте мне. Моя ошибка. Насчет материала?

— Я к этой повести отношусь очень ревниво.

— Разумеется. В этом ее сила. Именно в этом! Вы относитесь к ней ревниво. Это очень английская вещь. Я понимаю. Это ощущается.

Дуглас с удовольствием продолжал перебрасываться фразами с Элфи; он уже полностью овладел собой и понимал, что, хотя тот не имеет пока никаких соблазнительных предложений, в его плане покружить по Голливуду, помахивая рукописью, возможно, содержится зерно, которое со временем принесет плоды в виде реальной возможности поставить картину. Повестью может заинтересоваться какой-нибудь умный актер или режиссер. Так или иначе повесть будет напечатана своим чередом и обретет собственную жизнь. Сама по себе. Какое-то время поработать в Голливуде будет интересно, ну и деньжата, конечно, не лишнее. Можно рассчитывать прожить на них месяцев шесть, может, год. Артачиться было бы ханжеством. Можно считать, что фильм и повесть — две разные вещи. И все же, прежде чем кивнуть в знак согласия, он испытал минутную грусть. Смерть Элана Джексона, окрылив кого-то из пробивных американских актеров, принесет ему впоследствии Оскара. Сам сознавая сентиментальность своего жеста, он тем не менее сделал его.

— Мне нужно время, чтобы обдумать ваше предложение.

— Даю два дня.

— Ладно.

8

Майк понимал, что ему понадобится немало времени, чтобы осознать все значение новости, сообщенной ему Мэри. Он был рад, что остаток дня и вечер целиком заняты работой.

Майк был членом жюри, присуждавшего ежегодные премии за лучшие телевизионные передачи года по разным категориям: документальному экрану, драматическим постановкам, развлекательным программам, многосерийным фильмам, отражающим жизнь страны, а также лучшему актеру и лучшей актрисе. Его втягивали в это дело постепенно, он заинтересовывался им все больше и больше, пока наконец не понял, что увяз прочно. Просмотр отобранных программ, большинство из которых было сделано на очень высоком профессиональном уровне, доставлял ему истинное удовольствие и приводил в волнение. Именно высокое качество работы было для него, после того как он вернулся на британское телевидение, источником неожиданной радости. Просматривая фильмы и программы, на создание которых было положено столько сил и ума, и сознавая, что их же будут смотреть почти в каждом английском доме, он испытывал двойное удовольствие.

Но сегодня он радовался просто тому, что находится здесь, что занят.

Показывали пьесы. Большинство из них Майк видел раньше по телевизору, поэтому ему не нужно было внимательно смотреть, что происходит на экране, и он мог не спеша обдумать, что сказала ему Мэри, а вернее, ее ультиматум — хотя это слово звучало как-то очень уж устрашающе. Мэри просто сообщила ему свое решение. В некотором смысле несправедливое и нелепое — поскольку следовало бы помнить, что именно благодаря Майку она смогла восстановить силы, уверенность в себе и самообладание настолько, что оказалась способной принять такое решение. Но это в расчет, по-видимому, не шло.

Пьесы следовали одна за другой: драма-мюзикл Денниса Поттера, малоприличный сумбур Говарда Шумана под рок-музыку, комедия из провинциальной жизни Элана Беннетта; эти и другие — сплошь сверстники Дугласа, думал Майк… Интересно, какое представление о стране складывается из всех этих произведений? Если справедливо утверждение, что многие лучшие пьесы многих лучших драматургов написаны специально для телевидения, и если писали они об обществе, в котором живут, эти магнитные ленты и кинопленки должны быть неплохой лакмусовой бумажкой. Какое же представление? Пристрастие к прошлому, особенно не очень отдаленному, навязчивое желание как-то переосмыслить недавнюю историю, подвести итоги, словно в попытке выяснить, нельзя ли что-то исправить, переделать, лишь бы высвободить настоящее из тисков этого прошлого. События последних пятидесяти лет вновь и вновь возникали на экране: война и мир, ярость и довольство, отчаяние и бездумное потакательство, политические события и анекдотические случаи, нужда и изобилие, словно писатели хотели сказать: «Мы — это они. Посмотрите! Видите? Они — это мы, разве не так? Ведь так? Так ведь?» Приходилось признать также, что в картинах продолжает преобладать неистребимое — хоть и несколько странное — чувство юмора, помогающее режиссерам видеть смешное в иных более непристойных местах, в сексуальной неразберихе и светских условностях, вне зависимости от того, какой слой общества затрагивает пьеса и каков интеллектуальный уровень людей, в ней представленных, в тех работах даже, где они старались избежать этого. Впечатление было, что общество, которое могло вложить столько таланта в этот вид искусства, было то ли очень богато, то ли склонно к донкихотству. Недоставало пьесам чувства, хотя в мелодрамах не скупились на чувствительность. Увлечение «типажем» было заметно даже в тех вещах, которые затрагивали самые животрепещущие вопросы. Но при этом прекрасное владение языком, безошибочное чувство времени и места, неисчерпаемый запас прекрасных актеров, добросовестно работающих, чтобы мастерски создать перед камерой нужный образ. Общее впечатление хорошо организованной и хорошо выполненной работы. Никакого повода для стенаний, для скрежета зубовного. В худшем случае — смутный страх.

Члены жюри обменялись записочками. Окончательные решения будут вынесены на специальном заседании через две недели. Майк отклонил приглашение двух коллег поужинать где-нибудь на скорую руку.

Он пошел домой пешком — по Пиккадилли и затем по улицам Сохо, все еще запруженным народом, — в свой пока еще мало кому известный район Лондона. Говорили, что он начинает входить в моду. (А о каком районе этого не говорили?) Лишь бы квартирная плата оставалась в пределах разумного.

В квартире было зверски холодно. Уходя, он забыл включить отопление. А теперь было уже слишком поздно и не стоило беспокоиться. Майк подобрал с пола почту — ее всегда приносили уже после его ухода на работу — и пошел с ней в гостиную. Там стоял маленький электрический камин. Он включил его и налил себе виски. Но уютней ему не стало. Он критическим взглядом обвел комнату: мебели не так много, но и голой ее не назовешь. Повсюду лежали и стояли книги, журналы, газеты. На стенах несколько окантованных плакатов и эстампов. Он редко задумывался над тем, как выглядит его квартира; снимал ее с услугами, уборщица приходила два раза в неделю. В комнате было чисто и прибрано, Майк любил порядок. И все же… она давала ощущение пустоты. Почти такой же, если не сильнее, как когда он въехал сюда, расставшись с семьей.

Странно, думал он, у меня была жена, растет дочь, в которую я немало вложил, но их жизнь проходит где-то вдали от меня… а взять моряка в прежние времена или путешественника — чем они хуже. Покидая семью, он все продумал тщательно и добросовестно, и, как выяснилось, это действительно был лучший выход. Его жена и дочь перенесли ломку легко и жили припеваючи. Да и он тоже.

Но сейчас ему мучительно чего-то недоставало. За несколько последних месяцев короткие отношения с Мэри открыли перед ним перспективу любви. Встречаясь с ней, разговаривая, обедая вместе в ресторанах, занимаясь мелкими починками у нее дома, он постоянно ощущал, что его физически влечет к ней, ее присутствие сообщало всему вокруг тепло и покой. И как-то незаметно это стало потребностью. Наверное, ему нужно было компенсировать то, отсутствие чего он не замечал много лет.

Она сказала ему прямо, что хотя встречаться с ним будет по-прежнему, но о том, чтобы поселиться вместе, пока что речи быть не может. Несмотря на то что случилось. И вот эта квартира, представлявшаяся убежищем в момент, когда порывались семейные узы, теперь казалась тюремной камерой, где ему придется отбывать свой срок без уверенности в будущем.

Потому что он понимал, что стоит ему проявить настойчивость, и он непременно потеряет ее. Она выбрала свой путь, однако пока что ей не хватало сил позвать кого-то с собой.

9

Все ясно, думал Дуглас. «Ваше время истекло!» Шутливая фраза оказалась убийственно точной. В Мэри что-то изменилось, но как это скажется на их отношениях, он просто не представлял.

Пойти куда-нибудь поужинать вместе придумала она. Они отправились — все втроем — в тихую, уютную пиццерию на Чок-Фарм. Затем Мэри пригласила его к себе. Дуглас был насторожен и очень старался. Все внимание он сосредоточил на Джоне, с которым они последнее время гораздо лучше понимали друг друга. Дуглас не щадил для этого сил, и не замедлившие сказаться результаты превзошли все ожидания, так что он был даже несколько смущен. Джон стал веселей, оживленней, у него появилось увлечение — рыбная ловля, — позволявшее ему чувствовать себя более самостоятельным. Жизнь вдвоем с матерью укрепила в нем сознание своей ответственности, тогда как непрерывное внимание Дугласа повысило чувство собственного достоинства.

— Он заметно выправился, — сказала Мэри, когда Джон наконец ушел к себе в комнату. — Мне кажется, большую роль в этом сыграла твоя мать. И ты.

— Его мать — ты.

— Бедный ребенок, одно время он совсем расклеился, — сказала Мэри, взбивая подушки, будто готовя декорации к сцене. Нежной сцене, если судить по зажженным бра, булькающему электрическому кофейнику, початой бутылке красного вина, рядом с которой стояли два бокала. — Теперь хорошо? Как ты находишь?

— Какого года это вино? — спросил Дуглас, чувствуя укол ревности — за этим вопросом совершенно очевидно крылся другой: «С кем ты распивала эту бутылку — с Майком?»

— Мы с Майком выпили по бокалу сегодня в обеденный перерыв, — сказала она.

— Хлопотливый день.

— Середина триместра. Нам, учителям, приходится выкраивать свободные минутки где только можно.

— Зато мы, ученики, никогда этому не научимся. — Он налил бокалы дополна. — У меня такое чувство, что близится исторический момент. Верно?

— Верно, — ответила Мэри. В ее голосе не было никакой торжественности, скорее, он звучал рассудительно; в нем не слышалось осуждения, ни тем более угрозы. Дуглас вместе со своим бокалом устроился на диванчике. Мэри взяла свой и уселась в кресло, которое обычно занимал он.

— Ты выглядишь очаровательно, — сказал Дуглас. Он поднес бокал к губам. — Похудела, и это тебе идет. И волосы опять блестят, как когда мы познакомились. Ты просто красавица.

— Спасибо. — Мэри улыбнулась. — Хорошо бы тебе поменьше пить, — сказала она. — Ты смотри, что у тебя с подбородком делается.

— С которым?

— Помнишь тот раз в коттедже, под Новый год?

— Помню.

— Я как раз вспоминала сегодня. Хотя все было ужасно и накалено: ты был усталый и пьяный и полон каких-то путаных мыслей, — и все равно, что-то в этом было.

— «На мою ответственность», — повторил Дуглас ее слова.

— Вот именно. — Она рассмеялась. — И ты воспользовался.

— Прекрасно помню. На ковре.

Он налил себе еще вина. Хорошо узнаешь человека, только пожив вместе с ним, думал он. Начинаешь понимать его насквозь, складывая вместе многие тысячи мелких наблюдений и не имеющих названия ощущений. Научаешься совершенно точно согласовывать с ним свой жизненный ритм и настроение, даешь убаюкать себя, словно очутившись вдвоем вне времени и пространства; систола и диастола, движение туда и сюда, вперед и назад, инь и ян — до полного слияния. И не надо забывать про дар черпать из бездонной бочки обязательств глубокую умиротворенность, чувство прекрасного, взаимное понимание и душевный покой. Дуглас чувствовал, как этот покой окутывает его.

— Я беременна, — сказала Мэри.

Дуглас будто окаменел. Мелькнула мысль — что-то остановилось и оборвалось. А может, и не случилось ничего. Может, это и был момент вне времени. Да, именно! Ему хотелось, чтобы она повернула ключ завода в обратном направлении, чтобы слова вернулись обратно ей в рот, стали несказанными, чтобы ничего этого не было. Как странно!

— Понятно, — сказал он спустя очень долгое, как ему казалось, время. Затем прочистил пересохшее горло, в котором возник комок. — Понятно, — повторил он.

— Только самое начало, — тихо сказала Мэри. — Я могла бы сделать аборт. Но в моем возрасте… мы ведь говорили с тобой об этом, я, собственно, и начала этот разговор еще тогда в коттедже… это не так часто случается. Мы с тобой проверили.

— Мы… — Он чуть не сказал; «Мы не очень-то старались».

— Я старалась, — сказала она. — Но ничего не вышло. Может, другого раза уже не будет. Во всяком случае, я не собираюсь рисковать: я хочу этого ребенка.

— Он, конечно, от Майка.

— Да.

Тут только Дуглас заметил, что то, что он принял за рассудительность, было на деле суровой решимостью.

— Боже мой! — сказал он.

Ему непонятно было, что, собственно, он чувствует. Будто она своим сообщением выбрала из его души все нормальные реакции и пустила их по ветру. Но почему-то он чувствовал себя обязанным продолжать разговор. — Ну и что он?

— Он обрадовался, — ответила Мэри. — Немного удивился. — Она тщательно выговаривала слова. — Это случилось в Париже, когда мы ездили туда на несколько дней. С тех пор ни разу.

— Можно полюбопытствовать — почему?

— Я не уверена, люблю ли его, — сказала Мэри.

— А разве в этом можно быть уверенным? — спросил Дуглас, и ему вдруг показалось, что правильный ответ на этот вопрос помог бы разгадать загадку, по-прежнему стоявшую, как он считал, в центре большинства жизненных проблем.

— Я могу, — сказала она, — может, потому, что была уверена, что люблю тебя.

— Но ты ждешь его ребенка.

— Нашего ребенка. Моего. Просто ребенка. Да, жду.

— Не знаю, что и сказать тебе, Мэри. Какого ответа ты хочешь от меня?

— Я довольна… — Она взглянула на свой живот. И продолжала без тени раздражения в голосе: — Трудно было бы ожидать того же от тебя. Пока что.

— Пока что? — Дуглас постарался сдержать собственное раздражение. Но это была всего лишь внешняя реакция. Ревность как-то рассосалась. Может, у него вообще угасли все чувства к ней.

— Для тебя, должно быть, это ужасно, если ты действительно не понимаешь, что такое любовь, — сказала Мэри. — Если ты утратил способность любить, запер свое сердце на замок. Но ведь ты любишь Бетти? И Джона?

— Конечно. Но тут у меня нет выбора. А там, где можно выбирать, это чувство кажется мне бессмысленным.

— Не кощунствуй! — сказала Мэри твердым голосом. — Это чувство ценно именно там, где есть выбор.

— А что говорит по этому поводу Майк?

— Он хочет, чтобы я развелась, чтобы мы с ним могли пожениться.

— Не знаю, что и сказать.

— Можешь пока ничего не говорить. Все равно, чтобы все охватить, потребуется время, — Мэри протянула свой бокал. — Налей мне еще, пожалуйста.

Дуглас наполнил бокал.

— Собственно, мне следовало бы крикнуть: «Черт знает что такое!» — и заплясать вокруг тебя бесхитростный воинственный танец — пусть вышедший из моды и неоправданный — в ознаменование своих прав и в осуждение твоей непорядочности и твоей… распущенности! — Совсем ненамеренно это слово прозвучало у него обличительно.

— Но ведь ты, кажется, спал с Хильдой?

— Да. Но мы принимали меры.

— Я тоже принимала меры. Это случайность.

— Я не верю в такого рода случайности.

— То же самое и Майк говорит.

— К черту Майка… — Дуглас свирепо посмотрел на нее. — Имей в виду, я лично не собираюсь участвовать ни в каких ménage à trois[19]. Если мы сойдемся, то жить в одном доме будем только ты и я. Доступ ему закрывать — или как там еще — не стану, но жить втроем отказываюсь.

— У меня тоже нет такого желания. — Мэри помолчала. — Я разговаривала с Хильдой.

— Это еще зачем?

— Я думала, что нам следует встретиться.

— Зачем?

— Чтобы поговорить.

— Ну и как?

— Ты по-прежнему спишь с ней?

— Нет.

Наступило долгое молчание.

— До чего же странно, — сказал Дуглас в конце концов, — что столько времени и энергии тратится на то, чтобы выяснить — кто с кем живет.

— Ты считаешь, что есть вещи поважней?

— Да.

— Возможно. Думать так очень удобно.

Дуглас вылил себе остатки вина: Мэри отрицательно замотала головой.

— Итак, после всего, что случилось, выходит, что прежний образ жизни был лучше. Один муж, одна жена, — сказал Дуглас.

— Мне кажется, да.

— Ты никогда не переставала мне нравиться. И тем более любить тебя я не переставал.

— Теперь я это знаю.

— Все это так просто. Вроде как самоубийство — простейший способ доказать наличие свободной воли. Я очень многого хотел. И думал, что грешно зевать, когда тебе предоставляется такой широкий выбор, — сказал Дуглас.

— Твой выбор не шире, чем был у твоего деда, — сказала Мэри. — Все это самообман.

— А как насчет возможностей?

— Улизнуть и он мог. И снять с себя ответственность тоже.

— Выходит, я всю жизнь заблуждался.

— По-моему, да, — осторожно сказала Мэри. — Когда-то я сказала, что уважаю тебя за это. Больше не уважаю. Существуют обязательства, право выбора не так уж важно.

— Что же мы с тобой теперь будем делать?

— Видишь ли… — Мэри перевела дух. — Мы с тобой ничего делать не будем. Нашей совместной жизни пришел конец. Я считаю, что по-своему весь прошедший год ты вел себя благородно. Я знала, что могу положиться на тебя в случае нужды и могу ждать от тебя помощи. При том, что ты жил отдельно, твое поведение было безупречно. Но наша дальнейшая совместная жизнь совершенно невозможна. Это исключено. Я бы не вынесла этого.

Дугласу понадобилось время, чтобы уяснить себе весь смысл сказанного. Наконец он кивнул.

— Майк?

— Думаю, что да. Надеюсь. Но я еще повременю. У меня совсем нет сил сейчас. Мне представляется возможность побыть одной и окрепнуть в одиночестве. Я хочу воспользоваться ею.

— Ты действительно думаешь, что все, что я говорил и пытался сделать весь прошлый год, было пустой тратой времени?

— Не пустой тратой, нет. Я уверена, что тут ты был совершенно искренен.

— Но заблуждался.

— Да. Кроме того, — Мэри тщательно подбирала слова, — все это имеет так мало отношения к жизни как таковой. Все эти твои заботы о том, что нужно быть честным и правдивым, преданным, что нужно верить в это, но никак не в то… и тому подобное. Жить — это значит довольствоваться тем, что тебе дано. И касается это вещей, которые, по-видимому, ничего общего не имеют с твоим «миропониманием». Таких вещей, например, как необходимость повесить в квартире полки, перепеленать ребенка или не пасовать перед трудностями. А главное, думать о других людях. Все это очень хорошо — носиться с чьей-то смертью. Однако тебе следовало иногда задумываться и над нашей жизнью.

— Никак не возразив тебе на это, я предам все, во что верю. Нет ничего проще, чем бить по тем, кто пытается выработать какое-то свое мировоззрение.

— Или спустить на землю человека очень уж занесшегося.

— Я считаю, что размышлять о жизни очень важно. Если даже это тебя окончательно с толка собьет. Таких неудачников — целая армия. И лучше я вступлю в ее ряды, чем присоединюсь к тем, кто думает, что надо «довольствоваться тем, что тебе дано». Ниже голову! Все что угодно за спокойную жизнь. Нет, благодарю!

— Тут я с тобой не согласна. Мне кажется, что своими высокими материями ты отгородился от житейских дел.

— Чего-то мои размышления стоили.

— Это ты так думаешь.

— Может, ты считаешь, что вообще нет никакого смысла в вопросах или в ответах на них. Пусть этим занимаются профессионалы. Мы же, остальные, будем жить-поживать и «довольствоваться тем, что тебе дано».

— Я никогда не сомневалась в твоей искренности, — сказала Мэри.

— Сам я временами в ней сомневался. Мне кажется, я использовал в своих интересах все: тебя, ее, их, любого — включая себя самого, — лишь бы получить то, что мне нужно.

— Беда только, что ты никогда не знал, что именно тебе нужно.

— В этом-то и суть, — сказал Дуглас, и оба рассмеялись. — Неужели ты не понимаешь?

— И да, и нет.

— Отлично! — сказал он, загораясь к ней нежностью, какой давно не испытывал.

— Ничего тут не вижу отличного, — сказала Мэри серьезно. — Нашей супружеской жизни пришел конец, Дуглас. Четырнадцать лет. А теперь ей пришел конец. А ты, как мне кажется, все еще не осознал этого. Ты расстроен. Это очевидно. Ты беспокоишься за Джона и волнуешься из-за меня. Это тоже очевидно. Но справляешься ты отлично. Твоя повесть — Майк говорит, что это лучшее из того, что ты до сих пор написал. Ты снял телевизионный фильм, ты продолжаешь писать критические обзоры, ты продал наш дом и снял себе квартиру и вообще массу всего сделал. Ты справляешься. И я восхищаюсь тобой. Я же понимаю, каких сил тебе все это стоит. Но вот чего ты не заметил — так это того, что наш брак расползся по всем швам.

— А может, я заметил, но отвел глаза. Может, я не мог вынести этого зрелища. Может, я подумал, что если не смотреть, то все станет на свои места, и дело кончится ко всеобщему удовольствию.

— Может, и так.

— Может, все, что я думал о смерти, надо было понимать в переносном смысле. А на самом деле угнетала меня мысль о гибели нашего брака. Есть в этом какой-то смысл? — Дуглас сознавал, что, если когда-нибудь в жизни он говорил правду и нуждался в том, чтобы ему верили, это было именно сейчас. Если Мэри, так хорошо знавшая его, не сумела увидеть, что он опустился на самое дно им самим созданной бездны уверток, передержек и самообмана, уж если собственная жена не верит, что весь этот год он находился в смятении чувств, потому что его непрестанно преследовала мысль о зияющей пустоте их утратившего внутреннее содержание брака, — если уж она не примет его чистосердечного признания, тогда ему действительно больше ждать нечего. От его прежней самоуверенности не осталось и следа: он попеременно то занимался самобичеванием, то тешился надеждой. Уже очень давно каждый шаг стоит ему стольких усилий, что к нему вполне применимы слова из молитвенника: «нет в нас здоровья». И соль потеряла свой вкус. И аппетита не стало. Она должна поверить ему.

Она ничего не сказала.

— Я люблю тебя, — сказал Дуглас, с пересохшим горлом, медленно выговаривая слова, напрягая всю свою волю, чтобы произнести их. — И, наверное, раз полюбив, буду любить всегда. Но правда и то, — он провел языком по губам и продолжал выталкивать слова, — что весь прошедший год я старался изо всех сил, только бы не признаться, что я тебя ненавижу. Не ты тому виной. Разве что отчасти. Наш брак пришел к концу, но ни ты, ни я не хотели видеть этого. Ты, вернее всего, — из-за Джона. Я — потому, что для меня конец брака был равносилен концу мира. Это был позор, и провал, и моя неискупимая вина, и невозможность когда-нибудь посмотреть людям в глаза. Я сознавал, что лишаю Джона беззаботного детства и обрекаю нас обоих на постоянное раздражение друг против друга. И ко всему огорчаю родителей, сдаю позиции, вступаю в ряды малодушных. Все такое. Но помимо этого, была еще ненависть, в существовании которой я не признавался даже себе. Я так тщательно выкорчевывал ее из души, что до сегодняшнего дня ни разу о ней не проговорился. Но теперь я вижу, что она была. Все время. Я ненавидел тебя с такой же силой, с какой любил.

— Почему же ты не сказал? Может, помогло бы.

— Да. Возможно. А может, наоборот, разрушило бы все до основания. По многим причинам я хотел, чтобы все осталось по-прежнему. Ты сама знаешь. Не только ради каких-то выгод. А из-за боли, которую причинит расставание. Да, конечно, первые несколько недель после ухода из дома я ликовал. Да и ты, пожалуй, тоже. Но это объяснялось чувством новизны. А вовсе не недостатком чуткости. Но вскоре возникла боль. Я все пытался перекинуть ее в другую область. Все думал, что она связана с мыслями о смерти. Прикрывал ее напускным равнодушием. Ввел ее в повесть. Может, даже введу в фильм.

— Зачем?

— Сам не знаю. Наверное, потому, что не захотел посмотреть правде в глаза. Но, признайся я в том, что ненавижу тебя, мы не смогли бы больше притворяться. Понимаешь?

— Ты хочешь сказать, что мы тут же расстались бы?

— Да, если бы я не подавил этого чувства… Не знаю. Это так ранило бы нас обоих, что мы могли бы истечь кровью. И возможно, что те бесполезные, отвлеченные мысли, о которых ты говоришь с таким пренебрежением, сыграли большую роль, чем можно было от них ожидать; может, они как раз и оказались той тысячью и одной веревочкой, которыми связали это чувство — Гулливера… иначе он бы истоптал и сокрушил все вокруг.

— Надо было тебе сказать.

— Нет! — Дуглас страшно устал, и ему стало так грустно, как не было ни разу со времени смерти их дочери. — Нет. Тут уж пощады не было бы. С нас обоих были бы сорваны все покровы, и выяснилось бы, сколь гадки мы друг другу, сколь неприятны, потому что ненависть подогревает человеческое свойство — оно есть, вероятно, в каждом — выискивать в близких их слабости и упирать на них. В каждом из нас есть черты, неприятные другому. Если бы я выпустил свою ненависть на волю, она воспламенила бы нашу обоюдную неприязнь, и в этом пламени мы оба сгорели бы дотла.

— Тогда как теперь я превратилась в камень, — сказала Мэри.

— Но ты уцелела. И есть Джон — он тоже уцелел. — Дуглас помолчал. — И возник Майк.

— А если бы он не возник? Ты бы остался?

— Я бы не ушел.

— Ты покинул меня очень давно, Дуглас, — сказала Мэри, закуривая новую сигарету. — Очень давно, — повторила она. — Ты прав, ты не захотел посмотреть правде в глаза… но и я не захотела. Я оставалась с тобой, зная, что не любима. Да что там — не любима! Постыла! Постылая половину времени, а другую половину просто терпимая, но и это ценой всеобщих усилий. В какой-то момент я должна была взбунтоваться, но не сделала этого; и момент был упущен. И с чем же я осталась? Я не стала искать утешения в Джоне, а вместо этого с головой ушла в работу. Брала все дополнительные уроки, всю необязательную сверхурочную работу. Ты ведь совсем не знаешь этой стороны моего характера. «На Мэри можно положиться. Она всегда выручит!» И надежная Мэри выручала. Если ты превратился в морального урода, то только потому, что я позволяла водить себя за нос. Но на деле все обстоит далеко не так трагично. Оба мы верим в любовь, только мы разлюбили. И не могли признаться себе в этом на протяжении нескольких лет. Наконец нас осенило, но и тут мы не поверили и вели себя так, будто этого просто не могло быть. Но эта была правда. Я тоже всегда буду любить тебя, Дуглас, только ты, которого я люблю, — это не тот, кто сидит сейчас передо мной. И ты не любишь меня сегодняшнюю. Мы удержались от того, чтобы дать нашей ненависти разгореться. Не будем Же сентиментальничать по поводу любви. От нее остался шрам, и больше ничего. Может, шрам, достойный уважения, но и только.

Какое-то время оба молчали.

— Итак, все кончено.

— Да. Кончено.

— До чего же странно. Я все думаю и думаю. Вот взяло и кончилось.

— Ты пойдешь к Хильде.

— Нет. Едва ли. Вряд ли от меня будет кому-нибудь сейчас радость. Ты ведь тоже так настроена. Интересно, правы мы?

— Думаю, что да. — Мэри тоже совсем устала, однако ей, как и Дугласу, не хотелось двигаться, не хотелось спугивать охватившее ее напоследок настроение — последний раз, вероятно, разделенное с ним.

— Все еще может перемениться, — сказал Дуглас. — Посмотри на моих родителей. Было время, когда они так отдалились друг от друга духовно, что превратились в соквартирантов, которых связывает лишь общая крыша над головой да кое-какие воспоминания. А теперь вдруг сблизились — как раз в этом году — и, по-видимому, становятся все ближе и ближе. Значит, перемены возможны. Впрочем, может, они никогда и не отдалялись, а просто прятались друг от друга за ширмами занятости и усталости и шли каждый своей жизненной дорогой, как и все мы. Помню, отец мне говорил как-то, что его отец, старый Джон, жаловался ему, будто от постоянной усталости совсем разучился говорить со своей женой. Нам это не мешало… но были другие барьеры. И может…

— Нет, Дуглас. Ты покинул меня. А я позволила тебе уйти. Вот что случилось.

— Но почему?

— Тут уж надо или начинать с истоков и распутывать все до конца, или оставить тайну неразгаданной. Мы встретились… — начала Мэри и вдруг увидела мысленным взором его, каким он был в день их знакомства: молодого, оживленного, до краев полного жизни, и это видение — о, предательская память — остановило ее. — А теперь вот расстаемся, — закончила она.

— А как Джон?

— Он стал гораздо лучше с тех пор, как мы разъехались. Все это говорят. И ты с ним лучше, чем был раньше.

— Я возьму его погулять завтра утром.

— Нет, только не утром. Он идет в Хит удить рыбу.

— Один?

— Их там несколько — рыбаков. Я ходила раз с ним. Там славно, — сказала Мэри, — очень славно. Они приносят с собой складные стульчики, бутерброды, фляжки и рассаживаются на берегу одного из прудов, забыв обо всем на свете. Он очень это любит. И там вполне безопасно. Ты за него не бойся.

— Тогда я приду днем.

— Хорошо.

Дуглас встал. Было уже очень поздно. Если бы только лечь, он тут же уснул бы как убитый.

— Знаешь, я пришел сюда, не сомневаясь, что останусь.

— На ночь?

— Нет. Навсегда.

— Правда?

— Мне так казалось.

— А теперь?

— Я должен виновато удалиться.

— Виновато? Ну, это только если ты вдруг изменишь кому-то, переспав со своей женой.

— Не только это.

— Ладно уж, — сказала Мэри, вставая. — Без сомнения, у нас будут впереди ночи и попечальней.

— Так я пошел, — сказал Дуглас.

— Иди, — сказала Мэри и прибавила после паузы: — Спокойной ночи!

Дуглас сделал шаг к ней, чтобы поцеловать, но она отпрянула. Он не стал настаивать. Она бесшумно закрыла за ним дверь.

Выйдя на улицу, он остановился на обочине тротуара. Будто что-то оставшееся внутри квартиры не отпускало его. Он безошибочно чувствовал себя на привязи, на цепи даже, и понимал, что для того, чтобы преодолеть это чувство и уйти, ему придется напрячь все силы. Позади оставалось так много. Жена. Ребенок. Прошлое. Трагедия. Прошлое. Счастье. Куда денется этот огромный отрезок их общей жизни?

Так долго они были связаны жизнью и так тесно: терпели капризы друг друга, делили развлечения и болезни, радости и страхи. Да, это не гипербола: он привязан к этому дому. И ему надо порвать самое серьезное обещание, какое только он в жизни давал.

Из глубины комнаты — где он не мог бы увидеть ее — Мэри наблюдала за ним; она понимала, почему он не уходит, — она и сама чувствовала, что корни связывавших их отношений слишком глубоки, чтобы вот так просто взять и уйти, выпустив кровь из вместе созданной жизни.

Они простояли так несколько минут, связанные друг с другом тесней, чем когда-либо, затем наконец Дуглас медленно пошел прочь; Мэри постояла, пока он не исчез из виду, потом с сухими глазами пошла к постели и, не раздеваясь, забралась под одеяло.

Бредя по темным, безлюдным улицам, Дуглас вдруг обнаружил, что у него по щекам текут слезы. Это продолжалось недолго, однако он успел осознать всю тяжесть сожалений и раскаяния, которые ему предстояло еще испытывать в будущем в часы одиночества. И тем не менее он продолжал идти вперед.

Он попытался отвлечься, занять мысли всякими мелочами, только бы остановить как-то захлестнувший его поток горя, месяцами — годами даже — убаюкиваемого и теперь смывшего преграды самообмана, не оставившего ему надежды на скорое облегчение или хотя бы покой, ни намека. Нужно сообщить Элфи, что я принимаю предложение писать сценарий; нужно купить Джону алюминиевую удочку; нужно написать родителям — пусть знают, как они мне дороги, — а то никогда этого не делаю; нужно досмотреть, чтобы Майк устроил Лестера на работу; нужно подыскать квартиру получше.

Но все эти заграждения были слишком хрупки, и неумолимый напор горестных мыслей моментально сметал их.

Он шел и шел, чтобы утишить душевную боль. Чтобы измотать себя. Чтобы найти утешение в движении. Улицы были пусты.

Лишь на рассвете он повернул в сторону дома, к своей келье. В городе уже появились первые признаки жизни со всей их сложностью. Уличные фонари померкли в бледном свете утра и, прежде чем Дуглас подошел к своему дому, погасли совсем.

Дуглас понимал, что ему будет нужно какое-то совсем новое занятие, чтобы подтолкнуть его на этом новом, не похожем на прежний, жизненном пути. Как это сказала Мэри? Обязательства? Да, конечно. Но если он и был настолько глуп, что считал весь мир своим царством, то теперь глупец понял, во что обошлась ему его фантазия, и тем не менее эта фантазия продолжала жить. Да, конечно, он может искать свою землю обетованную, но отныне искать ее придется не в себе. Его «я» было изувечено страстным — хоть и вполне понятным — желанием уцелеть. Теперь он стал свободен. Свободен? Нет, но свободнее.

Помогать, хоть немного, тем, кому он способен помочь. Может, даже пойти на риск и воскресить идеалы юных лет и попробовать за чужими, куда более насущными, нуждами забыть свои горести — как насчет этого?

Войдя к себе, он не смог даже раздеться от усталости и, как был, рухнул на кровать. До чего же грустно спать одному. Когда-то он боялся этого. Ребенком. В потемках. Но ведь были какие-то заклинания, чтобы отгонять злых духов, толпившихся вокруг кровати… и молитвы…

— Да приидет царствие твое. Да будет воля твоя.

10

Джон поднялся очень тихо, чтобы не потревожить мать.

Его одежда была аккуратно сложена на стуле у кровати. Он специально тренировался одеваться с закрытыми глазами, чтобы в случае необходимости суметь сделать это в темноте. Отдергивать шторы он не хотел, чтобы не заскрежетали громко крючки по металлическому карнизу.

Аккуратный пакетик с бутербродами лежал на столе; рядом, как часовой, стояла фляжка. Он осторожно сложил все это в свой мешок, туда же пошли наживка, крючки, блесны и жестяная коробка с червями, в которой были просверлены крошечные дырочки. Ее подарил ему дед — старинная шестидесятиграммовая банка из-под трубочного табака «Кепстэн».

Он вышел, стараясь не шуметь. Удочка и складной стульчик стояли за дверью. Вскоре он оставил позади улицы и вышел к Хиту. Теперь он знал туда кратчайший путь.

Когда он подымался по склону Парламентского холма, у него за спиной начало всходить солнце. Но, поднявшись на вершину, он не задержался ни на секунду, чтобы окинуть взглядом просыпающийся город. Собор св. Павла, парки, суррейские холмы, Лондон. Он был поглощен предстоящим ему делом.

Вниз по склону, к мосту, разделявшему два пруда. Сердце его радостно подскочило. Он пришел первым. Выбор предоставлялся ему.

Джон тщательно выбрал себе место и разбил лагерь. Обвел быстрым взглядом деревья, парк за ними, величественные дома, смотревшиеся в воду. Затем сделал первую на сегодня закидку. Она удалась, можно сказать, на славу.