Земля обетованная — страница 3 из 14

Своей «Сагой о Таллентайрах», да и вообще всем своим творчеством Мелвин Брэгг подтверждает жизнестойкость английской реалистической традиции. Он пишет «про жизнь», со всеми ее сложностями и противоречиями, радостями и горестями. Он верит в английский народ, к которому принадлежит и по происхождению и по мировосприятию. Будущее народа — в его детях. Рождение детей, приход в мир нового поколения занимает в романе «Земля обетованная» существенное место. Целиком готов отдать себя семье Гарри, даже Лестера облагораживает рождение ребенка…

И недаром в маленьком Джоне дает себя знать кровь прадеда-крестьянина, когда он, городской мальчишка, поднимается на рассвете на рыбалку.

Г. Анджапаридзе

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

IВозвращение

1

Последнее время Бетти стала просыпаться излишне рано. Не то чтобы ее будил шум уличного движения — их домик хоть и находился в центре городка, но стоял на тихой боковой улочке, старой улочке. И не животные мешали ей спать. Зима только-только перевалила за половину, светало поздно, собаки сидели в конурах, кошки — дома, что же касается ферм, когда-то подбиравшихся к самой базарной площади, то под натиском новостроек они постепенно лишились и скота, и скотных дворов. Просто она рано просыпалась, вот и всё. Другой причины она не видела; для женщины ее лет и места в жизни сны никакой роли играть не могут, и она предпочитала помалкивать о своих беспокойных сновидениях. Говорить о них не подобало, лучше даже не признаваться, что они у нее бывают.

Ее муж Джозеф Таллентайр спал крепко — хоть и утверждал, что сон у него очень плохой. Он не шелохнулся, когда она вставала с постели; не потревожил его сна и скрип двери, такой громкий и настораживающий, что она даже по-детски замерла на месте. В кухню она спустилась со спокойной совестью.

До чего же приятно побыть ранним утром в одиночестве в своей опрятной кухоньке натурального дерева. Это был подарок сына. Своим убранством она приближалась к американским кухням из прежних милых фильмов, так нравившихся ей. Во всяком случае иметь такую под конец жизни было совсем недурно. Она поставила кипятить воду, чтобы заварить ячмень, помогавший ей при приступах астмы, и, несмотря на то что было еще совсем темно, раздвинула шторы.

Трое мужчин приедут к ней в гости сегодня. Во-первых, сын, которого она любила и за которого тем сильнее болела душой, чем больше поглощали его интересы, чуждые ей. Во-вторых, приемный сын. Его она видела ежедневно, он жил в одном городке с ними и был ей большим утешением. Временами она думала даже, что любит его больше, чем родного сына. Третьего, в чьем воспитании ей тоже пришлось принять участие, она побаивалась — иногда он вселял в нее ужас. Все трое ровесники, все выросли в одном городе и носили одну фамилию. Ту же, что и она. Ту, что получила от человека, за которого вышла замуж тридцать семь лет назад и который спал сейчас наверху — в общем-то почти ей посторонний.

Прежде чем поставить чайник на огонь, она сняла колпачок с носика, чтобы не засвистел. Вид струйки пара, вырвавшейся из носика, доставил ей удовольствие. Легкие морозные узоры на оконных стеклах. Обжигающий пар в помещении. На миг ей показалось, будто она витает между ними — между льдом и жаром. Ей было неизъяснимо приятно находиться одной на этом крошечном пространстве планеты: замерзшее окно, темнота за ним, пар и электрический свет. Когда-то она побаивалась одиночества, теперь же полюбила его: именно в одинокие минуты у нее пробуждались воспоминания и рождались желания; оно действовало на нее, как запах заваренного ячменя, который она вдыхала, чтобы угомонить натруженные легкие.

Выяснилось, что, оставшись одна, она может размышлять и приводить в порядок свои мысли, на что раньше у нее никогда не было времени. В возрасте, когда по правилам ей полагалось бы уделять больше времени мыслям о смерти, она с головой окунулась в жизнь. Теперь, поскольку все мальчики покинули ее, она стала больше читать. Слушала радиопередачи, причем особенно нравились ей пьесы, и с удовольствием смотрела по телевизору художественные фильмы и документальные киноленты. Под конец жизни она нашла время и возможность заняться самообразованием и тихонько, не говоря ни слова, за это ухватилась. Она проявляла такую скрытность, словно стесняясь своих стремлений, да ей и правда вовсе не хотелось, чтобы кто-нибудь из друзей детства решил, что она «занеслась» или «стала много о себе понимать». Она оставалась верна роли, взятой на себя многими женщинами ее класса и возраста, — никаких отклонений от стереотипа: безличная и вполне заурядная мужняя жена, ничем не выделяющаяся, порядочная, терпимая, всем довольная. Лото, магазины, в кои веки поездка куда-то, кино, пикники, танцульки, вечеринки дома — всё это было маскировкой. А вот в душе у нее находился потаенный склад, ройник, где она хранила почерпнутые из книг сведения, рачительно создавая запасы знаний и наблюдений, которые ей так хотелось применить к жизни. Казалось, достаточно было благожелательного прикосновения, чтобы этот с опозданием образовавшийся в ее мозгу укромный закуток распахнул свои двери и ожил, как затерянный сад в детской сказке. Дугласу, ее сыну, это удалось бы, захоти он, заметь, попробуй. Но она никогда не стала бы докучать ему своими дурацкими фантазиями. Она по-прежнему будет играть — порой переигрывая — роль пожилой матери, на которую всегда можно положиться. Именно такая и была ему нужна: надежная, бесхитростная и без каких-то там причуд. Вот что ему нужно. Она прекрасно знает, что всем им нужно; ну и ладно, пусть лепят, как им нравится, свое представление о ней. Ей не жалко. Какие могут быть сожаления в ее возрасте.

2

Под крылом, где-то внизу, на расстоянии тридцати девяти тысяч футов, лежала Камбрия. Точно и резко очерченная, она казалась полной сил, древней и стойкой. Пролетавший над ней в реактивном самолете Дуглас был подобен хилому инкубаторному младенцу — лежишь как в люльке, ублажаемый восхитительной музыкой, изысканной едой и разными напитками, — полностью во власти непонятной ему машины.

Он подался вперед, чтобы получше рассмотреть, и потревоженная во сне незнакомка в соседнем кресле еле слышно томно простонала. Дуглас дал ей успокоиться и сосредоточился на открывшемся внизу пейзаже. Половина его жизни прошла в этих местах и половина за их пределами. В настоящее время обе эти половинки как бы перечеркивали одна другую. Он пребывал в растрепанных чувствах, был неистово самокритичен, расслаблен и нетрезв. Выждал секунду, чтобы показать, что и сам сознает всю сентиментальность этого жеста, приподнял свой стакан, обращаясь к знакомым местам, и сделал глоток виски. Никто на него не смотрел.

Все члены его семьи появились на свет здесь, даже его сын. Жизнь его деда, за исключением первой мировой войны, в качестве интермедии, прошла среди этих гор и равнин, посевов и скотины, угля и железной руды, прячущихся под прочной земной оболочкой. Однако взор его привлекала не земля, а воды. Море — высунутый язык Атлантического океана, вылизывающий узкий залив между Шотландией и Англией, и озера, поэтично раскиданные среди голых гор, ярко посверкивающие в это ясное утро. С поднебесной высоты место, где родилось, выросло и сошло в могилу столько людей одного с ним рода и племени, выглядело очаровательным макетом в музее естествознания.

Сам он, скорее всего, кончит свои дни в автомобильной катастрофе, при крушении самолета или от инфаркта где-нибудь в переулке чужеземного города. При удаче.

Мысли его обратились к смерти. В последнее время, проснувшись поутру, он часто занимался тем, что прикидывал, сколько же ему еще остается жить: взвешивал шансы, пытался отделить несущественное от действительно желанного и тут же хладнокровно рассматривал непреложный факт возврата во мрак.

Дугласу показалось, что он узнал Тэрстон — родной городок, куда его родители вернулись, когда отец вышел на пенсию. «Последняя дистанция пути», — шутливо называл это Джозеф. «Последняя дистанция пути». Они будут ждать его сегодня вечером, а позднее, сразу после полуночи, он, прихватив бутылку виски, отправится к деду, как делал уже несколько лет подряд, — поздравит его с Новым годом. Его жена и сын, возможно, тоже будут там. Хотя и без гарантии, так как твердо они не договорились. Неужели он так уж сильно обидел ее под конец? Дуглас напряг зрение, стараясь разглядеть деревушку в озерном крае, где он купил себе домик, но недавно выпавший снег до неузнаваемости изменил ландшафт.

«Джамбо» резко терял высоту, устремляясь к Лондону, а Камбрия так же стремительно уходила от него прочь, и тут соседка пробормотала во сне: «Все это так… все это так» — и обняла его одной рукой за шею. Он не снял руку. От ее каштановых волос исходил пряный аромат какой-то травы, только он никак не мог определить какой. Легкое прикосновение ее волос к лицу было очень приятно, и, поднося к губам пластмассовый стаканчик с почти неразбавленным виски, он постарался не потревожить ее. Снова дом, снова дом, колокол звонит «бом-бом»!

Он до сих пор не преодолел чувства изумления перед такими полетами. После того как громадный самолет, несший больше людей, чем обитало в камбрийской деревушке, где стоял его домик, взмыл в небо с лос-анджелесского аэродрома, он выпил бокал шампанского. Проносясь над Северным полюсом со скоростью 600 миль в час, он съел Bouef Stroganoff и выпил две полбутылки кларета. Над Гренландией, когда в лоб самолету дул ветер со скоростью 160 миль в час, он смотрел фильм об акуле и в то же время слушал через наушники Пятую симфонию Бетховена и избранные мелодии Битлзов. Теперь же, когда температура воздуха снаружи была ниже нуля по Цельсию, он сохранял тепло, допивая четвертую порцию шотландского виски, размышляя на разные темы и стараясь вспомнить имя обнимавшей его за шею женщины.

Рассказать обо всем этом деду Джону Таллентайру, заваривавшему в этот момент чай в своей холодной квартирке в доме для престарелых пенсионеров, покинуть которую он ни за что не соглашался, даже после того, как остался в полном одиночестве, — и тот решил бы, что путешествие Дугласа просто-напросто бред или чудо. Его сын Джон Таллентайр, который в этот момент яростно нажимал то одну, то другую кнопку молчавшего телевизора, сидя в их лондонской гостиной, обставленной в викторианском стиле и обогревавшейся батареями центрального отопления, воспринял бы его рассказ как нечто столь же будничное, как поездка на автобусе. Сам Дуглас находился где-то посередине — между неотрывной от земли жизнью деда, трудом своим непосредственно связанного с ветхозаветными пастухами, и космической эрой сына, которому бог весть что предстояло еще увидеть на своем веку.

Дуглас уже порядочно охмелел, он был в том блаженно-томном состоянии (за которое всегда приходится потом расплачиваться), когда жизнь кажется медленно развивающимся фарсом или же тонкой, но вполне доступной пониманию драмой. Он нащупал кнопку звонка и небезуспешно воспользовался ею. Затем устроил поудобнее свою соседку, угнездившуюся в сгибе его левой руки — голова на плече, рука вокруг шеи. Уткнулся носом ей в волосы и застыл. Как это он не может определить запах? В детстве он помогал своей бабушке собирать травы и сушить их. Семенил за ней по тропинке, убегавшей в поле от их старинного коттеджа, сохранившегося в памяти таким уютным и приятно пахнущим (недавно он был снесен с лица земли бульдозером как «непригодный для жилья»), и помогал ей отыскивать нужные травы. Милые, безмятежные дни. Она терпеливо повторяла ему все названия, и он гордился тем, что знает их. Так почему же он не может определить этот крепкий восхитительный запах? Его познания в области живой природы были теперь весьма скудны. Столько позабыто, плохо выучено, отвергнуто памятью — струйка выпущенных из памяти сведений непрестанно сочилась из мозга, невидимая ниточка, которая если и приведет назад, то только к полному невежеству. Осторожно! Впереди — кельтские сумерки! Виски подоспело в самый раз. С этикетки смотрел Джонни Уокер, бодрый, уверенный в себе британец.

«Ну давай, давай! — подбодрил он себя. Кровь и алкоголь пока что вели борьбу в его организме на равных, уживались мирно (одно из его наблюдений относительно путешествий: вместимость твоя прямо пропорциональна длительности полета). — Давай! Бери себя в руки! Если уж погибать, так с музыкой!»

«А сердце-то осталось в Сан-Франциско…» — внезапно возникли в какой-то мозговой извилине слова песенки. Что же, собственно, у него там осталось? На этот раз он провел в Сан-Франциско всего три дня: недосып, работа, виски, радостное изнеможение от безответственного гедонизма, сопровождающееся сознанием неизбежности расплаты. А что оставил он в Лос-Анджелесе? Мурлыча себе под нос и постукивая в такт правой ногой, он задел носком ботинка игрушку, купленную в киоске в аэропорту, которую он засунул под переднее кресло. Заводной кит, выбрасывающий водяной фонтан высотой с полметра. Пусть Джон с ним купается. Хорошо, что он не поддался искушению и не купил большую резиновую акулу: хотя Джона, наверное, она порадовала бы больше, чем кит, но пакет не уместился бы под креслом. Соседка снова шевельнулась, пристроилась потеснее к нему и прошептала: «Да… Хорошо… Да… М-мм». Интересно, с кем это она?

Он обещал себе принять какие-то решения за время этого полета. В конце концов, когда этим и заниматься, как не в последний день года? Ворох выброшенных в мусорную корзину записных книжек — все они начинались одинаково: бросить пить, заняться спортом, составить список книг, которые следует прочитать… По крайней мере он может суммировать вопросы, по которым необходимо принять решение. Нарушать обещания, данные самому себе, — декадентство. Прозвучали слова стюардессы: «Просим воздержаться от курения!» Дуглас допил свое виски.

Она проснулась и потянулась всем телом. Роскошная женщина, говорили о таких прежде. Весьма и весьма. И сама прекрасно сознает это. К тому времени как она отзевалась, распрямила спину и вздымающаяся грудь ее чуть опала, Дуглас в полной мере ощутил ее привлекательность. Чего она и добивалась. Флирт с ходу, подумал Дуглас, — чистейшей воды секс. Без всякого сомнения.

— Я спала? — спросила она, улыбнувшись ему замедленной улыбкой, открывавшей ослепительный ряд безукоризненных зубов, — только в уголках губ трепетал намек на беспомощность. Дугласу почудилось, что кто-то со знанием дела щекочет ему перышком подошвы.

— Спали, — подтвердил он.

— Мы уже прибыли?

— Мы уже прибыли.

— Что, дождь идет?

— Нет. Ясно, но холодно.

— А я думала, в Англии всегда идет дождь.

— Летом главным образом.

— Из вас получилась отличная подушка.

— Спасибо. Я очень старался.

— Вы всегда так много пьете?

— Нет, не всегда.

— Мне надо кое-куда.

— Боюсь, что вам придется подождать до посадки.

— А что, если я не смогу?

— Страшно подумать.

— Так ли уж? — Она улыбнулась и повернулась к нему лицом, и легкий, непринужденный разговор, который они вели перед тем, как она устроилась спать, возник вдруг в памяти из сиюминутного прошлого, навевая грусть, словно наметившийся флирт разбудил воспоминания о неких моментах близости в отдаленном прошлом. Они уже познакомились достаточно близко для того, чтобы стать друг для друга телефонными номерами в книжке записей предстоящих возможностей. В тот момент, когда она улыбнулась и бросила ему быстрый взгляд своих насмешливо-томных глаз, каждый понял мысли другого и откликнулся на них, и Дуглас тут же решил, что, пожалуй, время новогодних зароков подошло: дальнейшего развития флирт не получит.

— Почему бы нам не обменяться телефонами? — предложила она. Лицо безупречно овальное, цветущее, открытое, типично американское и непроницаемое: представить себе, чего от нее можно и чего нельзя ждать, он не мог. Она снова улыбнулась, обнаружив на этот раз меньше зубов и больше настойчивости.

— Я надеялся услышать это от вас. — Он выдавил ответную улыбку.

— Я буду в Лондоне месяц. Может, больше. Сент-Джонс-Вуд. Вы знаете, где это?

— Как же!

— Хороший район? Да?

— Весьма. — Он помолчал. — Можно один вопрос? Сугубо личного характера.

У нее в глазах промелькнула тревога. Тон был задан, порядок и темпы развития установлены: телефонный звонок через несколько дней, ужин в хорошем ресторане — она явно опасалась, как бы он не испортил дела неуклюжим поворотом. Тревога согнала с лица кокетливое выражение — прибавив ей несколько лет, — и ему стало ясно, что орешек, спрятанный в нарядном американском пирожном, весьма тверд. И тем не менее он должен был задать свой вопрос.

— Ради бога! — На этот раз улыбка была механической.

Он помедлил и все же заставил себя спросить:

— Каким шампунем вы моете голову?

Она широко улыбнулась.

— С сосновым экстрактом. Чистая сосна. — Она нагнула голову к самому его лицу. — Понюхайте.

— Ну конечно же! Вот черт! Сосна!

— В чем дело?

— Уж кто-кто, а я должен бы знать! — Сосновые леса тянулись вдоль побережья, где проходили все пикники детских и отроческих лет, а также первые робкие свидания: усыпанная сухой хвоей земля, поспешные поцелуи, неловкие объятия, головы, прижатые друг к другу, и над всем этим запах сосны. Он и это забыл. Слишком увлекся воспоминаниями о бабушкиных травах. Слегка перехватил в своем преклонении перед Камбрией.

— Могу и я спросить у вас кое-что?

— Безусловно.

— Вы женаты?

— Да. — Он с удовольствием сделал это признание.

— Дети есть?

— Один сын.

(Была еще и дочь. Она умерла.)

— Потому что я люблю полную ясность, — сказала она, и ее самодовольный и вместе с тем деловитый тон навсегда отвратил его от нее. Но привычная любезность продолжала действовать.

— Мы могли бы взять одно такси. Я живу недалеко от Сент-Джонс-Вуда.

— Меня встречают. Надеюсь. — Опять блеснули ее великолепные зубы, но сейчас это была не улыбка.

— Я буду держаться в сторонке.

— Буду ждать вашего звонка. — Она засунула клочок бумаги в верхний карман его пиджака, дотронулась губами до его щеки и углубилась в приготовления к посадке. Натянула чрезвычайно не идущий ей лыжный костюм, в котором стала похожа на эскимоса. Он ни за что не узнал бы ее теперь.

Немного погодя, когда такси его досадливо ввернулось в утренний нескончаемый затор на Хаммерсмитском путепроводе, Дуглас вспомнил, что последние три дня мало спал, мало ел, много пил и почти все время пребывал в нервном состоянии. Двенадцать тысяч миль за спиной. С понедельника он проделал путь, равный половине окружности земного шара, а вот теперь застрял на лондонской улице возле рекламы витаминного напитка «Лукозейд». Он мог бы проглотить содержимое чудовищной бутылки. И не почувствовать. Странно все-таки, как при этих гигантских скачках из одной точки на глобусе в другую к вам приливает энергия почти с той же скоростью, что и отливает. Такси двигалось в замедленном потоке машин как сомнамбула, и Дуглас, витающий между сном и бодрствованием, почувствовал вдруг, как на него нисходит покой.

Он спокойно думал о том, что путь, на который он вступил, приведет к большим переменам в его жизни, а может, и вовсе испортит ее, но внутренний голос подсказывал не сворачивать с выбранного курса. Внешне все обстояло так же, как все эти последние несколько лет: свободный художник, достаточно удачливый режиссер-постановщик телевизионных фильмов и телеобозреватель, который вдобавок еще и пописывал. И тем не менее он неуклонно отгораживался и от своих друзей, и от своих честолюбивых замыслов, готовясь сделать шаг, за который сам себя заранее презирал, — готовясь оставить свою семью.

В минуты, когда чувство одиночества и уважение к себе достигали наивысшей точки, ему начинало казаться, что больше всего на свете ему хочется быть хорошим человеком. Только не в его это было характере.

Он часто говорил себе, что желание это — всего лишь кокетство или тщетная попытка облагородить как-то бесцельную толчею своей жизни.

Он относился к себе настолько критично, настолько подозрительно, что даже намек на праведность казался ему ханжеством. Но желание оставалось, как он ни высмеивал его, как ни гнал прочь. Он укорял себя в криводушии и в недостатке логики. Однако стремление к добру оставалось, и неважно, было ли то похмелье после отроческого увлечения христианством, перестраховка, кривляние, суеверие, пародия на духовную силу, самообман, способ облагородить свою жизнь, не прилагая к тому больших усилий, — неважно, желание его не оставляло. И сколько бы стрел, посланных Дугласом, ни вонзалось в него, оно снова и снова выскакивало на поверхность. Да и какое это могло иметь значение?

Иногда Дугласу казалось, что жизнь его даже не перемежается, а просто изрешечена вопросами, ответа на которые нет или же лишенными смысла, а может, и то и другое. Вопрос заключался в том, в чем же, собственно, заключается вопрос. Вот что было важно выяснить.

Такси тащилось по направлению к Чизвику; вот-вот шофер сможет вырваться из потока, несущего обитателей пригородов в центр, и начнет лавировать по переулкам, которые приведут его в северную часть Лондона, и дальше — по боковым улочкам мимо викторианских домов, построенных во времена колониальной империи и заполняющихся сейчас гражданами стран Содружества, приезжающими в Лондон, чтобы здесь прочно осесть.

Дуглас смотрел в окно, пока машина, мягко подскакивая на рессорах, неслась по Сент-Джонс-Вуду. Когда-то ему очень хотелось иметь здесь особняк. Теперь он понимал, что вряд ли когда-нибудь сможет позволить себе это, и желание покинуло его. Интересно, которая из этих вилл распахнула двери перед американской красавицей с волосами, благоухающими сосной? Он потрогал клочок бумаги у себя в кармане и засунул его поглубже. Ну ее!

Они снова очутились на широкой улице; многоквартирные дома и магазинные витрины по сторонам, напряженное движение — всё как в сотнях других больших городов по всему свету; теперь вверх, на Хилл. Времени поспать не остается. Он встряхнулся — эстафету принимал столичный деловой человек.

Письма, требующие ответа, телефонные звонки, сообщить на Би-би-си о своем приезде: «Съемки прошли хорошо… да… вполне прилично… конечно, предстоит еще резать и резать…» Да, заплатить по нескольким счетам… по присланным вторично… твердое правило… как это можно оказаться без денег при его заработках… Как бы это сколотить капитал, чтобы иметь возможность тратить время по своему усмотрению и зарабатывать на жизнь, делая то, что хочется? Ну-ка, ответь на этот вопрос. Понадобится… сколько? — дня три, чтобы ответить на письма (около тридцати): предложение прочесть лекцию (нет), провести беседу (нет), приглашения от благотворительных организаций (да и нет). Ну и счета. Не забыть несколько непременных звонков, написать рецензию — вот хорошая спокойная работа. Резиновый кит для Джона цел. Ей — сигареты. Небогатый подарок, хотя и будет принят мило. Да, еще не забыть прачечную-автомат. Выехать в Камбрию сразу после ленча. Сходить в банк. Девять с половиной фунтов за такси от аэропорта! Тротуар, как всегда, засыпан мусором: наверное, опять мусорщики…

Он расплатился с таким видом, будто денег у него куры не клюют, повернулся и увидел на верхней ступеньке крыльца ее. Она стояла в своем старом лиловом халатике и неодобрительно смотрела на него.

— Ты дома? — спросил он. Она улыбнулась немного устало и кивнула.

— Да, ты угадал, — ответила она и спустилась с крыльца помочь ему с чемоданами.

3

— И что ты за самовлюбленная скотина такая!

Лестер не ответил. Он поспешно одевался и был всецело поглощен этим занятием.

— Ну что ты за самовлюбленная свинья!

В голосе Эммы звучало отчаяние и жалость к себе. Она сидела в кровати. Сделанная в дорогой парикмахерской прическа (она снова стала блондинкой) растрепалась, и пряди повисли вдоль усталого, помятого лица; в зубах пластмассовый, под слоновую кость, мундштук с первой из пятидесяти сигарет — дневной рацион, — без которых, по ее словам, она не могла жить и которые, как она опасалась, укорачивали ей жизнь.

Ну прямо кукла, огромная толстая кукла, подумал Лестер, ловко вдевая ноги в штанины новых брюк. Чудовищная кукла! Каких продают на благотворительных базарах. Ходит, говорит, открывает и закрывает глаза, пищит. Он усмехнулся. Вот именно. И еще — она похожа на надувных кукол «утеха моряка», которыми торгуют в порномагазинах по всей Тотнем-Корт-роуд. Именно! Помесь хлопающего глазами пупса (у нее и глаза к тому же голубые) с резиновой куклой. Эта мысль развеселила его. Он расхохотался.

— Что это тебе так смешно?

Его молчание приводило Эмму в бешенство. Злость сдавила голову, совершенно так же, как подступающая рвота сдавливает горло. Сравнение пришло на ум легко — последние дни приступы тошноты мучили ее часто. Скудная еда, пиво, водка с соком лайма, сигареты, отсутствие движения… и ребенок. Который формировался в ней медленно, исподтишка, но поминутно безжалостно давая о себе знать. Она вспомнила про ребенка и представила, как он лежит, свернувшись калачиком, в самых недрах ее вместительного живота; тоненький, беленький, он чувствует себя в безопасности и сосет большой палец. Она заплакала, хотя и знала, что Лестер терпеть не может слез, и черная тушь поползла вниз по щекам, оставляя разводы, как у клоуна.

— Ты меня совсем не любишь, — ревела она.

Он заторопился. Но вся одежда на нем была новенькая. Хочешь не хочешь, приходилось осторожничать.

— Не любишь ты меня совсем. — Эмма металась в постели в совершенном отчаянии.

Лестер посмотрелся в зеркало. Недурно. Под сорок, но по фигуре ему и тридцати не дашь. Морщинки, конечно, выдают, не помогает даже молодежная стрижка — правда, волосы еще, слава богу, густые. Хороший костюм. Лишнего веса, после того как бросил — когда это было, кажется, целая вечность прошла — легкую атлетику, он набрал не больше двух-трех килограммов. Но бегать он мог бы и сейчас. Чувствует себя в форме. Лестер внимательно оглядел себя, как артист перед выходом на сцену — профессионально, без малейшего смущения.

— Как я выгляжу? — спросил он.

— Скотина!

— Ну послушай. Мне важно знать. Серьезно тебе говорю. Хорошо я выгляжу?

— Обними меня. Ну разочек.

— Я только что оделся.

Заметив промелькнувшее на его лице отвращение, она чуть не завыла в голос, но, сделав над собой огромное усилие, сдержалась. Ему ведь действительно нужно было ее одобрение, а она никогда не могла устоять перед ним или отказать ему в чем-нибудь, хотя он появлялся у нее и исчезал, когда ему вздумается, и вообще вел себя с ней по-свински.

— Глаз не оторвешь! — с жаром сказала она, но Лестеру послышалась в ее словах насмешка. Он начал раздражаться.

— Да ну тебя! Не болтай ерунды. Давай говори. — Лестеру, видимо, очень важно было знать.

— Костюм сидит отлично. Коричневый цвет тебе идет. Ну обними меня, Лестер, пожалуйста.

— Дальше!

— Тебе не мешало бы волосы помыть. Но длина как раз то, что надо.

— Голову я вымою в поезде. А как рубашка?

— Прелесть!

— От «Гульдинга». Двадцать восемь фунтов.

— Тебе к лицу. Прижми меня к сердцу разок, и всё.

Он повернулся к зеркалу, откинул прядь подальше ото лба, потом спустил ее пониже. Насчет того, что голову пора вымыть, она права. Он отправился в ванную за шампунем. Господи, прямо хлев какой-то.

Только он вышел, Эмма принялась посильно приводить себя в порядок. Помусолила пальцы, размазала по щекам остатки слез и туши, утерлась уголком простыни. Затем перевернулась на живот и свесилась с кровати, высматривая щетку, которая, скорее всего, валялась на полу.

Лестер вошел с яичным шампунем в руке.

— Мне пора.

Чемодан был уже упакован. Изрядно потрепанный, но зато сплошь залепленный билетами и наклейками всевозможных аэропортов. И все подлинные. Там, в Тэрстоне, это не может не произвести впечатления. Наслушаются его рассказов о путешествиях, так и Майорка покажется им близкой, как Моркам. У него на руках еще есть кое-какие козыри.

— Возьми меня! — одним качком Эмма привела себя в сидячее положение, снова напомнив игрушку с заводом внутри.

— Не видишь, я уже одет.

— Я про Камбрию. Встречать с тобой Новый год. Чтобы ты и я. Я же не могу оставаться здесь. Как я могу?

Последние слова она выкрикнула. И трагическим взглядом обвела комнату. Небольшую комнатушку на втором этаже одного из стандартных, на скорую руку слепленных домиков середины прошлого столетия, которые выстроились двумя рядами вдоль улицы одного из лондонских предместий. Эмма украсила ее осколками своего первоначального продвижения по жизни и позднейшего упадка. Революционные плакаты, о которых она отзывалась — «моя дань студенческим годам» (безжалостно оборванным в самом зачатке), бредовые плакаты, о которых она говорила — «моя дань дням, проведенным среди хиппи». Дешевые восточные циновки, пахучие палочки — «моя дань трансцендентализму»… Тут же пластинки, дешевые книжонки, выброшенная кем-то мебель, безделушки, представляющие ценность лишь для их владелицы, случайно накопившиеся за всю ее безалаберную жизнь. Большинство вещей в комнате выглядело так, будто они заскочили сюда погреться — как, впрочем, и сама Эмма. Она соскользнула вниз по спирали лености, бескорыстия и — по мнению большинства ее приятелей — глупости, постепенно оставив позади и хороший университет с хорошими товарищами, и хорошие виды на будущее, чтобы докатиться до этого жалкого, отошедшего — опять же по их мнению — в область предания «богемного» существования на государственное пособие. Лестер пользовался ею, когда ему нужно было временно скрыться или просто негде было жить. И еще, как он признавался ей время от времени, «потому что она очень хороша в постели». При этих словах примерная маленькая девочка, сидевшая внутри ее, начинала отчаянно корчиться, сотрясая пуховую оболочку недостаточно защищающих ее телес.

Через секунду он уйдет.

Она решилась на отчаянный шаг.

— Лестер! — Имя прозвучало невнятно, так как она автоматически, по привычке начала раскуривать очередную сигарету. Дым вырвался из тонких губ, как струйка пара из старого паровоза — возникшим на мгновение облачком.

— Лестер! — У нее нашлись силы на нужный бодрый тон. — Что бы ты сказал, если бы я сообщила тебе, что беременна?

— Но ты же не беременна? А?

— А если бы я сказала, что да?

— Беременна ты или нет, черт бы тебя подрал?

— Что, если…

— У меня нет времени заниматься ерундой.

Эмма собрала последние остатки храбрости.

— Но что, если… — прошептала она.

Лестер не дал ей договорить.

— Во-первых, я спросил бы — от кого? Во-вторых, сказал бы — избавляйся. И, в-третьих, для тебя это не впервой.

Она сидела очень тихо. Не проронив ни слова.

— На умывальнике лежит пятерка, — сказал Лестер. — До скорого.

И ушел.

Она подождала минутку и решительно откинула несвежую простыню. Как была, в коротенькой рубашонке и черном поясе, подошла к умывальнику, взяла пятифунтовую бумажку и порвала на четыре части. Затем направилась к телефону и набрала номер Джефри. Он был адвокатом. Они знали друг друга с детства, и когда-то он хотел на ней жениться. Вопреки всему не отвернулся от нее и, что не менее важно, не смеялся над ней и не рассказывал про нее дурацких анекдотов. Джефри не оказалось дома.

— Если ты останешься здесь, моя милая, — сказала она своим настоящим голосом — на редкость твердым, типично английским, несовременным, свойственным высшим классам, — то спятишь. А маленького надо беречь всеми силами, так ведь? Так! — Она пошла к холодильнику, достала откупоренную бутылку Pouilly Fuisse и сделала хороший глоток. — Так-то оно лучше! — Хлебнула еще раз — на счастье! А потом — чтоб не пропадало — прикончила бутылку. — Не забыть сократиться ради ребенка, — сказала она. — Ладно, детка, пакуй чемоданы. Поедем назад к папочке и мамочке.

Безобразный, мрачный, холодный дом приходского священника в Суффолке, который ее мать ненавидела до такой степени, что зимой и летом каждую свободную минутку проводила в раскинувшемся на три акра саду. — Не сваляй дурака, Эмма! Вдох! Выдох! Этого ты сохранишь! Боже милостивый! Помоги мне, последний раз помоги. Прошу тебя.

Она поплакала и принялась искать скотч — склеить пятерку, на которую можно будет уехать домой.


Предъявив для оплаты билета кредитную карточку Барклиз-банка, Лестер заметил, что срок ее истекает в конце января. Он хорошо ею попользовался: оделся с головы до ног — всего по два комплекта, и магазины выбирал с умом, как в былые времена, не гоняясь за самыми дорогими вещами, избегая делать покупки по пятницам и субботам, так как в эти дни в магазинах преобладала атмосфера нервозности. Все больше магазинов отказывалось принимать кредитные карточки без какого-нибудь удостоверения личности. Это досадное недоверие послужило причиной небольшого инцидента, из которого он, однако, вышел с честью — в буквальном смысле. Что касается наличности, то тут ему здорово повезло на собачьих бегах. В самую нужную минуту. На месяц приблизительно он обеспечен. Придется пока что этим довольствоваться.

— Распишитесь, — сказал кассир. Положив кредитную карточку на поворотный круг перед собой, он крутанул его.

Лестер Таллентайр с шикарным росчерком подписался «Джеймс Харрисон». Он ни разу не задумался, кем мог быть этот человек. Карточку он купил у приятеля.

— Двадцать шесть фунтов за обратный билет второго класса! — сказал Лестер.

— Чистейший грабеж, — согласился кассир. — Скоро поездом сможет ездить только персидский шах да его мадам — больше никто.

— С наступающим Новым годом! — сказал Лестер.

— Остерегайтесь шотландских подростков, — мрачно предупредил его кассир. — Они в это время года обычно громят поезда, идущие на Глазго. Это в Шотландии под Новый год готовят бараний рубец? Вот они уже погрузились в поезд. Пьяные.

Лестер почувствовал укол страха. Он улыбнулся и медленно отошел от окна, раздумывая, не вернуться ли и не обменять ли билет на первый класс. Там он будет недосягаем для пьяных шотландцев, которые обязательно станут безобразничать, шатаясь вдоль поезда, который на всем трехсотмильном пути до места, куда едет Лестер, делает только одну остановку. Ему и так было несладко и хотелось покоя, чтобы разобраться во всем и решить, что предпринять дальше. Но, сделав несколько шагов к билетной кассе первого класса, он передумал. Придется доплатить больше тридцати фунтов, а тридцать фунтов — насколько он знал — потолок для барклизовских кредитных карточек. Кроме того, можно привлечь к себе внимание. Лучше он займет место подальше от буфета и бара. Пиво и сандвичи надо будет взять в главном зале вокзала, отделанном под гостиную в аэропорту. Лестер не одобрял этот стиль: слишком уж модерно для поездов, считал он. Ну ладно, пустяки все это.

Да нет, не пустяки. Не надо закрывать глаза на то, что беда ходила за ним так же настойчиво, как представительницы противоположного пола. Те десять лет, что он болтался в мире поп-музыки и мелких жуликов, одолеваемый страстным, неослабевающим желанием ухватить как-нибудь хороший куш, он то и дело из одной передряги попадал в другую. Даже сейчас, хотя он прочно обосновался в этом мире, хотя ему довелось заправлять делами пяти групп, одна из которых чуть не вошла в число Тридцати Лучших, хотя дома, в Тэрстоне, его считали важной шишкой, знакомой со звездами первой величины, — даже сейчас, чтобы привести себя в состояние радостной просветленности и возбуждения, ему достаточно было закрыть глаза и представить себе, сколько денег можно загрести в поп-бизнесе. Авансы в 500 тысяч фунтов; двухмиллионные договоры на грамзаписи; старые приятели по низкопробным ливерпульским клубам зашибали по 750 тысяч долларов в год на рыло — ни за что! От неуемного желания иметь в руках такие деньги его даже пот прошиб. А он с пустым карманом едет в компании глазговской шпаны на холодный север встречать Новый год. Чего доброго, снова придется воровать!

Чуда не произошло. Все шло так, как и опасался Лестер. Подростки, задавшиеся целью явиться на родину налитыми шотландским виски бурдюками, в скором времени предались пьяному веселью, затем начали просто орать. По-настоящему положение осложнилось в самый неподходящий момент, когда поезд стал взбираться на гору Шэп, по ту сторону которой лежала Камбрия. Следующей остановкой, где можно было рассчитывать позвать в поезд полицию, был Карлайл — но там Лестеру надо было сходить. Сейчас же машинисту ничего другого не оставалось, как в течение сорока пяти минут гнать поезд вперед на всех парах.

Лестер понял, что взят на заметку. Шляясь взад и вперед по коридору, они заглядывали к нему в купе — греческие воины, ковбои, герои в собственных глазах, громилы в глазах матерей, прижимавших к себе детей и придвигавших поближе свои вещички, растлители душ в глазах мужчин, большинство из которых сочли, подобно Лестеру, благоразумным углубиться в газеты или книги и делать вид, что ничего не замечают. Но на заметку взяли они именно его. Ничего удивительного. В конце концов, он был их поля ягода. И, сам того не желая, когда «суровый взгляд мужчины, с которым шутки плохи», обратился на него, он не сморгнул и не отвел глаз. Предводитель — в грязных мешковатых джинсах, клоунских ботинках и тонкой розовой рубашке, разодранной до пупа, — повернулся к пяти своим товарищам и сказал:

— Это наш парень. Наш дружок. Здорово, Джимми! Не забыл нас? Ты ведь наш дружок, а, Джимми?

Шайка завыла от хохота и, топоча, ринулась в бар за добавочной порцией горючего.

Один против шести — безнадежно! Сейчас и один на один… без практики сдаешь… Он не в форме. На вид будто и молодец, а на деле размяк. Спортивные упражнения помогают сохранять здоровье, но не прибавляют выносливости. Да еще эти неприятности с полицией в ноябре. И те фулемские ребята. Интересно, что бы он делал без толстой Эммы эти последние два месяца? Никто из его окружения не знал ее: ни в шайке карманников, пригревшей его, когда он впервые заявился в Лондон — сам уже не в ладу с законом, спасающийся бегством от ливерпульской банды; ни в том суетном мире, в который он все-таки прорвался, — в мире рок-музыки. Эмма была не из тех, с кем можно было появиться на людях. Кроме того, он считал, что добиться успеха можно скорее, когда ты ни с кем не связан.

Прожженные молодые люди из рок-оркестров называли Лестера за глаза подонком, подстилкой, заезженной шуткой и считали, что он приносит несчастье. В преступном мире он был известен как «подсобник». Ничего этого он не знал.

К Эмме его пригнал страх. В жизни ему достаточно часто бывало страшно, но на этот раз чувство страха затянулось на дни, потом на недели. И полосы невезения у него бывали, и скрываться приходилось, но вот такой страх испытывать — никогда! Потому-то он так плохо с ней и обращался. Она это понимала, а вот он — нет.

Длинный поезд с трудом взбирался вверх по горному склону, упорно одолевая перевал, удаляясь от городов, поселков и даже деревушек. Горы были совершенно голые. А внутри в поезде пьяно буянили шестеро юнцов — не выпивших и четверти того, что проглотил Дуглас за время своего полета, — выискивая предлог, чтобы начать крушить все подряд: пассажиров, их вещи и друг друга.

Настроившись на их волну, Лестер после первого же их появления все время прислушивался, стараясь уловить малейшие изменения тона. И уловил, когда они были за два купе от него, после чего зевать не стал.

Он взял чемодан, но оставил газету, банку с пивом и несъеденные сандвичи. Это может дать ему несколько минут. Тупоголовое дурачье может даже подождать, чтобы он вернулся за своими сандвичами. Которые они к тому времени сожрут.

Он вошел в туалет головного вагона, как раз когда поезд достиг вершины Шэпа и попетлял там немного, прежде чем устремиться вниз, к равнине, со скоростью 90 миль в час. В Карлайле он будет через тридцать минут.

Лестер выворотил сиденье в качестве орудия защиты и втиснул чемодан между запертой дверью и умывальником. Он открыл небольшое окошко и окинул взглядом заснеженные склоны гор. Когда-то он избегал все эти горы, взлетая на вершину и оттуда вниз. Его карьера — профессионального бегуна — сорвалась, как, впрочем, и все остальное… но вот один год, при поддержке дяди Джозефа… Этими мыслями о прошлом он пытался сохранить присутствие духа. Снял новый пиджак, аккуратно положил его на крышку чемодана. Поплясал на месте и несколько раз выбросил руки в стороны, чтобы согреться немного. Ветер, гулявший в этих покрытых снегом горах, пронизывал до костей. Поезд мотало из стороны в сторону, как старый ярмарочный аттракцион. Они миновали Пенрит, и поезд повернул вправо. Оставалось всего пятнадцать минут.

Кто-то постучал в дверь.

Лестер не ответил. Попался, как рябчик, глупость-то какая! Он тут же сообразил, что стоило ответить, и две-три минуты были бы выиграны. Он навалился на дверь плечом, уперся ногами в противоположную стенку, затем ослабил мускулы и стал ждать.

— Эй, Джимми, мы знаем, что ты там. Выходи, гад.

Голос был только один. Удар тяжелым ботинком сотряс тоненькую дверь.

— Мы тебя достанем, Джимми! — Говорок глазговской шпаны, гнусавый и угрожающий, слова, выкрикиваемые с садистским наслаждением. — Мы тебя немножко покалечим, Джимми. Как ты на это смотришь?

Лестер видел поездного охранника. Жизнерадостный старикан, на вид без пяти минут пенсионер. Пышные седые усы, наглаженный форменный китель, почтительные манеры, громкое «благодарствую!» на все стороны и панический страх в глазах, едва он заслышал дебоширов. Наверное, сейчас заперся в своем закутке и молится, как и Лестер, чтобы поезд скорее домчал их до города.

— Здесь он! Здесь, гад! В сортире заперся, а, Джимми?

Остальные пятеро протопали по голому полу коридора и забарабанили в дверь, пиная ее, пересыпая удары отвратительными ругательствами, которые повторялись с бессмысленной регулярностью, создавая свой особый ритм.

Лестер не произнес ни слова. Он напрягся, но не изо всех сил. Они действовали несогласованно, и, несмотря на то что дверь трещала и выгибалась, ни одной пробоины в ней еще не было. Пока!

Он подумал было, что все обойдется, когда удары в дверь стали равномерными. Парни объединили усилия и мерно таранили ее. Он ожидал этого и теперь, собрав все свои силы, уперся в дверь спиной. Его внутренности чуть не лопались от натуги, он весь дрожал от напряжения. Только бы не скиснуть.

— Раз, два, взяли! Не посрамим родного Глазго!

ТРАХ! Запертая дверь дрогнула.

— А ну, взяли! И-их!

ТРАХ! Непристойная брань перешла в кровожадный вой.

ТРАХ! Дверные петли погнулись. Чемодан соскользнул на пол.

— Мы победили! Кельты! Кельты! Кельты!

ТРАХ! ТРАХ! «Кельты!» ТРАХ! ТРАХ! «Кельты!

Мы победи-и-ли!»

Дверь была выломана, но он продолжал удерживать ее на месте, когда поезд замедлил ход, подкатывая к станции. Удары кулаков посыпались ему на голову. Чья-то рука вцепилась в волосы и стала тянуть, пока слезы градом не полились у него по щекам, но он не отнимал плеча и продолжал упираться ногами в стену. — Мама! — с трудом выдохнул он. — Господи Исусе!

— Гад! Гад!

Теперь они пронзительно вопили и дрались между собой, и каждый старался ухватить его, стукнуть — они толкались, спотыкались на крошечном пространстве, совершенно стервенея от того, что жертва продолжает оставаться недосягаемой, застыв, как труп, в своей крошечной цитадели.

Поезд не спеша катился вдоль платформы. Внезапно бутылка с неровно отбитым дном появилась в нескольких дюймах от лица Лестера. Он отдернул голову, и дверь упала. Они предстали перед ним. Подростки с искаженными, опухшими от ненависти лицами, визжащие от желания изничтожить чужака.

Лестер схватил сиденье от унитаза и, взмахнув им, как косой, двинулся на них, угодив вожаку прямо по переносице, которая сломалась. Вконец изнемогший, он плохо соображал, что делает, но все же умудрился правой ногой подтолкнуть дверь так, что она легла поперек, создавая препятствие, которое им нужно было преодолеть, прежде чем они дорвутся до него; сам же он стоял, зажатый в уголке между стульчаком и маленьким окошком, и из последних сил размахивал сиденьем. Он стонал и задыхался. Его пнули в пах. Рубашку на нем порвали. Трахнули по голове. Удары сыпались со всех сторон, и тяжелые ботинки больно били по ногам.

Явилась полиция. Он оказался на платформе. Ему сказали, чтобы он подождал, пусть изложит все, как было. Он вошел в привокзальный туалет. Кое-как привел себя в порядок, надел пиджак, вышел в противоположную дверь и поспешно удалился.

Только полиции ему не хватало!

4

Гарри страшно задохнулся. Ему было стыдно стоять, беспомощно согнувшись, как марионетка на отпущенных веревочках, в то время как тренер с силой нагибал и разгибал его, помогая продышаться. Он не любил привлекать к себе внимание.

Посмотреть встречу двух регбийных команд народу — по масштабам Тэрстона — собралось немало: человек триста пятьдесят. Матч Тэрстон — Аспатрия (ближайший городок) по традиции игрался в канун Нового года. И тут уж страсти кипели. Гарри сбили, отнимая у него мяч. Остальные двадцать девять игроков, столпившиеся вокруг, ждали спокойно. Изменить результат теперь могло только чудо. Счет был 27:8 в пользу Тэрстона, и до конца игры оставалось всего десять минут. Единственное, что вызывало сейчас некоторое напряжение, — это беспокойство команды Аспатрии, как бы тэрстонские защитники не рванули вперед и не попытались забить еще несколько голов, доведя счет до баскетбольных цифр, и опасения команды Тэрстона, что ей не удастся этого сделать. Одетые легко, игроки непрестанно двигались, чтобы не замерзнуть в этот зимний морозный день.

Сгущались сумерки. Плотно затянувшая небо серая пелена постепенно чернела. Спортивное поле находилось за городом. Его оборудовали далеко от центра в период непродолжительного подъема общего благосостояния и самонадеянности с типичной для шестидесятых годов уверенностью, что теперь-то уж привилегий и места хватит на всех. Земля принадлежала Регби-клубу, и большинство членов приезжали на собственных машинах. Не так удобно было тем, кому приходилось топать сюда из центра города или из районов муниципальных новостроек. Новый клуб внес изменения и в светскую жизнь городка. Площадки для игры в сквош привлекли толпы энтузиастов этого вида спорта, прежде бывшего в загоне. Организовывались поездки во Францию вместе с командой регбистов, и на субботние танцевальные вечера приглашались знаменитые джаз-оркестры и приобретающие популярность рок-группы. Дамы щеголяли на этих вечерах шикарными туалетами, сшитыми по последней моде. Здание клуба было построено весьма рационально, с большими комнатами, окна которых выходили на обе стороны, и, как говорили знатоки, напоминало лыжный павильон где-нибудь в Альпах. Поговаривали о теннисных кортах, и архитектор, игравший в команде клуба, уже разрабатывал соответствующий проект. Неряшливо одетые члены клуба вызывали косые взгляды; заведовать баром был приглашен на полную ставку специальный человек. Кто-то из бывших президентов докопался, что близится семидесятая годовщина со дня основания клуба, и сейчас готовилась его «Краткая история». Кто-то внес предложение установить мишени для стрельбы из лука.

Когда Гарри вернулся в строй, со стороны трибун раздалось несколько хлопков, и игроки рассыпались по местам, готовясь бить штрафной удар. Сразу же за трибунами начинались поля — тучные земли простирались до самого моря на севере и столько же, миль восемь, до гор на юге. Регбисты в шортах, ярких рубашках, в гетрах с подложенными щитками, крепкие, с сосредоточенными лицами, казались вписанными в пейзаж. И только легкий покров снега придавал всему какую-то нереальность. Штрафной забить не удалось. Недолет!

— Давай, Тэрстон!

— Давай, Аспатрия! Держись, ребята! Еще не все потеряно! Ничего еще не потеряно, ребята! — Звонкий голос. Будто фермер на соседнем поле сзывает своих собак.

Крику было много, но все это были отдельные выкрики. Большинство предпочитало в одиночку наслаждаться игрой или уж на худой конец с приятелями. Очень редко случалось, чтобы зрители кричали что-то дружно, да и то их хватало ненадолго.

Гарри крепко обхватил пальцами талию, согнулся и сделал несколько глубоких вдохов, надеясь, что никто этого не заметил. При второй попытке ему чуть не удалось забить гол.

Снова мяч в игре. Хорошо натренированные тэрстонские нападающие подхватили его, донесли до аспатрийских нападающих, но тут же выпустили. Длинная передача в сторону полузащитника. Гарри был в нескольких метрах и ринулся к нему, набирая скорость. Полузащитник обвел противников и чуть не прорвался, но его перехватил крайний нападающий. Игроки повалились друг на друга, не давая никому завладеть мячом. Гарри побежал на свое место. Он играл центральным трехчетвертным.

Он любил эту игру. Любил своих товарищей по команде. Лучшего способа проводить послеполуденные часы, на его взгляд, не было и быть не могло. Пусть другие занимаются, чем хотят. Ему оставьте это. «Не зевай, Гарри!» — сказал он себе шепотом. Игроки передвигались по полю, создавая рисунки и построения, то восхищавшие, то приводившие в уныние посвященных.

Мяч летел прямо на него, но довольно высоко. Ему пришлось чуть притормозить, но мяч он все-таки поймал, избежал блокировки и ринулся прямо к линии. Один из недостатков его как игрока заключался в том, что он слишком уж охотно передавал мяч другим игрокам. Ему неприятно было, что могут подумать, будто он зря держит мяч, или заподозрить его в эгоизме. Однако чересчур быстрая передача нередко бывала непродуктивна. В смелости его никто не сомневался, и недостаток этот объясняли тем, что у него хромает тактика; считали, что главным образом по этой причине он и в сборную графства не входит. Но за Тэрстон он всегда играл хорошо или, как пышно выражались члены спортивного совета клуба, поднабравшиеся самоуверенности, поскольку кем, как не ими, была создана самая блестящая организация в округе, «подавал пример беззаветного служения своему клубу».

Теперь Гарри мчался во весь опор, ухватив мяч обеими руками, — надо было как-то изловчиться. Защитники быстро надвигались, он, пригнув голову, стремительно бежал вперед. Крайний нападающий, здоровенный детина, поддел его плечом, подкинул кверху, и Гарри грохнулся на землю. Шестнадцать пар бутсов замелькало над ним, когда между нападающими двух команд началась свалка за обладание мячом. Зрителю, незнакомому с игрой, могло показаться, что жизнь поверженного на землю человека — чей защитный пояс не имел даже никакой подбойки — находится в непосредственной опасности. Гарри, однако, выбрался из свалки целым и невредимым, если не считать нескольких ссадин и синяков, защищенный правилами игры, которые каким-то образом прокладывали границу между жестокостью и грубостью.

— Уж тут-то ты мог бы проскочить, — сказал неодобрительно полузащитник, когда Гарри вернулся на свое место.

Гарри кивнул. Еще два года назад он бы сумел добежать до линии. Полметра не добрал. Тридцать три года — почтенный возраст для этой игры. И все равно он будет играть, пока его держат, — в любой команде, на любом месте. Тэрстонцы по-прежнему нажимали. Снова к нему летел мяч, передача была низкая, неловкая, неумелая; он уронил его.

— Тэрстон, проснись!

Гарри съежился, но тут же заставил себя встряхнуться. Он обленился. Аспатрийцы одержали победу в тесной схватке нападающих и, завладев мячом, попытались обойти тэрстонских игроков с фланга. Гарри, применив прием грубой блокировки, швырнул крайнего нападающего в пространство за линией, а затем помог ему подняться на ноги. Он почувствовал себя лучше. В защите он играл уверенней всего.

Свисток судьи. Тройное «ура!» с обеих сторон. Рукопожатия. Гостей радушно вводят в помещение клуба. Учтиво и несколько церемонно, как и полагается непрофессионалам, закончили эти тридцать игроков матч, потребовавший от них столько ловкости и сил, — учителя, бухгалтеры, лавочники, два-три фермера, государственные служащие, пара механиков, служащие местного самоуправления, молодые инженеры и младшие административные работники большой здешней фабрики — твердый пласт набирающего силу поколения, люди, прочно окопавшиеся на своих хорошо защищенных и хорошо оплачиваемых местах; ответственные, достаточно хорошо обеспеченные, чтобы удовлетворять все свои насущные потребности, уверенные — насколько это возможно — в завтрашнем дне. Для этой группы людей «привилегированность» и «средние классы» были бранными словами. Все, до одного, были уверены, что уж в их-то мире с классовыми различиями покончено навсегда. И в то же время — может, и неумышленно — они возводили старые социальные структуры обособленности, которые, по их же многократным заверениям, были давно ликвидированы и никому не нужны.

Пение в белых от пара душевых кабинках. Разговор только о регби, регби, регби. Гарри выпил на скорую руку бутылку шанди[2] в баре, куда набились болельщики и игроки, добросовестно закладывавшие фундамент для алкоголя, который поглотят позднее, встречая Новый год и уже в новом году. В Тэрстоне гордились тем, как у них принято встречать Новый год: «по-шотландски», утверждали они — недаром граница пролегала в каких-то двадцати милях от города, — во всяком случае, волынки были нарасхват. Гарри поставил всем игрокам виски, поскольку была его очередь, и, расплатившись, тихонько выскользнул из клуба. Было совсем темно.

Он собирался навестить Джона, своего деда, который, правда, не был его настоящим дедом, так же как Бетти не была настоящей матерью, однако, приняв мальчика в семью, они сделали все, чтобы он чувствовал себя у них своим, и лишь совсем недавно, достигнув зрелости, он понял, что в связи с этим могут возникнуть разные проблемы. И решил, что будет любить и уважать их даже больше за то, что они для него сделали. Никакой обиды, никакой злобы при мысли о том, что таилось за его усыновлением, он не чувствовал. Что там ни говори, у него был настоящий дом, где его любили и «фактически» (это слово он употреблял про себя) у него была «настоящая семья». Он был рад, что может сделать что-то и для них, рад, что может выказать свою благодарность.

Хотя машина у него и была — что б он делал без нее, работая в «Камберленд ньюс»! — он с удовольствием ходил пешком. Ему нравилось обозревать знакомую местность. Он словно делал ей смотр, вернее, внимательно и заботливо приглядывал за ней. Он жил в этом городе с самого рождения, был вполне доволен своей жизнью здесь, и желание покинуть родные места возникло у него только однажды, когда он задумал эмигрировать в Канаду к своим приятелям, уехавшим в Торонто. Он поехал к ним, провел в Торонто шесть месяцев, с радостью осознал свои силы, поехал домой в отпуск, и как-то так вышло, что обратно он уж не вернулся. Теперь он обосновался в Тэрстоне «навсегда», так по крайней мере решил про себя.

Он шел по Лоу-Мур-роуд, посматривая на новые коттеджи и многоэтажные дома, образовавшие один из новейших пригородов Тэрстона; в глаза ему бросилась незамазанная трещина в торцовой стене здания средней современной школы, теперь влившейся в единую государственную; он поглядел на две фермы, еще недавно отгороженные от города полями, и увидел, что поля эти поросли коттеджами; прошел через Поцелуйные ворота и зашагал в сторону старого помещичьего дома, переделанного в дом с квартирами-люкс, и к Оленьему парку за ним, который был разбит на участки и распродан под застройку; здесь же находилось общежитие для престарелых пенсионеров, выстроенное муниципальным советом. Он любил навещать старого Джона, знал, что и тот всегда рад его посещениям, и это было приятно.

Общежитие для престарелых состояло из нескольких трехэтажных зданий, обступивших небольшую зеленую лужайку (некогда розарий). В домике смотрителя находилась столовая и гостиная с телевизором для желающих. Старый Джон предпочитал питаться у себя (за исключением пятницы — дня обязательного для всех общего ужина) и смотреть телевизор в одиночку. Он был глуховат, терпеть не мог, когда это замечали, и готов был пропустить передачу в общей гостиной, только бы не просить соседей говорить потише. Поэтому Джозеф и купил ему хорошенький портативный аппарат.

Гарри вошел, не постучав.

Джон чинил ботинок. В камине горел огонь, телевизор работал с включенным на полную мощность звуком; между посудным шкафчиком, где хранились и продукты, и креслом виднелись неподметенные следы недавнего ужина; на шкафчике были в беспорядке составлены открытая жестянка с печеньем, другая жестянка — для хлеба, а также кастрюлька с остатками тушеной фасоли, тарелка и кулек мелких пирожных — в общем, типичное стариковское хозяйство. И тем не менее в комнате царили покой и умиротворение, правда довольно-таки унылое, как посмотришь на сгорбившегося над ботинком старого Джона с молотком в руках, осторожно вбивающего в подошву маленькие блестящие гвоздики, которые он держал в зубах, бережно вынимая по мере надобности.

Он кивнул Гарри, указывая на чайник, жестом приглашая не церемониться, и вернулся к своей работе. Гарри налил себе чаю и сел на стоявший у стола стул с твердой спинкой.

— Можешь выключить эту проклятую штуку!

Изображение съежилось до крошечного светящегося пятнышка, потом и вовсе погасло.

Внезапно наступившая тишина заставила их улыбнуться друг другу, затем Джон кивнул и снова начал легонько забивать коротенькие тонкие гвоздики в подошву. Гарри ждал, незаметно растирая ушибленный бок.

Гарри после школы пошел работать на ферму, взяли его по рекомендации его «деда», который продолжал работать на этой ферме еще долго после того, как Гарри оставил ее, чтобы заняться журналистикой. В конце концов уволили и старика — когда ему было хорошо за восемьдесят. Джон тяжело воспринял свою отставку. Однако, как и всегда в своей трудной, суровой жизни, смирился с неизбежным. Оказалось, что можно подстригать живые изгороди у ближайших соседей. Он выработал собственное расписание: сам готовил, сам делал покупки; в определенные дни то кружка пива за обедом, то стаканчик виски вечером; и воскресный обед у Джозефа и Бетти.

Но больше всего в конце своей длиннущей жизни, на протяжении которой судьба забрасывала его и в котлованы, и в шахты, прорытые под морским дном, копать уголь в условиях, знакомых еще рабам в Риме, и на фермы, пахать землю на лошадях, самому работая, как лошадь, и затем на первую мировую войну, где его использовали с тем безразличием, с каким испокон веков используется пехота, и снова домой, куда он вернулся героем и где его ждали новые испытания: смерть первой жены и крах семьи, смерть любимого сына; еще беды, еще работа, еще безработица и так, пока приливной волной середины столетия его не прибило к порогу достатка; больше всего в конце своей жизни Джон полюбил то, что раньше воспринимал как неизбежность, — ходить пешком. Он гулял по берегу Уизы, мысленно отмечая те места, где могла прятаться форель; он гулял по нескольким сохранившимся еще аллейкам в центре обезличенного и осовремененного Тэрстона; он шел в парк посмотреть, как дети качаются на качелях. Однажды, незадолго до своего девяностолетия, он отправился в деревню, где когда-то родился. До нее было три мили. Он отправился, никому ничего не сказав. Но кто-то из тэрстонцев увидел его, предложил подвезти на своей машине, получил нелюбезный отказ и раззвонил по городу о заслуживающем внимания инциденте. Внимания он заслуживал потому, что к имени Джона все чаще прибавляли эпитет «старый» (мужчины не так часто доживают до девяноста лет), а еще потому, что, по словам автомобилиста, «сразу было видно, что он на ногах еле держится от усталости, вконец измотан, пальцем ткни — рассыплется, а вот поди ж ты, не захотел старикан сесть в машину, ответил: «Нет, спасибо!» — прямо как отшил. «Нет, спасибо!» — и весь разговор!» Джон ходил взглянуть на коттедж, в котором впервые увидел свет. Коттедж был покрашен, усовершенствован и отделан в соответствии со вкусами супружеской пары, проживавшей в нем. Оба были зубные врачи, занимались практикой в Карлайле и ежедневно ездили туда из деревни. «Черт те что из него сотворили!» — одобрительно сказал он. Прошел мимо коттеджа в одну сторону и вернулся, но останавливаться и глазеть на него не стал, чтобы не мозолить людям глаза и не возбуждать подозрений.

Его тучный отец, никогда не снимавший шляпы, вечно покрикивающий на мать — такую далекую теперь: непокорный локон на лбу, голубые, как лесные колокольчики, глаза, узенькое лицо, быстрая застенчивая улыбка, покрасневшие суставы пальцев… его многочисленные братья и сестры… вон там, у ручья, они всегда играли… на месте, где стоит новенький гараж на две машины, был фруктовый сад… и лавки ни одной не осталось, как и кузницы, где он начал свою трудовую жизнь… а Эмили, его первая жена, — он так и не смог найти дом, где она жила до замужества… Слишком много воспоминаний, думал он, слишком их много накопилось в памяти. Как в них разберешься?

Это было прошлой весной.

Гарри боготворил старика и идеализировал его. Когда Джон был молчалив, как сейчас, он не лез к нему с разговорами, понимал, что тому хочется некоторое время помолчать; даже просто смотреть на Джона ему было приятно: невысокий, сухонький, все еще с копной волос на голове, правда несколько поредевших, с неожиданно яркими голубыми глазами на потемневшем лике. Джон сидел, низко опустив голову, и тщательней обычного занимался починкой. Ботинки денег стоят, подумал Гарри, одобряя его усердие, их беречь нужно.

— Узнали, кто этот парень? — Джон задал вопрос, не поднимая глаз.

— Да. Местный. Учился в школе с Дугласом.

— А причину выяснили?

— Нет. Никто понятия не имеет.

В нескольких милях от Тэрстона в лесу обнаружили тело молодого человека. Все говорило за то, что он прожил в лесу несколько недель, пока наконец не погиб от гипотермии. Нашлись люди, вспомнившие, что встречали его в лесу. О его исчезновении никто не заявлял. Обнаружила тело парочка, выбиравшая местечко, чтобы прилечь.

— Тех двоих, верно, хорошо перетряхнуло, — сказал Джон, поднимая лицо к Гарри, и хмуро улыбнулся; два еще не вбитых гвоздика торчали у него изо рта, придавая ему довольно-таки странный вид. — Чай, наверное, остыл — ты уж извини.

— Я не чай пить пришел. Да он и горячий еще совсем. — Гарри сделал хороший глоток.

В кармане, приводя его в смущение, лежала пачка грубого табака — еженедельное субботнее приношение. Переправить ее из кармана на каминную доску всегда было нелегким делом. Как он ни старался, как ни вертелся, ему всегда казалось, что ведет он себя развязно — будто милостыню старику подает.

— Значит, выиграли?

— Откуда ты знаешь?

— Молчишь, потому и знаю.

— Игра была трудная.

— Раньше аспатрийцы всегда разбивали Тэрстон наголову. Команда Аспатрии из шахтеров состояла. Все до единого шахтеры. Смену закончат к обеду, форму натянут — и на поле. Я, чтоб ты знал, никогда не играл, ни разу. Суббота у нас рабочий день была. Вот, теперь крепко. — Держа ботинок на вытянутой руке, он осматривал плоды своих трудов.

Гарри стало не по себе. Что-то в тоне Джона беспокоило его, но, что именно, определить он не мог. Приходилось ждать.

— Еще несколько сот миль в них проходишь, а?

Ответа не последовало. На душе у Гарри заскребли кошки. Неизвестно почему, пропорции комнатушки вдруг изменились. Круг света, отбрасываемый единственной лампочкой посередине потолка, сузился. Незадернутые шторы, зеленые, в цветочек, показались чересчур короткими, хоть в кукольный домик вешай. Немногочисленная мебель стояла так тесно, что, вытянув ногу, Гарри мог бы достать Джона, который сидел очень тихо, совсем беззащитный. Именно эта беззащитность показалась Гарри совершенно непереносимой.

Он огляделся по сторонам, как будто в комнате присутствовала доступная глазу угроза. У него пересохло горло. Он не мог понять, почему у старика такой горестный вид, почему он напряженно молчит. И снова решил прикрыться бодряческим тоном.

— Джозеф как-то говорил мне, что сабо детям ты всегда делал сам. Ставил ногу на лист бумаги и по отпечатку вырезал подошву из дерева, а затем покупал кожу и делал верх. Он говорит, что никогда ничего более удобного в жизни не носил! Говорит, что до сих пор может почувствовать их на ногах, стоит ему напрячь память.

Джон никак на все это не реагировал. Молчание сгущалось, росло, и Гарри почувствовал вдруг настоящую панику. Он боялся всего непонятного. Не переносил его.

— Что случилось?

Джон мотнул головой.

— Слушай, дед! Ведь мне-то ты можешь сказать.

Не поднимая головы, не двигаясь, Джон заговорил, делая паузу почти после каждой фразы:

— Я шел по полю, там, за домом. Только что. Прогуливался. Ничего не делал. И не ходил далеко. И мне вдруг отказали ноги. — Тут он замолчал на целую минуту, словно сам удивился своим словам. — Подогнулись, будто кто-то подломил их. Подогнулись, и все. Это и раньше случалось, да я не обращал внимания. Но на этот раз… мне пришлось ползти… я приполз домой, как ребенок… Приполз домой… как ребенок, — повторил он с удивлением. — Если бы мне кто-то повстречался, я решил, что скажу — пуговицу, мол, потерял. Добрался досюда, держась за заборы и стенки. — Он неожиданно поднял голову, голубые глаза смотрели сквозь пелену слез. — Я не могу ходить, Гарри. — Он помолчал. — Баста! Всему конец! — Он утер глаза рукавом. — Только не говори никому, — сурово сказал он, и Гарри кивнул.

В конце концов они посмотрели друг другу прямо в лицо, и Гарри всем своим существом почувствовал отчаяние старика.

5

Все шло совсем не так, как рассчитывала Бетти. Ей хотелось, чтобы они собрались как единая счастливая семья. Ей хотелось, чтобы все были настроены мирно, дружно и беззаботно. Ей хотелось веселой суматохи и общей доброжелательности — одним словом, святочного настроения. Вместо этого она видела вокруг себя раздраженных людей, которые с шумом заполнили ее домик и толклись там, безразличные друг к другу и к самому домику; вот именно, думала она, — безразличные. И от этого он казался маленьким, тогда как мог бы казаться теплым. Даже Гарри был какой-то неуравновешенный, не такой, как всегда.

Первым явился Лестер, на которого просто страшно было смотреть, подумала она, тут же дав себе обещание ни с кем не делиться впечатлением и возражать каждому, кто скажет это. Его мать — добрая старая Хелин (младшая, беспутная сестра Джозефа) — не оставила ключа от входной двери под камнем, а Лестер был не в таком виде, чтобы идти разыскивать ее по уже открывшимся барам. Он попросил дать ему поесть и помыться. Бетти дала ему чистое полотенце и спросила, откуда у него все эти синяки и ссадины. Молча выслушала ложь о том, что он упал с лестницы на вокзале, и пошла жарить яичницу с картошкой, как он просил.

Джозеф, конечно, лопался от любопытства, но и ему воспитание не позволило задавать прямые вопросы. Замечания, вроде: «Безобразие какое! Лестницу в порядке не могут держать», или «Раньше тебе любая лестница была нипочем!», или «А может, ему надо сперва дыхание открыть, а потом уж садиться за яичницу с картошкой — да шучу я, шучу!» — эти и тому подобные замечания, вызывавшие на откровенный разговор, Лестер просто игнорировал. Он заперся в маленькой, но хорошо оборудованной ванной комнате и впервые за долгое время почувствовал, что напряжение сходит с него; расстегнул пиджак, снял разодранную шелковую рубашку, стянул измятые, перепачканные брюки и вдруг задрожал всем телом, лоб покрылся холодной испариной, и его стало будто выворачивать наизнанку. Проникнув сквозь тонкую стенку, звуки достигли ушей Джозефа и заставили его прикусить язык.

Последнее время на Джозефа иногда нападало вдруг отчаянное веселье. Или он был весел, или погружался в бездонную грусть. Ему теперь часто казалось, что жизнь его, как ни крути, прожита впустую. Разогнать черные мысли можно было только бурной деятельностью.

Едва Лестер вышел из ванной — прямо к накрытому и уставленному тарелками с едой столу, — явились Дуглас, Мэри и Джон. В гостиной сразу стало тесно. Все столпились посредине комнаты, подпираемые сзади ручками трехпредметного гарнитура. Чтобы высвободить немного места, Бетти раздвинула мебель по углам. Джозеф сразу же подверг Дугласа суровому допросу, особенно трудно переносимому после трехсотмильной поездки на машине. Чем он, собственно, там занимался? На что похож Голливуд? С кем он познакомился? Как обстоят дела с фильмом? Бетти, с одной стороны, испытывала раздражение — ну что за настырность такая, что за бестактность, но, с другой — не могла не разделять, хоть и с некоторой насмешкой над собой, понятного любопытства мужа. Ей тоже хотелось знать все это, и она была уверена, что Дуглас со временем все расскажет ей сам; дайте только срок, и он сложит к ее ногам все свои приключения. А сейчас он усталый и издерганный после автомобильной поездки, и лучше к нему не приставать. Он и рад бы удовлетворить любопытство отца, но ему претит всякое проявление родительской опеки. Отношения отца и сына все еще бывали порой несколько неестественными — будто между двумя мальчишками, охваченными духом соперничества. Лестер наблюдал за ними с повышенным интересом, как будто смотрел партию в настольный теннис. Он всегда считал Дугласа дураком и не изменил своего мнения даже после того, как Дуглас добился известного успеха в жизни. Скорее, этот успех заставил его с другой меркой подойти к сыну человека, который помог ему больше, чем родной отец. Дуглас-то — просто позер. Тоже мне — высокоинтеллектуальная болтовня! Позер он, думал Лестер, пустомеля. Вот именно! Он продолжал есть, не обращая внимания на вновь пришедших.

Бетти отметила и это.

Дуглас и Мэри привезли Джона с ночевкой, чтобы со спокойной душой повеселиться в новогоднюю ночь. Настояла на этом Бетти, хотя Мэри и возражала, считая, что это несправедливо по отношению к свекрови, но…

— Веселитесь, пока молоды, — сказала ей Бетти, поощряя других потворствовать своим желаниям, чего себе никогда не позволяла. — И потом, мне так приятно, что он побудет со мной, верно, Джон? — Она улыбнулась мальчику и обняла его, однако он не отозвался на ласку. Стоял, засунув руки в карманы, и, позевывая, угрюмо смотрел на занимавший добрую половину стены эстамп — констэбловская «Телега с сеном». Всю дорогу он проспал, и никто не мешал Дугласу и Мэри ссориться.

— Закусите немного, — предложила Бетти, хотя и сознавала с грустной уверенностью, что сыну с женой хочется уйти как можно скорей.

— Отлично! — с подъемом откликнулась Мэри, сумев отогнать пену эгоизма и неблагодарности, подернувшую ее настроение. Ей искренне захотелось побыть с Бетти какое-то время. — Отлично! Давайте я этим займусь.

— Мы с тобой вместе этим займемся, — воспротивилась Бетти. — Дадим мужчинам больше простора.

Вошел Гарри.

К этому времени разговор Дугласа с Джозефом удачно переключился на местные новости. Джозефа немного раздражал интерес к ним Дугласа; Лестер же находил в этом еще одно доказательство дугласовского позерства — «этюд «Мои корни остаются в земле!» — как сказала бы Эмма. (Он улыбнулся, вспомнив ее крупное тело, от улыбки стало больно лицу. Слава богу, Бетти и Джозеф любят меня таким, какой я есть, и с расспросами не пристают.) Но вот Гарри, любивший Дугласа так, как брат должен любить брата, хотя кровного родства между ними не было — а может, именно поэтому, — понимал, что интерес этот искренний, и с радостью присоединился к разговору, рассказывая о том, что знал. Он относился к Дугласу с большим уважением. И хорошо представлял себе, как трудно ему приходится в Лондоне.

Однако в присутствии Дугласа Гарри считал нужным изменить свое поведение. Хотя в этом коттедже он больше, чем Дуглас, чувствовал себя дома, хотя именно он, а не Дуглас помогал Бетти и Джозефу перебраться в него, хотя он, и никто другой, приходил сюда регулярно и делал всю тяжелую работу: вскапывал сад, чинил изгородь, сажал фруктовые деревья (в сравнении с домом сад был непропорционально велик), — несмотря на все эти постоянные узы забот, привязанности и преданности, Гарри считал правильным и естественным, чтобы, нагрянув сюда из Лондона, Дуглас в течение нескольких часов сумбура или общей натянутости играл первую скрипку. Дуглас понимал это и всячески старался сдерживать проявление семейных чувств в присутствии Гарри.

— Ты слышал, конечно, о смерти Элана Джексона, — начал Гарри и вкратце — как и деду перед тем — рассказал им эту историю, окончившуюся одиноким самоуничтожением в зимнем лесу. — Ты ведь знал его?

— Знал. — Дуглас испытал вдруг прилив безудержной тоски и жалости к Элану Джексону. — Даже хорошо знал, когда-то.

Элан был ни на кого не похож. И вот будто луч прожектора высветил вдруг жизнь человека, которого Дуглас знал так мало, а с другой стороны, знал «даже хорошо, когда-то»… И он почувствовал мучительную боль утраты. Ему захотелось подумать о нем самому, в одиночку. С лица земли исчез человек — человек его лет, ходивший в ту же школу, человек, которому в детстве он стремился в какой-то степени подражать.

— Он, наверное, был очень замкнутый, — предположил Гарри.

Дуглас кивнул. Ему хотелось молча сосредоточиться на мысли об этой смерти. Пусть бы его оставили в покое, дали погоревать в одиночестве. А ведь все годы после окончания школы у них с Эланом не было ничего общего. Да и в школе они никогда не занимались вместе спортом, не ходили вместе на танцы, не ухаживали вместе за девочками, они даже в классах разных учились. И все же Дугласу казалось, что он прекрасно понимает этого человека, он словно прослеживал от начала и до конца грустную параболу жизни, приведшей того назад в этот лес; ему казалось, он понимает, почему Элан погиб именно так, а не иначе. Ему нужно было время, чтобы разобраться во всем этом. Этот трагический случай каким-то непонятным образом выделил и его самого. Будто смерть школьного товарища отвечала какой-то его, Дугласа, потребности.

— Спасибо! — крикнул одобрительно Лестер, отталкивая пустую тарелку. — Как раз об этом я и мечтал. — Он сдержал отрыжку. — А яблочного пирога нет? — Он откинулся назад на стуле и достал сигарету.

— В этом доме всегда найдется яблочный пирог, — расчувствовавшись, сказал Джозеф. — Я большой любитель яблочного пирога. И Дуглас тоже.

Раз я, думал Дуглас, находясь в набитой народом комнате, могу решительно от всего отключиться и занять свой ум чем-то совершенно посторонним, значит, возможно и другое: например, представить себе движения чьей-то души или загробную жизнь. Его мысли, его воображение, его сочувствие были целиком отданы Элану Джексону — он отчетливо видел неуклюжего, нескладного молодого человека, который бродит, спотыкаясь, по сырому реденькому лесу, в тщетной попытке отразить наступление всесокрушающего внешнего мира, — видел и в то же время присутствовал здесь, в трогательно нарядной гостиной, ярко освещенной, начищенной и натертой; один из четырех мужчин, носящих одну и ту же фамилию. Как объяснить эту внезапную приостановку течения жизни?

— Лестер, если ты пересядешь вон в то кресло и возьмешь тарелку с пирогом на колени, я и остальных усажу за стол. — Бетти старалась устроить все наилучшим образом.

При участии Мэри стол был снова накрыт — на этот раз за него сели Дуглас, Мэри, Джон и Гарри. Бетти задумала устроить парадный ужин для всей семьи и накануне целый день провела в приготовлениях. Но ей было ясно, что Мэри и Дугласу не терпится уйти. Они и приехали-то гораздо позже, чем обещали. Ну и потом, раз уж пришли Лестер и Гарри, за столом всем было не уместиться. Поэтому ужин с сюрпризами в хлопушках и всякими сладостями, с лучшей посудой и салфетками был отложен. Его можно будет устроить как-нибудь в другой раз.

Но и сейчас на столе было понаставлено достаточно, чтобы трижды накормить эту четверку. Язык, пирог с телятиной, ветчина, салат, свежий хлеб, булочки, пшеничные лепешки, ромовое желе, сыр, разные варенья, яблочный пирог, пирожное с крыжовником, бисквиты со взбитыми сливками, просто сливки.

— Это так, перекусить, пока вас где-нибудь не накормят, — говорила Бетти в ответ на восторженные возгласы, которыми встречалось появление на столе все новых и новых блюд, разливала чай и хлопотала вокруг стола, наблюдая, как они едят.

— Мне только кусочек яблочного пирога, — сказал Джозеф, сидевший в своем кресле у камина.

— Да ты ведь уже ел.

— Ну и что, а если мне хочется еще? Я у себя дома.

— О боже! — Бетти улыбнулась: она знала, ему неприятно, когда она тоном дает понять, что он брякнул глупость, но иногда просто не могла удержаться. Джозеф почувствовал холодок в молчании Дугласа и ошибочно отнес его на свой счет.

— Никуда не денешься, мой дом, — повторил он. — А яблочный пирог я всегда любил, разве не так? Вон Джон знает.

Призванный в арбитры мальчик вряд ли мог разобраться, что происходит в этой насыщенной электричеством атмосфере. Он понимал, однако, что согласия среди взрослых нет: как ни грустно, но, пожалуй, лучшее, чему его до сих пор научила жизнь, было понимание, с которым он прислушивался к спорам, часто возникавшим между родителями. Он умел определить степень серьезности этих споров не хуже, чем они сами. По большей части он заставлял себя прикидываться спокойным, и усилие над собой, требовавшееся при этом, придавало его лицу выражение, ошибочно принимавшееся окружающими за равнодушие.

— Ведь знаешь, Джон? — не отставал дед. — Мы с Джоном друзья-приятели! — объявил он.

— Да возьми ты пирога и помолчи немного.

— Не нужен он мне вовсе, раз так.

Дуглас медленно, с расстановкой жевал, радуясь, что ветчина домашнего копчения несколько жестковата. Ну почему это мелкие перепалки, вроде этой, из-за куска яблочного пирога, могут довести его до того, что он, кажется, готов дом повалить?

Гарри ел так, будто в его организме все, кроме пищеварительной системы, полностью отключилось. Он не спешил, но действовал на совесть, переходя от блюда к блюду, как отряд, которому поручено очистить захваченную территорию от противника. Лестер, развалившийся в кресле напротив Джозефа, чувствовал себя вполне спокойно, впервые после того, как сел в поезд. Теперь, когда все было позади, он думал о происшедшем как о каком-то забавном приключении. Дугласа бы в порошок стерли. А вот Гарри?

— Сколько ты весишь? — спросил он Гарри.

— Двенадцать стоунов и шесть фунтов.

— Иными словами, сто семьдесят четыре фунта, — сказал Лестер, манерно растягивая слова. — По тебе не скажешь, дружище.

— Мы теперь тренируемся три раза в неделю. Десантные учения и упражнения со штангой, сейчас на это обращают большое внимание.

— Мы в свое время тренировались, копая окопы, — сказал Джозеф, вдруг насупившись.

— Ну как, выиграли сегодня? — Второй раз с момента приезда Дуглас сознательно переводил разговор на местные темы. Но сейчас он расчищал место, чтобы мысли в голове могли двигаться свободно, не сталкиваясь. Когда он последний раз видел Элана? Думал ли он уже тогда о смерти? Для чего ему понадобилось это беспомощное скитание по лесу?

— Выиграли, — неохотно признал победу Гарри.

— Кто теперь играет в команде?

— В Первой?

— Да.

— Перечислить всех?

— Да.

— Так… — Гарри поддел на вилку кусочек языка, кусочек пирога и маринованный огурчик, положил все это в рот, с хрустом съел и только тогда занялся перечислением.

— За исключением тебя, я только двоих знаю, — сказал Дуглас.

— Ты очень отстал от наших дел, — сказал Джозеф, вставая и протягивая пустую тарелку Бетти. — Отстал. Спасибо за яблочный пирог. Было очень вкусно.

— А в футболе-то фамилии все те же, — заявил Лестер, смутно ощущая, что это должно задеть Дугласа. — Младшие братья или сыновья тех ребят, с которыми я еще играл. Обратите внимание, футболисты всегда держатся вместе. Они не допускают шумихи вокруг себя. Не то что эти ваши аристократы — регбисты.

— Да разве ж это футбол! — разозлился вдруг Джозеф. — Катают мяч по полю, как котята клубок. Уж и мяч не умеют провести.

Откуда у отца эти внезапные приступы злости, думал Дуглас. Они возникали вдруг, как тучи среди ясного неба, и он, совершенно очевидно, не мог справиться с подобными вспышками дурного настроения. Я должен быть терпеливей, решил он. Недовольство отцом очень часто переходило у него в недовольство собой; он совсем недавно заметил это.

— Чем же ваш футбол отличался от нынешнего? — примирительно сказал Дуглас.

Обрадованный возможностью прочесть лекцию, Джозеф открыл фонтан своего красноречия, и из него полетели имена знаменитых футболистов тридцатых и сороковых годов, толковый, исчерпывающий перечень, который закончился разбором сравнительных достоинств Стэнли Мэтьюза и Тома Фини. Лестер и Дуглас были достаточно большими, чтобы повидать этих игроков на поле и оценить их по достоинству, и в течение нескольких минут, пока все трое добродушно обменивались мнениями, а Гарри и Джон почтительно слушали их, Бетти думала: вот это, наверное, и есть то, что называется Семья; она окутывает всех своим теплом и наделяет все смыслом; хорошо бы только Мэри не держалась так отчужденно, не казалась такой усталой. Вид у нее просто измученный.

— Был в Тэрстоне один парень, — разливался Джозеф, сев на своего конька, — это сущая правда, что я говорю. Перед самой войной произошло. Какой был игрок! Все охотники за талантами приезжали посмотреть на него, Арчи Робинсон его звали. Как он играл! Я раз видел, как он обвел противника и потом отдал ему мяч только для того, чтобы снова обвести. Можно было подумать, что мяч был веревочкой у него к ботинку привязан. А из Тэрстона уезжать ни за что не хотел. Ни-за-что! А знаете почему? Знаете?

Все знали. Он не раз рассказывал им эту историю. Никто не отозвался.

— Потому что не желал переодеваться нигде, кроме как у себя дома! Только у себя дома хотел переодеваться. — Джозеф начал громко хохотать над причудой футболиста. Для него в этой истории был заложен глубокий смысл. Из нее вытекало, что существует еще индивидуальность, что Толстосумы (такими он видел горстку унылых футболистов — бывших профессионалов — в нахлобученных кепках, которые разъезжали третьим классом по захолустным городкам в любую погоду в надежде откопать «перспективного» игрока) получили от ворот поворот; из нее следовало, что обыкновенный человек может быть одарен не хуже знаменитости. И еще из этого следовало, что он был знаком с незаурядным человеком, знакомством с которым могли похвастаться немногие.

— Не хотел переодеваться, и все тут! — объяснил Джозеф, видя, что восторг, который испытывал при этом воспоминании он сам, не так заразителен, как он надеялся. — Нигде, кроме как у себя дома. И поэтому он не желал играть ни за какой другой клуб, понимаешь, Джон? Ему бы пришлось разъезжать по стране, и он тогда не мог бы переодеваться у себя дома. Мяч водил просто на удивление.

Дуглас поперхнулся, справился с собой и попробовал поймать взгляд Мэри. Однако она сидела далеко от него и была занята едой; вид у нее спокойный, подумал он, только немного усталый. Как это она может так меняться — сейчас одна, через минуту другая? В машине, по дороге сюда, они уже почти решили на время расстаться. И тем не менее вот она — ловко собирает тарелки, помогает его матери, принимает во всем участие, и даже больше, чем он сам!

Гарри было очень трудно держать обещание, данное старому Джону, и молчать о его немощи. Ему казалось, что у Джозефа, и Бетти, и Дугласа гораздо больше права знать об этом, чем у него. Но не мог же он сказать им, не обманув доверие старика. У него было чувство, что, умалчивая, он лжет, скрывает что-то такое, что следовало бы предать гласности. Чувство было на редкость неприятное. Испытывать его Гарри приходилось не часто, и сейчас оно давило его.

Разговор снова угас. Мэри была слишком утомлена, чтобы попытаться оживить его, но эти повторяющиеся паузы, внезапно наступающая тишина, приводили ее в недоумение. Она принадлежала к совсем другому слою общества — ей были чужды их среда, их город, воспоминания, их связывающие, но она ясно видела, что временами между ними возникает пропасть, непонятно отчего образовавшаяся. Дуглас не раз говаривал, что своей напористостью, своей работоспособностью и умением находить радость в труде он обязан среде, из которой вышел, — он и правда сохранял ей верность, ее печать на всей его жизни и работе была не менее отчетливой, чем отпечаток папоротника на амонитовом обломке; все это так, но вот собрались они вместе после многомесячной разлуки, живут в разных городах и жизнь у всех разная, и нате вам — гробовое молчание. Ну и пусть, ей же лучше.

— Тик-так, тик-так, тик-так, — проговорил Джозеф и, глядя на Джона, запел:

Часы моего деда стоят на полу уже девяносто лет,

Больно высокого роста они, и места на полке им нет.

Значительно выше, чем дедушка сам,

Но в весе не больше его ни на грамм.

Они были куплены утром в тот день, когда их хозяин родился,

И дед их любил, точно в срок заводил и очень ими гордился.

А часы? Что часы — неживой механизм разве что-нибудь понимает?

Но умер старик, и стали часы и больше ходить не желают.

Он пропел всю песню от начала до грустного конца, размахивая перед собой руками, как будто дирижировал сводным оркестром в Уэмбли. Когда он кончил, снова наступило молчание.

Гарри попробовал его нарушить.

— Я только что от деда, заходил к нему… — начал он.

Все с облегчением повернулись к нему.

— Он, по-моему, неважно себя чувствует, — ответил он на расспросы о здоровье деда. Сказать «неважно себя чувствует» еще не значило, что он предает доверие.

— Замечательный старикан! — сказал Джозеф, внезапно переполнившись чувствами. Наконец-то представился случай объединить всю компанию теплым товарищеским настроением, которого ему так недоставало в присутствии дорогих ему и любимых людей. — Знаете, он, этот самый старик… Как-то раз… Знаете, он был внизу в шахте. Шахта номер девять, насколько я помню… — Еще одна всем знакомая история, еще одна передышка.

Немудрено, что все идет из рук вон плохо, думал Дуглас. Сам он с перепоя занят исключительно собой, и к тому же непонятным образом расстроен смертью Элана, старого школьного товарища. Мэри сидит от всего отрешенная, будто все это ее не касается; бедняжка, ничего удивительного — после их сегодняшней сцены. Лестер, совершенно очевидно, побывал в драке и вообще-то, вернее всего, примчался сюда с целью пересидеть какое-то время. В Лондоне он несколько раз сваливался на Дугласа, чтобы перехватить денег или попросить убежища, пока наконец Дуглас, восхищавшийся своим беспутным двоюродным братом, не набрался духу и не сказал ему «хватит!». Гарри погружен в какие-то свои заботы, как это часто с ним бывает. Дуглас завидовал Гарри — по его мнению, Гарри принадлежал к числу Добрых и Довольных в той сказочной стране, куда он будет стремиться всю свою жизнь и куда ему не попасть никогда. Джону, его сыну, вовсе не улыбается, чтобы отец снова куда-то уехал без него. А Бетти — душа их семьи — откровенно разочарована. Дугласу хотелось подойти к матери и обнять ее, хотелось как-то искупить многолетние обиды, заполнить пустоту, оправдать ожидания… И в довершение всего — Джозеф, чутко воспринимавший настроение всех и каждого, отлично видевший все шероховатости, чье-то нежелание, чью-то усталость, настойчиво старающийся потопить все это в потоке семейных анекдотов, которые почему-то — очень несправедливо — раздражали Дугласа до крайности.

— Так вот, тот человек и твой дед, — Джозеф ткнул пальцем в Дугласа, будто обвиняя его в чем-то, — были вместе в забое.

— Это ты про несчастный случай? — сказал Дуглас, вспоминая, как дед однажды свалился в шахту, от чего сильно пострадал. — Когда еще он удрал из больницы весь перебинтованный.

— Да вовсе это не тот случай! Вовсе не тот! То было в другой раз. Несколько месяцев назад я встретил на собачьих бегах одного старика, он-то и рассказал мне про это. Я тебе еще не рассказывал. Это говорит о том, какой силищей они тогда обладали. Понимаешь?

— Кому еще чаю? — Бетти, вскипятившая новый чайник, стояла в дверях кухни, не догадываясь, что появилась не вовремя, как артист, вышедший на сцену не на ту реплику, и бодро улыбалась.

— Я же рассказываю… — недовольно сказал Джозеф.

— Мне, пожалуйста. — Дуглас пододвинул свою чашку.

— Мэри? — Но Мэри отрицательно покачала головой и принялась убирать со стола.

— Сила — это прежде всего сноровка, — сказал Лестер. — Я в Ливерпуле знавал одного парня, он на всех ужас наводил, — громадный жирный боров, жрал за семерых, огромное брюхо поверх ремня, но твердое как камень, — ну и вот, при всем том один боксер наилегчайшего веса, по имени Джонни Кэлфорд, чемпион северных графств, дал ему раз по челюсти — и размаха-то вроде никакого, а врезал, и этот детина грохнулся на землю. Точный расчет — половина успеха. — Он слегка выдвинул вперед подбородок. — Стукнул его раз, и конец!

— Когда мы держали пивную, — сказал Джозеф, — почти сразу после войны это было или нет, пожалуй, позже, да, в общем, все равно, — к нам просто косяком шли махонькие пьяные боксеры, легковесы и наилегчайший вес, из Шотландии главным образом, из Глазго. И еще вес петуха… Пари держу, что никто из вас в Англии уже не видел ни одного боксера веса петуха — во всяком случае, я надеюсь, что их нет — они в голодные времена плодятся. А я повидал их, двух-трех за один год — маленькие такие боксеришки, бледные, маленького росточка. И знаете, что, по-моему, всех их доконало? Истощение! Того не ешь, этого не ешь. Это их и погубило. Бедняги! А ведь когда-то гремели, мы всех их по имени знали, гордились, если удавалось кому из них ручку пожать; но вот поди ж ты — скатились по наклонной. Истощение! По-моему, все в этом.

— А на что был похож тот, другой парень после вашей драки? А? — спросил Дуглас Лестера — до этого он избегал встречаться с ним глазами.

— Да ведь он же с лестницы упал, — усмехнулся Джозеф. — На вокзале в Карлайле. Так ты рассказывал, Лестер? Видно, дураками нас всех считает. — Джозеф плутоватым взглядом обвел комнату, и Дуглас почувствовал внезапный прилив нежности к отцу.

Лестер плотно сжал губы и промолчал.

— Я вот подумал… — начал Гарри, пытаясь снова навести разговор на старого Джона.

— Наконец-то, браво! — сказал Дуглас и приподнял свою чашку, будто собираясь выпить за Гарри. И тут же досадливо прищелкнул языком. Дурацкая шутка, которую можно было объяснить только излишней нервозностью, заткнула Гарри рот.

— Твой главный рождественский подарок лежит на кровати в запасной спальне, — сказала Бетти, предоставляя Джону возможность выйти из-за стола и из комнаты. — Мы не стали посылать его, когда узнали, что ты сам приедешь.

— Можно пойти посмотреть? — Мальчик обратился не к Бетти, а к матери.

— Ну конечно, — быстро ответила Мэри, тут же сообразившая, что выглядит это как желание подчеркнуть, что разрешать или не разрешать что-то мальчику может только она, и покраснела, поймав встревоженный взгляд Бетти. — Ты же знаешь, бабушка всегда дарит тебе чудесные подарки.

— Но мы вовсе не хотим портить его. — Бетти отнюдь не стремилась на передний план. — Достаточно с нас того, что мы испортили Дугласа.

— Я только хотел спросить, — воспользовался паузой Гарри, — есть ли какой-нибудь план насчет… дедушки… на сегодня. Мне хотелось узнать… что решили.

— Он боится быть кому-то в тягость, — с ударением объявил Джозеф. — Такой уж он у нас независимый. Я постараюсь заглянуть к нему после полуночи. И Дуглас тоже. Последние два года мы приходили к нему в одно время, помнишь? — Это совпадение Джозеф воспринял как полновесное доказательство крепости семейных уз. — Да. Мы трое — три поколения вместе, а с маленьким Джоном — все четыре, в будущем году он тоже сможет пойти с нами, три поколения и с ними Новый год, все на цыпочках, чтобы не разбудить соседей. А собственно, почему нельзя было шуметь? Большинство соседей-то глухие. Но он был очень строг на этот счет, помнишь?

— Не помню, — сказал Дуглас. — И не знаю, приеду ли я вообще в Тэрстон на этот Новый год. Устал я. — Он посмотрел на Мэри, она никак не проявила себя. — Оба мы устали.

— Будто ты бываешь когда-нибудь не усталым,:— возразила ему мать. — И что ты сам себя изводишь? Сам себе жить не даешь, — сказала она, стараясь добраться до самой сути всех своих забот, но тут же отвернулась в сторону, не желая никому портить настроение.

— Но в «Корону»-то выпить придешь? — заискивающе спросил Джозеф. Он любил, когда Дуглас появлялся в местной пивной.

— Не знаю, право. Если мы и приедем, то, скорее всего, заглянем в Регби-клуб. Мэри пока что не настроена.

Она сдержалась и не стала протестовать против того, что он старается свалить на нее ответственность за решение, которое явно никого не обрадует. Во время последнего своего приезда они много чего много кому наобещали, и прежде всего что будут непременно на новогоднем балу в Регби-клубе. Она знала, как серьезно относится Дуглас к обещаниям подобного рода; это у него чисто нервное, думала она, потребность оправдывать доверие там, где дело касается людей из его прошлого. Обещания, данные нескольким школьным товарищам, должны быть выполнены во что бы то ни стало, пусть даже в ущерб их отношениям, как сегодня, например. Понимая, она тем не менее ничего заслуживающего уважения в этом не усматривала.

— Действительно, — сказала она, приходя к нему на выручку, — Дуглас только что вернулся из Америки. Я последние несколько дней была страшно занята… Мы проехали триста миль по автостраде с сумасшедшим движением. Так ли уж неразумно, что нам не хочется идти в Регби-клуб?

— Вас будут ждать, — сказал Гарри.

— Может, мы еще и появимся, — ответил Дуглас. И когда это он в последний раз видел Элана Джексона? Три года назад? Четыре? Мысленно он так ясно видел его лицо: туманные прежде черты вдруг прояснились, будто пойманные в фокус.

— Появитесь вы или нет, вряд ли это лишит кого-нибудь сна и аппетита, — сказал Лестер.

— Так Или иначе, Джон пусть остается ночевать у нас. — Бетти старательно выбирала слова, чтобы ее правильно поняли. — И тогда у вас будет свобода выбора. Так, кажется, говорят?

— У меня никакой свободы выбора, будь он неладен, нет, — сказал Джозеф. — Если я не появлюсь в «Короне» до половины девятого, уж три-то моих дружка захотят узнать, что случилось. — Он обвел их торжествующим взглядом, гордясь крепостью уз, связывающих его с тремя «дружками» из пивной «Корона».

Как только женщины собрали со стола и удалились на кухню, из дверей выскочил нетерпеливо ожидавший этого момента Джон в наряде, подаренном ему бабушкой и дедом: в сапогах, в шляпе, с ружьем в руках, из которого мысленно он уже их всех уложил. Наряд оглядели и одобрили — не обошлось, однако, без замечаний со стороны Джозефа и Лестера, вспомнивших, как скудны были рождественские подарки в их детстве. Дуглас, тот пожаловаться не мог.

Лестер начинал хорохориться. Страх его улетучился; ему захотелось похвастаться насчет драки, но, раз соврав, приходилось молчать. Однако его самолюбие искало выхода. Он никому не даст втоптать себя в грязь! Вот вернется в Лондон и там со всеми расквитается. Удача! Вот что ему нужно! Должно же ему, наконец, повезти. Давно пора. Забытый всеми, Джон уселся по-индейски в своем дорогом снаряжении на ковер перед электрическим камином, делая вид, что очень заинтересован устройством своего ружья.

Лестер неожиданно приподнялся на руках, держась за подлокотники кресла, выпрыгнул из него, опустился на колени и ухватил громоздкое кресло за коротенькую толстую ножку. Он напрягся, поднял его, привел в равновесие, подержал какое-то время неподвижно — Джон как зачарованный смотрел на жилку, пульсирующую у него поперек лба, а Гарри с одобрением отметил тонкие, как у гончей, мускулы, — затем встал, держа кресло в вытянутой руке. И повторил свои действия в обратном порядке — точно и ловко, только теперь уж быстро. Тоненькая струйка крови засочилась из пореза в уголке рта, он слизнул ее.

— А ведь кресло тяжелое, — сказал Джозеф, всегда восхищавшийся спортивными достижениями Лестера, — найдется немало людей вдвое тяжелей тебя, которые и с места его не сдвинут.

— Тут ведь главное — поймать равновесие, правда? — сказал Дуглас — ему было забавно, что и его этот трюк увлек не менее, чем остальных. — Ну и еще, наверное, нужно знать прием, как оторвать его от пола.

— Давай попробуй, — сказал Лестер, от души желая, чтобы Дуглас сплоховал.

Дуглас сделал попытку, поднатужился, отпустил какую-то шуточку, повалился на спину и забрыкал ногами в воздухе, вскочил, принял позу борца и тут же кинулся догонять убегавшего от него Джона — тем самым совершенно обесценив, по мнению Лестера, его достижение, низведя его до уровня простейших упражнений пролетарских мышц.

Вслед за тем Гарри, никогда до этого не пробовавший проделать этот трюк с таким большим креслом, снял пиджак и решил тоже сделать попытку. Прежде чем начать, он тщательно продумал свои действия, затем одним быстрым движением оторвал кресло от пола, поднял его, встал сам, держа кресло перед собой, словно это был не более чем факел. Лестер скривил физиономию и хлопнул его по плечу.

— С тобой в паре куда угодно, — сказал он. — Хоть завтра.

В кухне Мэри и Бетти, занятые мытьем посуды, говорили о том, как похожи между собой эти три молодых человека. И ведь с чего бы! Просто жуть берет (по выражению Мэри), что Гарри оказался так похож на Дугласа с Лестером. И однако все они были темноволосы и со светлыми глазами — пронзительно-голубого цвета у Дугласа с Лестером и мягкого серовато-голубого у Гарри. Все почти одного роста — около шести футов, Лестер ниже всех, но на вид сильнее всех. Мягкие черты Дугласа, с мягкой линией подбородка, представляли разительный контраст с жестким профилем Лестера; а Гарри держится так скромно, что и не предположишь в нем немалую физическую силу.

— Один добрый, другой совсем не добрый, а Дуглас серединка наполовинку, — сказала Бетти. — Но очень уж он вспыльчив.

— Гарри у нас хороший. Вот Лестер… беспокоит меня. — Мэри смолкла. Как называется та книга: «Добрый, скверный и прекрасный» или «Добрый, скверный и безобразный»? И кто под какую рубрику подпадает? Но такого рода рассуждения только собьют Бетти с толку. Она не стала развивать тему.

— Дуглас — это ум, и только ум, Лестер в душе работяга, а в Гарри все отлично уравновешено, — продолжала Бетти, быстро ополаскивая тарелки, — она получала большое удовольствие от этой игры.

Мэри пришло на ум довольно-таки вульгарное сравнение для оценки их мужской привлекательности, но она тут же откинула его: Бетти не одобряла манеры выражаться недавно эмансипированных женщин. Мэри подумала, что ей надо сосредоточиться. Скоро она будет в собственном коттедже и сможет вздохнуть спокойно; ей необходимо хоть немножко побыть наедине с собой: столько еще не решено.

— Три бронзовые мартышки, — сказала Мэри, поворачиваясь с улыбкой к свекрови, которая показалась ей озабоченной и слегка потерянной.

— Три болванчика, — рассмеялась Бетти. — Вот это уж точно.

— Три слепые мышки.

— Трое в одной лодке.

— Три мушкетера! Дуглас предпочел бы такой вариант, — тонко подметила Мэри.

— В детстве они никогда не были дружны, — сказала Бетти. — Приходится удивляться, что удалось собрать их всех вместе. Казалось бы, у них должно быть много общего. Но, помимо того, что они между собой довольно похожи, общего у них мало. То есть почти ничего. И они могут год не видаться и даже не вспомнить друг о друге. За исключением Гарри, конечно. Тот всегда бывает рад увидеть Дугласа. Но он слегка… как это сказать? Не распинается, а как-то иначе…

— Благоговеет?

— Что-то в этом роде… перед ним.

— Дуглас всегда очень хорошо отзывается о Гарри.

— В Лондоне? Да, что-то мне кажется, он гораздо больше любит и этот дом, и всех его обитателей издалека.

Она раскаялась, едва слова слетели с языка, но не попыталась замять резкость. Она была недовольна поспешностью, с какой сын и невестка норовили покинуть ее дом. Все стали такие беспокойные. Куда девалось время? Время поговорить, просто посидеть вместе. Ведь у нее, например, прежде всегда находилось время побыть с друзьями и родственниками. А теперь приходится заранее условливаться о встрече, а встретившись наконец, сидишь как на иголках, потому что впереди у тебя еще встречи. Слишком много встреч, слишком много событий, а толку никакого; вечно суетишься, дух перевести некогда. Ей не нравилась такая жизнь; сколько времени тратится, сколько энергии, чтобы быть не хуже других. А кому это надо?

Когда они вошли обратно в гостиную, Джон спустил курок, грянул выстрел, и Мэри непроизвольно зажала уши и закричала: «Черт тебя возьми! Чтоб я больше не слышала этого мерзкого грохота!»

Мальчик застыл на месте, грустно опустив ружье. К школьной курточке и коротким штанишкам теперь добавились ковбойская шляпа и невысокие пластиковые сапоги, сбрызнутые — так же как ружье и шляпа — серебряной краской. Несдержанность Мэри привела всех в смущение.

— У меня ужасно разболелась голова, — тут же придумала она, сама себя презирая за эту увертку. Почему было не сказать просто, что у нее натянуты нервы, вот шутка сына с ружьем и вывела ее из себя. Ведь речь шла, о господи… речь шла о разводе — ее разводе с мужем, который сейчас сидит вон там, такой веселый и такой насмешливый. О разлуке на всю жизнь? Как он мог так хорошо упрятать свои чувства?

— К этому еще можно добавить, — пришел на выручку к внуку Джозеф, постучав пальцем по его шляпе, — штаны и безрукавку, ну и лассо — что там еще было, мать?

— Все, что душе угодно, — сказала Бетти. Она видела, что удовольствие от подарка мальчику испорчено. Надо кому-нибудь подойти к нему и утешить. Ему это просто необходимо. Сама она не могла в присутствии матери. И тут, с ему одному присущей естественностью, от которой у нее неизменно перехватывало дыхание, Дуглас обнял сына за плечи, ласково усадил его к себе на колени и стал внимательно обследовать ружье. Вскоре комната снова огласилась неприятными звуками потешной стрельбы.

Разошлись все так же неприветливо, как и появились. Лестер пошел к себе домой, готовиться к ночному бдению в родном городе и подсчитывать протори и убытки. Гарри к себе на квартиру, которую он снял вопреки уговорам Бетти, уверявшей, что они будут «только рады», если он поселится у них. Для Гарри это было нелегкое решение, но теперь он знал твердо, что так лучше для всех. Последними, подняв суету, в которой пряталось смущение, надавав каких-то обещаний, извиняясь и плохо скрывая нетерпение, уехали Дуглас и Мэри, которая сразу же стала пристегивать ремень, не так уж необходимый для короткой поездки в их коттедж в горах. Через несколько минут за ними последовал и Джозеф, направляясь в свято чтимое им место праздничных возлияний.

Бетти так устала. Будто пять тысяч насытила, подумала она. Получилось одно беспокойство, не должно оно так быть. Нужно бы поспокойней, поприятней — ведь все же они свои, все члены одной семьи. Все более или менее обеспечены. Времена так улучшились, даже трудно поверить. Почему же такое напряжение? Может быть, думала она, водя пылесосом по ковру, в то время как Джон сидел в ванне со своим американским китом, может, она слишком многого ждала. Может, жизнь теперь именно такова. Да нет, не может быть. Конечно, нет. Неужели же люди, которых она встречала на улице или в магазинах или видела в кругу семьи, не были счастливы, не ощущали поддержки и любви своих близких? Да не может этого быть. Ведь не все же испытывают такое чувство одиночества, как она. Она надеялась, что нет, ей так хотелось найти опору жизни в семье. Хорошо бы поговорить об этом с кем-нибудь по душам.

Ну, будет! Она отогнала печальные мысли. Это только у нее такое настроение, оно пройдет, просто жизнь немного осложнилась в данный момент. Она ясно видела, что Дуглас с Мэри почему-то не в ладах. Когда у них что-то не ладилось, Дуглас всегда бывал на людях подчеркнуто вежлив с женой. Иногда она вовсе не понимала своего сына.

Она выключила пылесос и убрала его на место. Рюмки и чашки она поставит на стол позже — на тот случай, если кто-нибудь заглянет после полуночи поздравить с Новым годом. И тут она сообразила, что из ванной не доносится ни звука.

Она вошла туда. Джон сидел в воде, весь покрытый гусиной кожей, с дешевым резиновым китом в руках — кит был испорчен и не желал чиниться. Выражение лица у мальчика было такое горестное, что у нее сердце дрогнуло от жалости. Какой у него вид заброшенный! А она-то над собой разжалобилась! И как она могла так размякнуть. Мальчик поднял глаза, он сильно дрожал. Столько еще можно и нужно сделать, подумала она, берясь за дело незамедлительно.

— Я не виноват, — сказал он, — только завел его, и все.

— Я тоже не больно-то разбираюсь в этих штуках.

— Я боюсь развинчивать его в ванне, чтобы вода внутрь не попала.

— Давай его сюда. Ты сможешь повозиться с ним, когда мы будем смотреть телевизор. Дедушка найдет кого-нибудь, кто его починит.

— Ты думаешь?

— Ну конечно! — Она стояла вплотную к нему, намыливая большую желтую губку, чтобы вымыть ему спину. — У твоего дедушки полно всяких дружков. — Она поглядела на игрушку: дешевка, ему не по возрасту, рассчитана на совсем маленького ребенка; купил, не подумавши.

— Папа привез его из Америки.

— Правда? Какой он у тебя молодец! — Она с силой терла его, чтобы разогреть. — Значит, думал о тебе.

— Он в Голливуде был.

— Да ну? Это там, где живут все кинозвезды. Когда мне было столько лет, сколько тебе — нет, пожалуй, чуть побольше, — все девочки только о Голливуде и думали. Мечтали туда попасть.

— По-моему, папа хочет переехать туда. — Мальчик примолк; Бетти чувствовала, что он дрожит, но дрожит не от холода и не от того, что она трет его губкой. Она опустилась на колени рядом и обняла его за плечи. Хотя предполагалось, что в силу близкого родства она знает о своем внуке все, что только можно знать, иногда ей казалось, что она имеет дело с незнакомцем, хоть и хорошо воспитанным. Правда, не сейчас. Сейчас его печаль сблизила их.

— Если он переедет туда, — вымолвил наконец Джон дрожащим от слез голосом, — он ведь возьмет меня с собой? Ведь возьмет?

II