Земля обетованная — страница 4 из 14

Решения

1

Нужно сразу же решить, как писать эту повесть. Возможно, усталость и недавняя резкая смена мест вывели его из равновесия, а может, проще — он почувствовал потребность квалифицировать как-то охватившее его неясное чувство, по своей интенсивности не уступающее жадности или страху. Как бы то ни было, лишь только они подъехали к коттеджу, Дуглас донес чемоданы до входной двери, пробормотал несколько невразумительных слов извинения и пошел по тропинке в сторону пустынных гор, чтобы побыть наедине с мыслями о смерти товарища, которые он хотел и не мог отогнать. Их нужно было привести в порядок во что бы то ни стало.

Была зимняя, как с картинки, ночь, и только те, кто далек от природы, могли бы назвать ее неправдоподобной. Высоко в небе стояла луна, ясная, четкая, светозарная. Звезды мерцали тысячами: хорошо различимый тюлевый плат Млечного Пути, Большая Медведица, созвездие Близнецов, Полярная звезда… Так легко поверить, что все это глазки в туго натянутом темном шатре неба, через которые бог подглядывает за нами. Освещенные луной заснеженные гряды гор вырисовывались отчетливо, как на рождественских открытках, а самым громким звуком был хруст мерзлого папоротника под подошвами его загубленных городских ботинок. Замедлив шаги и прислушавшись, он сумел уловить постукивание овечьих копыт, шорох пробегавшей лисы, легкий поскок зайца. Тишина окутала ему сердце, и впервые за несколько недель он вздохнул полной грудью.

Он провел взглядом по береговой линии, задерживаясь на городках и деревнях, куда укатывал когда-то на велосипеде и долго колесил по пустынным воскресным улицам, высматривая, не появится ли кто-нибудь из его подружек, которые и не подозревали, что он находится в окрестностях, а затем мчался на пляж и проводил весь день в море и у моря. Вон там находятся уходившие под морское дно шахты, где работал когда-то его дед. Здесь он родился, вырос, здесь все было свое: запахи, названия, места и связанные с ними воспоминания, история, звуки, очертания, воздух… Здесь был его дом.

Но почему же все-таки Элан ушел в лес и погиб там, дал себе умереть?

Он познакомился с Эланом, когда тот только что приехал из деревни и поступил в местную классическую школу, и, хотя он был на год моложе Дугласа, они сразу же подружились. Может, это объяснялось миссионерскими наклонностями, пробудившимися в то время у Дугласа и проявлявшимися в желании помогать тем, кто больше всего нуждался в помощи; могло также играть роль и то обстоятельство, что Элан безоговорочно считался способнейшим учеником, каких школа давно не видала, и Дуглас не хотел упускать из виду фаворита. Однако подобные объяснения преуменьшали роль самого Элана в их сближении. А ведь он разделял дружеские чувства Дугласа. Да и свое собственное поведение незачем умалять. Как-никак он один во всей школе искал дружбы с Эланом и действительно заинтересовался им: проводил с ним время, подолгу разговаривал, радовался успехам, привязался. Не так уж эгоистичен он был, и, пожалуй, правильнее будет назвать их отношения просто дружбой.

Поначалу Элан был как-то очень уж застенчив, очень уж необщителен, словно замкнутый внутри себя. Он был чрезвычайно опрятен, очень щепетилен, невероятно скромен — одним словом, ученый до кончиков своих белых длинных пальцев. Мертвые языки, доставлявшие столько неприятностей всем остальным, давались ему без всяких усилий и в таких «трудных» предметах, как математика, физика, химия, он разбирался спокойно и легко. Он был никудышным спортсменом, однако так умел держать себя, таким пользовался авторитетом, что никому и в голову не приходило дразнить его. А вскоре и вообще было решено освободить остальных от его бесплодных посягательств на мячи — футбольные, крикетные или теннисные. Учителя вызволили его из спорта, невзирая на его робкие протесты, что ему нравится участвовать в играх, даже если от него и мало толку. Они полагали, что он возражает только из вежливости. Их радовала его несхожесть с другими учениками, воспринимавшаяся как эксцентричность, о которой они постоянно с удовольствием говорили, вгоняя мальчика в краску и отметая все его возражения. Несмотря на то что говорил Элан медленно, тщательно подбирая слова, он упорно держался за свой камбрийский выговор, который так и не стерся за годы учения. Сохранил он также свою прическу и свои привычки. Он был из бедной деревенской семьи, совсем неподходящей для такого интеллектуального дива, однако всеми силами старался сохранить верность своей среде. Не красавец, но и не урод; лицо с крупными чертами довольно холодное, но не угрюмое, широк в кости, но худощав. Главное, что в нем бросалось в глаза, — он был как-то очень независим, казалось, ему вообще никто не нужен, хотя Дуглас — по всей вероятности, единственный из всех товарищей — чувствовал, что впечатление это обманчиво: Элан нуждался в ласковом участии и верном друге не меньше, чем кто бы то ни было.

Но иногда на его лице появлялась вдруг улыбка, говорившая о каком-то затаенном восторге, которая могла затем смениться выражением отрешенности и грустной озадаченности. Дуглас не раз замечал это выражение. И теперь, когда ему захотелось собрать в памяти все, что он знал об Элане, ему тотчас же вспомнилась эта улыбка. Она словно говорила: «И что это за мир такой, куда я угодил!», словно спрашивала, радоваться ему или ужасаться, поделиться с кем-нибудь своим недоумением или попытаться самому разобраться во всем. Глубина проникновения Элана в самую суть вещей — только сейчас по-настоящему оцененная Дугласом — завораживала его. Несомненно, и острота чувств Элана не уступала его уму — он прекрасно понимал, что почем. И, может, Дуглас именно тем и привлекал его, что в душе того шла нескончаемая борьба между философом и шутом. Пока Элан разматывал нить жизни, пытаясь разобраться в сложностях и тщете окружающего мира и еще больше запутываясь в них, Дуглас вышагивал по жизни то смело, то с оглядкой, то раздираемый всевозможными вопросами, то готовый с возмутительной легкостью ответить на любой. Элан, в его представлении, был человеком, который предается глубоким размышлениям о смысле жизни, и хотя вопросы, которыми задавался сам Дуглас, были так мелки в сравнении с элановскими, он и сейчас испытал то же чувство, что и прежде, — чувство безграничной симпатии к тихому, одинокому человеку.

Только вот как писать? Все, что Дуглас знал о детстве Элана, — это что он был из бедной семьи — приличная, допустим, бедность послевоенных лет, которая в наши дни расценивалась бы как нищенское существование. Он вырос в заброшенной деревушке: все селение — ряд стандартных домиков, в которых когда-то жили шахтеры, на краю того самого леса, где он и умер. Семье не дано было забывать о болезни — хворала мать. Дуглас так и видел задумчивого, послушного мальчика, безмолвно хлопочущего по хозяйству в маленьком печальном коттедже. Он никогда не рассказывал об этом. Никто из школьников ни разу не побывал у него. Но о болезни его матери как-то стало известно. Отец его работал в муниципальном совете не то сторожем, не то уборщиком — на эту работу пошел и Элан через год после того неожиданного провала в школе. Выдержав один за другим все выпускные экзамены, Элан вдруг срезался на последнем — дающем право поступления в университет, — да еще с таким треском, что заставил всех буквально теряться в догадках, чем мог быть вызван этот внезапный провал. Его отец умер за несколько месяцев до того, но ведь не могло же это так подействовать на него. Элан спокойно ушел из школы и поступил на работу, которую без труда мог получить в пятнадцать лет и без своих знаний, и растворился в городе, одинокий молодой чудак, который «больше помалкивает», «никому не мешает», «очень тихий», «ходит пешком бог знает как далеко», «замкнут», «друзей не имеет». Иногда он пропадал на несколько дней — «будто сквозь землю провалится». Скоро умерла и мать. Он переехал в небольшой стандартный домик на окраине Тэрстона.

Где проводил он свободные дни? О чем думал во время своих скитаний? Может, придется сочинить ему тяжелое детство — не побои, не обиды, а, скажем, моральный гнет, который лежит на ребенке, вынужденном ходить за больным и не имеющем рядом человека, который его понимал бы. В каждом детстве, сопровождающемся перескоком из одного социального слоя в другой, непременно обнаруживаются одни и те же проблемы. Но в данном-то случае речь шла о человеке, который отказался перескакивать. Посмотрел-посмотрел и прошел мимо. И Дугласу в этом чудилась огромная сила. Может, тут крылась двойная жизнь, может, после такого подвижничества его неудержимо потянуло к роскоши, или, еще того хуже, он предпринял какие-то жалкие попытки до этой роскоши дорваться. Элан вошел в лета, пока Дуглас, по его выражению, куролесил в Лондоне и за границей, и они долго не встречались; Дуглас вспомнил, что в последний раз увидел его на противоположной стороне улицы — все в том же плаще с поясом, какие носили в пятидесятых годах, теперь, правда, порядком засаленном, все в том же аккуратно заправленном, знакомом со школы шарфе на шее; выражение лица более сосредоточенное, чем прежде, но, когда он обернулся, услышав оглушительное дугласовское «Здорово!», улыбка, появившаяся на нем, была все такая же удивительно милая и проникновенная. О чем говорило выражение его лица? Что было написано на нем? Дуглас напряг память. Страх? Решимость? Понимание?

Почему он провалился на экзамене? Нужно будет придумать какое-то объяснение. Страх перед тем, что, продолжая учение, он может стать обузой для матери? Понятное желание «помочь семье»? Или нет, скорее, внезапное разочарование в своей деятельности. Изнурение от битвы, которую он вел (а кто не вел ее) со своей плотью, — битвы, которую, насколько было известно, он вел в одиночку? А может, он вдруг разуверился в науках, как случается иногда с очень умными мальчиками. Один из учителей говорил, что Элан знал слишком много, чтобы быстро, понятно и пространно излагать свои мысли — в чем весьма преуспел Дуглас; этот же учитель говорил, что Элан пишет что-то свое и не пожелал зубрить к экзамену, что он уже выучил все, что школа могла преподать ему. А еще кто-то говорил, будто слышал от Элана такие слова: «Никто не может дать ответа ни на что. В этом все дело. Никто ничего толком не знает».

Эта мысль засела у Дугласа в уме. Потому что, чем больше он об этом думал, тем больше убеждался, что судьба позволила ему соприкоснуться с «редкостной душой», свела с человеком, который «глядел в самую суть вещей». Тем печальнее, что жизнь запустила Элана по такой параболе: от домика на лесной опушке, через признанную всеми разностороннюю одаренность — к знаниям, откуда на работу, какую выполнял прежде его отец, и затем назад в тот же лес. И все это в поисках… Чего? Уж конечно, не рецепта, как жить дальше. Насколько можно судить, к жизни он был совершенно неприспособлен: пристанищем ему служило небольшое углубление в земле посреди зарослей остролиста. По словам Гарри, он бродил по лесу — кое-кто его там видел. Дуглас напрягал воображение, пытаясь представить себе поиск и отчаяние в душе Элана, пока он блуждал один в этом реденьком лесу. Что он нашел? К какому выводу пришел?

Скорее всего, причиной тому было напряжение последних дней — но, как бы то ни было, Дуглас вдруг обнаружил, что плачет, приборматывая: «Бедный! Бедный Элан! Бедняга!» Какая потрава! Какая потеря! Смерть! До чего же все-таки отвратительна смерть! А ведь совсем недавно, вспомнил он, смерть временами не казалась ему такой уж отталкивающей.

Ладно! План намечен, обдуман вчерне. Он предпочел бы написать свою повесть в форме воспоминаний. Может, начиная с нее, он опять будет писать вещи, за которые сможет себя уважать. Пусть отлежится как следует в голове, а затем он возьмется за нее, подыщет форму; теперь по крайней мере он знает, как много все это для него значит. Это что же, он использует Элана? Да! И на это не надо закрывать глаза. Можно назвать повесть «Смерть друга». Сентиментально? Мелодраматично? Бесспорно. Отправная точка. Он попытается вызвать Элана из небытия.

Высвободившись наконец из странного плена, в котором он удерживался то ли силой воли, то ли потребностью, он пошел вниз по склону горы; его била дрожь, и он побежал трусцой, чтобы согреться. Вниз, ничего не скажешь — к жене, жизнь с которой представляла кучу нерешенных вопросов; к проблемам, сыновним и отцовским; к трудностям, финансовым и нравственным, навстречу новому году, который не обещал ему пока что даже определенного заработка. И в то же время будто какая-то благодать снизошла на него, он почувствовал себя смелым, очистившимся и бодрым после этого свидания с тенью покойного друга.

2

Дуглас споткнулся о собственный чемодан — он стоял на крыльце, там, где он его оставил, — и, берясь за ручку, понял, что от перемирия не осталось и следа.

Мэри стояла коленопреклоненная, как в церкви, перед камином в комнате нижнего этажа. Она не могла не слышать, как он вошел, но, ни на минуту не прекратив своего занятия, продолжала сосредоточенно дуть под решетку, пытаясь вдохнуть жизнь в сырой хворост.

Дуглас, не говоря ни слова, направился к лестнице, прихватив, в качестве жеста доброй воли, и ее чемодан. (Она, однако, не увидела этого, так как ни разу не оглянулась.)

— Я и твой унесу, — сказал он, не умея делать добро исподтишка.

Наверху находилась «большая» спальня и каморка, в которой спал Джон; домик был маленький, но они наезжали сюда редко, во дворе были еще постройки, которые в дальнейшем (когда начнется приток средств) можно будет отремонтировать и использовать под жилье — залог будущей оседлой жизни. Он стоял в глухой деревушке, милях в восьми к югу от Тэрстона; вокруг расположилось несколько ферм. Небольшой коттедж, сложенный из камня в семнадцатом столетии и крепко прилепившийся к склону горы — для тепла. Никаких пейзажей. Дуглас быстро распаковал свои вещи, сунул пустой чемодан под кровать и пошел вниз; Мэри сидела на низенькой табуретке с кочергой в руке и завороженно следила за слабыми язычками пламени, колеблющимися над угольями, как дитя, делающее первые шаги.

— Выпьем? — спросил он, все еще на гребне нежданно нахлынувшего оптимизма. — О благословенный алкоголь! Он лед разбивает, браки заключает, рассеивает смущение, помогает общению, сплачивает друзей и разделяет врагов, он ангел-хранитель всех приемов и пирушек, покровитель дружеских встреч, утешение одиноких… да много еще что; кто-нибудь должен написать об алкоголе книгу.

— У нас ничего нет, — ответила Мэри, явно не без удовольствия, но он решил быть к ней снисходительным.

— Америка! — объявил он, радуясь возможности удивить ее. Он поднял вверх две большие картонные упаковки с бутылками беспошлинного виски. — Согласен, что путь за этими бутылками был не так близок, но беднякам выбирать не приходится. Напополам?

Она кивнула. Он налил в стаканы по хорошей порции, долил ее стакан водой, затем подошел и сел рядом с ней на удобном старом диване, купленном — как и вся остальная их мебель — на местном аукционе. — Будем здоровы! — И снова она только кивнула.

— На улице просто замечательно! — Он уловил восторженные нотки в своем голосе и подумал, что прозвучало это излишне бодро, но ведь он же ничуть не притворялся, сказал от души — на улице действительно было замечательно. Почему же тогда слова прозвучали фальшиво? Мэри они тоже показались фальшивыми. Она фыркнула. Ему стало жаль, что она не поверила в его искренность.

— Будем здоровы! — сказала она и отхлебнула из стакана, как бы пресекая дальнейшие попытки продолжить разговор о природе.

— Я читал как-то письмо Малькольма Лаури одному молодому человеку, который собрался написать книгу и жаловался, что у него ничего не получается, потому что, помимо всего прочего, он совсем не знает природы. Лаури ответил ему, что отсутствие знаний уже само по себе сюжет. Мне понравился его ответ. По-моему, я понимаю, что он хотел сказать. Так вот, сейчас я тоже бродил по горам, «не зная ничего о звездах».

— Передай мне, пожалуйста, пепельницу. — Он передал. Снова наступило молчание. Значит, берем этот вариант. Отлично. Немного погодя она сказала:

— Ты мог бы поинтересоваться, не желаю ли и я погулять.

— А ты желала?

— Да.

— Мне хотелось побыть одному, может человек раз в жизни побыть сам по себе? — сказал Дуглас.

— А разве ты когда-нибудь бываешь не сам по себе?

— Неужели ты не можешь этого понять?

— Ты не ответил на мой вопрос.

Она не смотрела на него. Даже беря у него виски и протягивая руку за пепельницей, она не отводила взгляда от трепещущего огня. Дуглас не мешал молчанию сгущаться вокруг них. У него еще был достаточный запас бодрости и оптимизма, чтобы наслаждаться тишиной, обложившей толстостенное строение.

Мэри была рыжая; густо, сочно рыжая — мечта сороковых годов, посеянная Голливудом. Волосы беспорядочными завитками обрамляли лицо, рассыпались в изобилии по широким прямым плечам. Они были богатством, приданым, их нельзя было обойти молчанием, они заслуживали псалма Давида. Как бы она ни причесалась, ей все было к лицу, и, глядя на роскошные волосы жены, Дуглас даже сейчас, после без малого двенадцати лет отнюдь не безоблачного брака, благодарил судьбу за то, что ему так повезло. Потому что в придачу к яркой красоте волос Мэри обладала характером не менее ярким, который в их браке на ножах должен был сильно потускнеть. Хотя сказать наверное он не мог. Последнее время они переговаривались через ничейную землю взаимных обид.

Лицо у нее было открытое и умное, глаза светло-карие, самый кончик носа задорно вздернут, рот большой, спокойный, со слегка опущенными вниз уголками, но не грустный, а чувственный. У нее была хорошая фигура, талия до сих пор тонкая, грудь крепкая, живот плоский. А вот руки самые обыкновенные. И тем не менее, когда они познакомились, она была обещающей пианисткой. Ее первый концерт в Уигмор-Холле прошел хорошо. Впереди брезжил настоящий успех. Замужество отняло у нее все это. Вначале они были не на шутку влюблены друг в друга, чувство это возвращалось еще раза два или три впоследствии, но в промежутках они бывали холодны, раздраженны, а однажды (как и теперь) появилась злость и враждебность.

— Все никак не увижу лица в огне, — сказала она. — Мы трое, — подразумевалась она и ее сестры, — часами просиживали у горящего камина. Где бы мы ни жили, у нас всегда был камин — даже в Южной Африке.

Ее отец был офицером военно-воздушных сил во время второй мировой войны; после войны остался на военной службе и объездил с семейством пол земного шара. Дуглас в свое время решил, что это обеспечило Мэри привилегированную, безбедную жизнь, и любил попрекнуть ее этим в пылу ссоры. Но даже в такие минуты он не мог не признать, что только такая жизнь могла сделать из нее женщину, которую он хотел иметь своей женой. Сейчас, однако, ирония была бы не к месту.

Дуглас жалел, что бросил курить. Хотя с тех пор прошло уже около пяти лет, кажется, дня не проходило, чтобы он не испытывал желания взять сигарету. Перед глазами вдруг возникли пачки Disque Bleu в мягкой и чуть скользкой упаковке; сами сигареты, не слишком туго набитые черным, нарезанным длинными полосками, на вид сырым табаком — а каков он на вкус? Ясно представить он не мог. Дуглас улыбнулся. Если бы понадобилось точно описать, пришлось бы закурить снова.

Мэри спокойно продолжала курить.

Огонь тем временем разгорелся. Она подложила в камин пару больших поленьев, нашла подходящее место и втиснула их именно туда, куда хотела. Дуглас заметил, как язык пламени чуть лизнул ей руку.

За окном была тишина, снег, горы, которые появились здесь задолго до человека и, наверное, будут стоять еще долго после того, как он исчезнет с лица земли; в нескольких милях отсюда море; на склонах гор несколько уцелевших ферм, а внизу, в городах, все нарастающее праздничное веселье.

Лестер на пути в бар, где его встретят старые дружки; они возьмут его под свою опеку и будут возить за собой повсюду, как живой талисман, думая, что он миллионер, веря всему, что он болтает про звезд поп-музыки и знаменитых спортсменов. Гарри, спешащий к Эйлин — сестре Лестера, серьезной девице, которая успешно «взяла себя в руки», вырвалась из-под материнского влияния и уехала в Лондон, окончила педагогический колледж и теперь читает лекции по экономике и даже состоит в списках кандидатов лейбористской партии. Этот вечер она собирается провести с Гарри, которого предпочитает всем прочим знакомым мужчинам, хотя в политике он просто дитя. Джозеф погружен в серьезную партию домино. Бетти с Джоном, сидя у телевизора, провожают старый год — перед ними проходят вереницей таланты всех континентов; у мальчика горят щеки — уж не жар ли, с опаской думает Бетти, — но хоть стал повеселее: сидит в пижаме и ковбойских сапогах, с бутылкой шипучки и пакетиком хрустящего картофеля, сжимая в объятиях своего дешевого кита. Человек, имя которого он унаследовал, старый Джон, крепко спит у затухающего камина, неуклюже уперев отказавшие ноги в каминную решетку. Неужели и он искренне, пусть с неохотой, верит, что с этой, именно с этой календарной ночи, когда, как принято считать, один год приходит на смену другому, можно ждать для себя каких-то перемен? А обычай принимать решения на пороге нового года — не мольба ли это о свободе выбора? В середине унылой зимы, когда запасы начинают истощаться, земля бесплодна, природа затаилась, когда все, казалось бы, направлено против человека, вот тут-то ему и нужно встать во весь рост и заявить: «Нет, я сделаю это, сделаю то, сделаю, хоть жизни, по-видимому, нет до меня дела». Или все эти решения не что иное, как пригоршня пыли, брошенная в лицо судьбы?

— Ты о чем задумалась? — Опять нарушить молчание пришлось Дугласу. Мэри неотрывно смотрела в огонь, лицо ее было почти скрыто волосами.

— О нас, — вяло ответила она немного погодя.

— И что же насчет нас?

— Вот именно. Что же насчет нас?

— Тебе не кажется, что, выйдя на уимблдонский корт, мы, вместо того чтобы играть по-настоящему, перекидываемся свечками?

— Налить тебе кофе?

— Выпей еще виски.

— Давай! — Она протянула ему свой стакан. Он ждал. Она поняла и, повернувшись, посмотрела ему в глаза. Выражение лица у нее было такое обиженное, такое несчастное, что ему захотелось взять ее на руки и приласкать; но для этого их ссора зашла слишком далеко. — О чем же ты думал, будучи сам по себе? — спросила она.

— О том, о сем. — Он плеснул ей изрядную порцию. Что-что, а пить она умела.

— А точнее?

— Ну, например, о деньгах, — легко солгал он. Намерение написать повесть об Элане Джексоне нужно хранить в тайне, чтобы образ друга не померк в его воображении. Он отпил своего виски — увезенное за шесть тысяч миль, проделавшее шесть тысяч миль обратно, на вкус оно нисколько не изменилось, все так же дурманило. — Я и сам не понимаю, почему этот вопрос так меня беспокоит. Я никогда не сидел без денег, на мои нужды их всегда хватало. Это все внештатная работа. Меня на этот счет не раз предупреждали. Так какого черта я сейчас вдруг ударился в такую панику из-за этого?

— То есть ты пошел в горы подумать о деньгах. — Издевательский тон, которым она говорила о том, что его не могло не беспокоить, — о заработке, показался ему весьма обидным, но этого она как-то не заметила. — Я не верю, что ты думал об этом. Ты не умеешь врать, Дуглас.

— С какой стати стану я врать?

— А с такой, что ты хочешь скрыть свои истинные мысли; в результате все, что ты говоришь мне, — неправда.

— Тебе самое место в Скотленд-ярде.

— Жизнь с человеком, который постоянно грешит против нравственности, превращает тебя в полицейского.

— Не остроумно!

— Ты все еще где-то витаешь. — Мэри закурила новую сигарету. — Ты все еще на самолете, или в Лос-Анджелесе, или в Лондоне… ты где-то отсутствуешь последние час или два… говоришь только потому, что не можешь выносить молчания.

— А кто может?

— Кто она?

— Кто?

— Да ну тебя. — Мэри удалось взять себя в руки, и она повернулась к мужу уже спокойно. — Нам надо определить прожиточный минимум и оттуда танцевать.

— Какая такая она? О ком ты? — Он помолчал. — Ну ладно.

— Где ты хочешь жить — в Лондоне или в деревне? — начала она.

— С одной стороны, — он изобразил пантомиму «Скрипач на коньке крыши», — столичные доходы и расходы, с другой — деревенское прозябание и наоборот; с одной стороны, город и безалаберная жизнь, с другой — деревня и скучная аккуратность, ну и наоборот; городской блеск, деревенская пустота, неясная тоска и апатия. — Он отметил скуку на ее лице и осекся. — А впрочем, другой стороны нет. Все одно и то же.

— Ты действительно так думаешь?

— У нас есть близкие друзья в Лондоне, и у меня есть старые друзья здесь. Но ты любишь этот коттедж, пожалуй, даже больше, чем я; меня, вероятно, смущает перспектива оказаться оторванным от столичных связей, от заказов, которые там постоянно подворачиваются…

— Боишься, что у тебя высвободится на писание сколько хочешь времени?

— Удар ниже пояса.

— Сколько нам нужно на жизнь, как минимум?

— Ну… Коттедж, во всяком случае, придется продать. — Дуглас испытал облегчение оттого, что нашелся подходящий момент и он смог сделать это сообщение. Обдумывал он эту возможность уже несколько недель. Она приняла новость спокойно. — В банке мы взяли семь тысяч пятьсот фунтов и должны выплачивать по сто фунтов в месяц плюс четырнадцать процентов — многовато. Придется продавать, надеюсь, что цены держатся прежние и мы вернем свои деньги.

— Понятно. — Она помолчала. — Значит, этот вопрос решен. — Она очень любила их коттедж. Детство, проведенное в скитаниях, породило у нее страстное желание пустить где-то корни, и здесь было ее место в Англии.

— В общем, да. Разве только ты сможешь переменить работу и найти равноценное место здёсь — что маловероятно, при нынешнем положении дел в сфере образования, а я со своей стороны смогу получить какой-нибудь аванс и, может быть — может быть, — договориться с каким-нибудь журналом, что они будут регулярно предоставлять мне место для критических статей. Это дало бы нам возможность сводить концы с концами — только и это маловероятно, так как издательства и газеты балансируют на грани разорения. В общем, мы не можем содержать по развалюхе в разных концах страны.

Когда, чтобы отремонтировать коттедж, они обратились в муниципалитет за ссудой, им было сказано, что он относится к категории зданий, «непригодных для жилья». Дом в Лондоне, где им принадлежала квартира, находился в глухой, неприглядной улочке, которая, по мнению матери Дугласа, была самой настоящей трущобой; родители же Мэри уверяли, что там «очень мило».

— Ладно, — сказала она. — Лондон так Лондон. — Она взяла карандаш. — Давай я буду записывать.

— Проценты по закладной и страховка — скажем, семьдесят пять, или нет, приблизительно восемьдесят фунтов в месяц: скажем, тысяча годовых.

— Так.

— Муниципальный налог — триста фунтов, электричество — сколько? — двести пятьдесят; газовое отопление — двести пятьдесят; телефон — безумие какое-то! — триста; содержание машины — предположим, пятьсот пятьдесят. Еда?

— Клади тысячу. Я включаю сюда незначительные домашние починки.

— Что еще? Да, я собираюсь реализовать все эти мелкие страховые полисы шестидесятых годов — это даст около четырех тысяч, — чтобы немного уменьшить задолженность банку. А сам застрахуюсь на случай скоропостижной смерти — вы с Джоном получите крупную сумму, если я вдруг возьму и скоропостижно умру. Значит, еще двести пятьдесят. Пенсионное обеспечение. Тут я хотел бы платить семьсот пятьдесят, конечно при условии, что это окажется возможным. Если не считать страха утонуть в болоте, то больше всего меня пугает необеспеченная старость. Что еще? Напитки, твое курево, одежда, книги, светская жизнь — в общей сложности фунтов пятьсот. Двести пятьдесят за ведение моих дел. Что получается? Накинь десять процентов на всякого рода непредвиденные обстоятельства.

Он мог и не спрашивать. В течение нескольких последних месяцев он не раз все это считал и пересчитывал. И планов у него было несколько. Тот, который они только что обсуждали, именовался «Пленка в стадии монтажа», вариант I, и предполагал продажу коттеджа. Вариант II предполагал продажу лондонской недвижимости и переезд на другую квартиру, поменьше. Вариант III, предполагавший мирное продолжение их брака, включал в себя продажу лондонской квартиры, переезд в коттедж и необходимость потуже затянуть пояса. Вариант IV предполагал, что он продаст все, что имеет, снимет лачугу в горах и будет жить там какое-то время, как Робинзон Крузо. Пока что ни один из этих четырех вариантов не был полностью отклонен. Имелся и еще один: «Пленка забракованная» — переход на совершенно новые рельсы. И заключался он в том, чтобы исчезнуть, оставив Мэри в покое и не с пустыми руками.

— Пять тысяч плюс десять процентов будет пять тысяч пятьсот.

Дуглас невольно присвистнул, хотя и знал отлично эту сумму.

— Уму непостижимо! Скажем, на круг шесть тысяч. Плюс что-то про запас, чтобы было из чего платить налоги. И это на жизнь для нас двоих и одного ребенка в условиях, которые мелкому буржуа викторианских дней показались бы нищенскими. С другой стороны, взглянув на нас, мой дед сказал бы, что мы живем по-царски: с центральным отоплением, хорошо питаемся, путешествуем, сигареты, вино и прочая. Подумать только, на своей первой работе он получал пятнадцать фунтов в квартал. При таких доходах ему понадобилось бы около ста лет, чтобы заработать то, что нам нужно в год как минимум.

— А как ты собираешься заработать свой прожиточный минимум, если я брошу преподавать?

— А зачем тебе бросать?

— Я хочу еще ребенка.

— Давай не будем… — Он замолчал. — Извини меня. Но… не надо сейчас, Мэри, когда мы оба пытаемся собраться с силами, чтобы веселиться всю ночь напролет в компании полузнакомых старых полудрузей, — это слишком тяжело.

Она смирилась с его решением ехать в Тэрстон. Спорить, очевидно, было совершенно бесполезно.

— Я просто считаю, ты должен знать, что я прекращаю принимать противозачаточные средства.

— О, черт!

Мэри улыбнулась. Дружеской, открытой улыбкой. Она сказала все, что хотела сказать.

Дугласу в ее улыбке почудился сарказм.

— Почему ты всегда стараешься дать мне почувствовать, что я дрянь? — спросил он.

— А может, ты и правда дрянь, — хихикнула она.

— Ладно, пусть так.

— Опять ты за свои фокусы!

— Будешь ты довольна, если я постепенно стану импотентом, куплю вересковую трубку, буду ходить на длинные прогулки с рюкзаком за плечами и участвовать в конкурсах «Нью стейтсмена»?

— И опять фокусы. — Она снова рассмеялась.

— Она рассмеялась! — Он помолчал. Он знал, что именно ей смешно, но предпочитал делать вид, что нарочно рассмешил ее. — Прошу заметить — всех замечающих — она рассмеялась!

— Мне вовсе не до смеха, — вдруг сказала она. — Я хочу еще ребенка.

Она встала и потянулась всем телом; смутное воспоминание, оставшееся от сегодняшнего утра, шевельнулось у него в памяти, но ухватить его он не смог. Он наблюдал за ней с удовольствием.

— От меня? — спросил он, сам удивившись своему вопросу. И что это ему пришло в голову спрашивать?

— Да. — Она немного выждала, прежде чем повторить ровным голосом. — Да. Даже после всего, что было, я хотела бы, чтоб он был наш… если мы сохраним семью.

— А не от меня, тогда от кого-то другого?

— Да, Дуглас, если ты меня на это толкнешь.

— Имеешь кого-нибудь на примете? — У него пересохло в горле, и в желудке ощутилась пустота.

Она молчала довольно долго, тем подготовив его к ответу; ее молчание послужило предохранительной прививкой — против слишком бурной реакции.

— Да, Дуглас. — Она сказала это серьезным тоном, она теперь стояла, глядя сверху вниз, как он сидит, развалившись в кресле. Лицо ее было бледно и серьезно, немного жалостливое, как у мадонны на витраже в церкви, куда он ходил в детстве. Это сходство часто приходило ему на ум, особенно — о святотатство! — когда она лежала обнаженная, разбросавшись на постели в тусклом свете, рассветном или сумеречном, после любви: белая-белая кожа, рассыпавшиеся рыжие волосы и это выражение молитвенной жалости.

— Понятно, — сказал он отрывисто; надо было поскорее кончать с этим. — Мне знаком счастливый донор?

— На этот вопрос я не отвечу.

— Включая таким образом всех наших знакомых в список подозреваемых лиц? Остроумный ход, инспектор!

— На любой другой вопрос я отвечу.

— Ну так как? — Он не станет спрашивать ее, была ли она «неверна», «предала» ли его. К чести его надо сказать, произнести эти фразы ему не позволило бы сознание их лицемерности. Но он жаждал знать.

— Нет, этого не было. Он хотел, даже очень. Я тоже, может, не меньше. Было так приятно сознавать, что для разнообразия тебя любят и хотят, что для разнообразия между вами нет недоверия и горечи.

— За чем же тогда дело стало? — Дуглас надеялся, что в голосе его было только любопытство; он изо всех сил сдерживал готовую прорваться панику.

— Неужели ты не понимаешь?

— Я хочу услышать от тебя.

— Уверение? Снова? После всего?

Ее презрение больно обожгло его. Это было несправедливо.

— Я никогда не изменила бы тебе, пока наш брак остается в силе. Просто не могла бы.

— За это спасибо, — сказал он. Его самого поразило чувство облегчения, испытанное им. — Я это серьезно. Спасибо тебе.

— Хотя почему мне не подходит мерка, которая подходит тебе, — не знаю.

— Зачем ты это говоришь?

— Ты хочешь сказать, что у меня нет достаточных доказательств?

— Может быть…

— У тебя же был роман. Ты сам признался в этом. — Она покраснела при воспоминании. — Я ведь любила тебя. А когда кого-то любишь, его измену чувствуешь сразу. Без малейшего сомнения. Я должна была выбрать одно из двух: или мириться с тем, что ты ведешь «беспутную» жизнь, — что достаточно унизительно и банально, или же вообразить, что я сошла с ума и теперь совсем не та, какой представлялась себе раньше. Я могла найти этому одно-единственное объяснение, которое больно ранило меня, зато я оставалась в своем уме; были и другие — предлагаемые тобой, твое вечное вранье — объяснения, так сказать, щадящие, беда только, что у меня каждый раз появлялось чувство, что я схожу с ума. Я не буду тебя этим терзать.

Не дождавшись ответа, она вынула из кармана клочок бумаги, который вручила ему американка в самолете. Он посмотрел на него и перевел на нее вопросительный взгляд.

— Пока ты спал в машине по пути сюда, я остановилась у бензоколонки, — сказала она. — У меня, как обычно, не хватило мелких денег — толком ведь никогда не рассчитаешь, сколько может понадобиться в пути, — и мне пришлось пошарить у тебя по карманам, авось найдется пара фунтов. Я подумала, что это банкнот, и вытащила. — Она протянула ему записку. — Извини!

Он взял ее, посмотрел, скрутил и бросил в огонь. Он сохранил записку исключительно из-за своей всегдашней тяги к легким приключениям. Но сказать было нечего.

— Имя легкое для запоминания. И адрес тоже, — сказала Мэри.

Дуглас кивнул.

— Так вот, мне наплевать, если ты с кем-то побаловался в Лос-Анджелесе. «Заграница — это особь статья», по твоему выражению. Так ведь? Ладно, предположим, что так, но вот я что хочу знать — и, надеюсь, мы быстро с этим разберемся, — любишь ли ты меня достаточно, чтобы мы могли сохранить нашу семью. Отчасти потому, что ты так типичен, Дуглас…

— Вечно ты со своей доморощенной психологией!

— Одна из характерных черт таких людей, как ты, — это что чувство вины у вас так разрастается, что вы должны вымещать его на своих женах. Ты ни распутником настоящим быть не можешь, ни мужем. Поэтому, пока ты «весело проводишь время», я должна «обливаться слезами», так по крайней мере ты убеждаешься, что «веселье» тебе даром не дается. Или, вернее, нужна жертва, и, поскольку не любовнице же идти на эту роль, брать ее на себя приходится Дугласу или мне. Так вот, я тебе заявляю, что с сегодняшнего дня от этой роли отказываюсь. Я не буду выносить горшков, убирать грязь, не буду ни лечебницей, ни кушеткой в кабинете психоаналитика, ни мальчиком для битья, ничем, что дает тебе возможность сохранять душевное равновесие и рассудок. Отныне я не буду твоей вещью, Дуглас.

— Можно мне сказать?

— Дай мне кончить.

— Я же не… да пойми ты… эта мисс Сент-Джонс-Вуд… я познакомился с ней в самолете.

— Ах, не будем об этом.

— Но это действительно так.

— Ты не знаешь стенографии? Нет, конечно. Как и многих других полезных и разумных вещей. Ну так вот, чуть ниже своего адреса мисс США поставила закорючку, означающую откровенный порнографический сигнальчик.

— Да ну? — Дуглас — непонятным и непохвальным, как он сознавал, образом — пришел в восторг. — Какой?

— Ты на этот раз не вывернешься, Дуглас. Я хочу кончить и кончу. О, какого черта! — Мэри оперлась о кресло и согнулась, как будто ей вдруг стало нехорошо. Дуглас встал, подошел к ней и хотел обнять. Она яростно затрясла головой, и он обиженно отступил.

— Ведь мы могли бы закончить этот разговор и завтра? — Он очень устал. Да и время было неподходящее.

— А почему не сейчас?

— Ну, во-первых, я страшно устал — как по-твоему, есть с чего? Отсутствие сна, сдвиг суточного времени, алкоголь — все, вместе взятое? А во-вторых… нам пора отправляться в Регби-клуб, где уже пляшут джигу.

— А это необходимо?

— Мы же обещали.

— Кому обещали?

— Приятелям.

— Твоим приятелям. Я вовсе не из ехидства — это действительно так. Иногда мне просто непонятно — ну что ты из кожи лезешь, чтобы поддерживать с ними отношения. Ты часто попадаешь в неловкое положение, сам знаешь, что бываешь мишенью для насмешек, тебя постоянно уволакивают поговорить с людьми, которых ты даже не знаешь. Чтобы справиться со своими нервами, ты слишком много пьешь. И кончается все тем, что у тебя выпирают черты, которые ты сам в себе вовсе не любишь. А остановиться не можешь. Зачем тебе это?

— «Не знаю я. И не могу сказать. Я не решил. Да и не мне решать…» Сейчас нужно решать, едем мы или нет. Уже десятый час — если мы не попадем туда до десяти, нам негде будет сесть, так что с тем же успехом можно вообще не ездить.

— В трезвом виде ты так боишься показаться хвастуном, что вообще помалкиваешь о своей лондонской жизни. А стоит тебе выпить, и тебя начинает вдруг ужасно беспокоить, что ты не живешь так, как им почему-то хочется, и ты начинаешь ронять намеки относительно событий, которых никогда и не было — не врешь, нет, — и, естественно, в конце концов запутываешься. И тем не менее ты рвешься туда, как дитя к материнской груди. Не понимаю я этого.

— А я, думаешь, понимаю. — Дуглас мог бы сильно удлинить список ее горестей и своих мерзостей. — Но все-таки я к ним ко всем привязан, — сказал он, — и хорохориться начинаю потому, что встречи наши всегда бывают сумбурны — на вечеринке, на балу, на каком-нибудь торжестве, у меня тут же возникает чувство, что я сильно отстал от их повседневной жизни, не в курсе местных дел и сплетен, а ведь такие мелочи и содействуют дружескому общению. И я готов терпеть их нападки и насмешки, потому что к ним привязан.

— Ты романтизируешь их.

— Ничуть! Просто, когда я смотрю на них — сколько их всего? — человек десять моих сверстников: учителя, бухгалтеры и тому подобное, два или три владельца небольших лавок; большинство из них — подавляющее большинство — прочно, по всей видимости, женаты, довольны своей семейной жизнью, довольны своей работой. В них есть какая-то цельность. У них находится время на увлечения, на занятия спортом. Они много делают для общества. Взять хотя бы этот клуб. Учителя физкультуры возят детей на состязания в другие города, на матчи между знаменитыми командами в Эдинбурге и Лондоне, другие устраивают рождественское угощенье для пенсионеров, ну и тому подобное… принимают участие в работе муниципалитета или «Гражданского Треста»[3]. Помимо всего этого, они держатся вместе, их связывает дружба людей, которые знают друг друга вдоль и поперек. Теперь все изменилось. Когда-то, гласит предание, молодой провинциал или провинциалка стремились к огням больших городов потому, что их манили обилие светских развлечений и возможность легкой наживы. Но за последние двадцать лет, как утверждают некоторые, жизнь молодежи в провинции складывается куда лучше, чем в больших городах: столько же, если не больше, увеселительных прогулок на машине, вечеринок, ночные рестораны, путешествия, клубы, званые обеды… а жилищные условия лучше; и то же можно сказать о школах, больницах и прочих жизненных благах. Заработки приблизительно те же. При посредстве газет, радио и телевидения они получают точно ту же информацию, так что, за исключением возможности посещать театры Вест-Энда — а многие ли в Лондоне могут себе это позволить, — они живут гораздо лучше. Впервые в истории, пожалуй, это мы, пираты, мы, искатели приключений, оказались проигравшими. Нужно было нам крепко держаться за свое место. Возможно, я и романтизирую их, но совсем чуть-чуть. Вот завидовать я, пожалуй, завидую. Я уехал, и я преуспел — таково впечатление, которое я создаю, и так считают они, — а на самом деле я потерял десять-пятнадцать лет серьезной работы, дружеского общения и приятного времяпрепровождения. Они постоянно рассказывают друг про друга всякие истории, главным образом трагикомические, — в Лондоне никогда ничего подобного мы не рассказываем. Ведь я почему так молчалив здесь, с ними, да потому, что у меня редко находится что рассказать, что-нибудь действительно интересное. С другой стороны, если я становлюсь болтлив, то только потому, что мне хочется им как-то отплатить. Одно уравновешивает другое.

— И, следовательно, ты ни то, ни другое. Опять?

— Да. Как обычно. — Дуглас помолчал и вдруг надумал: — Почему бы нам не встретить Новый год здесь, не поговорить по-хорошему и не напиться потихоньку, сидя у камина в этом уютном маленьком коттедже, с которым нам придется расстаться? А? Спокойненько так. Давай? Смешно, не правда ли, что мой дед начинал свою семейную жизнь как раз в таком вот коттедже и считал, что если хуже и бывает, то редко, а теперь его так называемому процветающему внуку содержать такой же домик не под силу? Пример, быть может, не так уж удачен, но что-то в нем есть. Мы могли бы остаться — могли бы провести долгую ночь, любя друг друга, — для разнообразия, а? Набралось бы у нас достаточно желания на это? Конечно, набралось бы… Но вот, оказывается, я настроился ехать в этот шумный, людный, гремящий рок-музыкой клуб, чтобы там выкрикивать какие-то банальности в адрес незнакомых мне людей, а затем шататься по городу и лезть из кожи, чтобы, соблюдая обычай, происхождение которого не знает никто во всей округе, оказаться первым новогодним гостем. А в перспективе? Головная боль. Разочарование и, вполне вероятно, хмель! — Он допил свое виски. — Извини меня, но нам пора двигаться.

Мэри села и протянула свой стакан.

— Чуть-чуть. Потом я пойду и переоденусь. — Она усмехнулась. — Дамы здесь всегда так элегантны. Но ничего. Прежде мы оправдывались тем, что денег нет, и было нам в высшей степени наплевать. Теперь же считается, что дела наши идут хорошо, и мое нежелание принарядиться выглядит несколько странным. Довольно! — Он отставил бутылку с виски и подлил в стакан воды. — До самого верха, пожалуйста. Спасибо! Некоторые из них будут в платьях, которые стоят шестьдесят-семьдесят фунтов, а то и больше.

— Все это нервы, — сказал он. — Твое здоровье.

— Твое! — Теперь она совсем успокоилась. — Возможно, ты прав, — сказала она, завладевая разговором. — Возможно, что здесь ты мог бы вести более размеренную жизнь. Искушений было бы гораздо меньше. Тоже преимущество. А то что нас в грех вводит, как не удобный случай.

— Да будет тебе, Мэри.

— Ты постоянно говоришь о своей семье — давай, посмотри на них. Твой дед, старый Джон, — вот настоящий человек, он традиции не забывал. Джозеф раздражает тебя временами — но это потому, что он принимает твои претензии всерьез и это бередит тебе душу, — все же он создал себе какую-то жизнь и доволен ею. Ну, Гарри, конечно… и даже бедняга Лестер, пусть дела его и в полном упадке. Но ты-то ведь вообще живешь без руля и без ветрил.

— Ничего не могу возразить. — Дуглас перестал притворяться, откинул позу и говорил со всей правдивостью, на какую был способен. — Какой есть, такой есть. Извини, Мэри, но тут уж ничего не поделаешь. Тебе моя жизнь кажется полным хаосом, и мне она кажется полным хаосом, но я не собираюсь кидаться к иным образцам, ни к бывшим, ни к нынешним. Я не желаю терять связи с людьми здесь, потому что я люблю свою семью и своих друзей, а вовсе не из-за сентиментальных восторгов перед славным прошлым, перед ними как личностями. Тут моя семья и мои друзья, вот и все; и живут они в Камбрии, которую я тоже люблю, вот и все; и я хочу сохранять с ними тесные связи, потому что, хоть я и живу без руля и без ветрил, как ты справедливо заметила, здешней жизни я тоже принадлежу. Но, завидуя завсегдатаям Регби-клуба, я вовсе не хочу быть похожим на них — разве что в минуты слабости. Я восхищаюсь своим дедом и своим отцом — но у меня своя жизнь. Деду попеременно давали в руки то лопату, то кирку, то винтовку — рабочий, шахтер, солдат; скудные заработки, жизнь впроголодь, много детей — это поощрялось, — образования никакого, надежды неоправдавшиеся. Мало общего с тем, что имею я. Отец получил от жизни несколько больше, но с сильным запозданием. Его детство, как и детство его отца, было скудно, поэтому, когда его челн подхватило и понесло волной возможностей, он так никогда и не научился управлять им.

Он помолчал немного и продолжал: — Мне кажется, у меня есть возможность выбора. Я всегда могу найти способы стать более свободным и более удовлетворенным. Некоторые из них нереальны. Другие даже сейчас представляются мне не чем иным, как лишним способом самоистребления. Но вот что мне действительно дано, так это возможность на опыте проверить ценность различных вещей и сделать по их поводу собственные выводы. И если при этом я ставлю на карту личные привязанности, да и карьеру также, то ничего тут не поделаешь. Я совершенно запутался, это верно. Мне с детства внушали, как важно иметь уверенность в завтрашнем дне, и в то же время я почел бы себя трусом, если бы не попытался прожить, не связывая себя никакой штатной работой, не попытался бы проехаться на гребне волны изменчивых возможностей. Я приучен уважать домашние порядки и верность семейному очагу, но тут встает вопрос — а чем они так уж хороши? В чем их сила? Я получил приличное, можно сказать — отличное, образование, и в то же время искушение поступать глупо или даже во вред себе бывает порой у меня непреодолимо. Наиболее эффективной из всех внушенных мне в процессе воспитания была мысль, что нельзя поддаваться соблазну — и, однако, почему? Что тут плохого? Все эти — с твоей точки зрения — глупые, незрелые, испорченные и эгоистические проявления своеволия вовсе не являются частью какого-то плана или шаблона — на это я не претендую, — но они имеют прямое отношение к образу жизни, который я веду в отведенном мне настоящем, а оно само по себе является совершенной путаницей. Я считаю, что мне надлежит этот хаос пережить, и, по-моему, я был бы еще худшим неудачником, если бы построил себе небольшой ковчег и уплыл на нем куда-нибудь подальше. Я и строить-то ковчег не умею, да и не хочу. Так что, пожалуйста, уж каков есть.

Мэри отпила из стакана, подумала и не спеша, тихим голосом ответила:

— И все-таки я так и не знаю, назвать ли твое поведение детским, или за твоими поступками действительно что-то кроется. — Она пыталась разобраться, она не хотела быть несправедливой к человеку, которого когда-то так сильно любила, за которого все еще чувствовала себя ответственной. — Потому что ты не только беспечен, ты достаточно смел — ты рискуешь; ты не только обманываешь себя, но и пытаешься быть честным; ты избалован, но ты и серьезен. Ты стараешься разобраться в своей жизни. На это тебе хватает храбрости. Я не знаю, Дуглас, твоей истинной цены. Просто не знаю.

— И я не знаю.

— Пойдем-ка лучше на этот бал в Регби-клуб, — печально сказала она. — Я немного опьянела.

— А ты хочешь?

— Нет, не хочу.

— И я нет.

— Я надену черное платье. А для пущей неотразимости могу навесить на себя дешевых арабских побрякушек, которые ты привез мне из Израиля. Пожалуй, тогда отбою не будет.

— Еще бы.

Она встала. Встал и он. Они поставили стаканы и крепко обнялись, страстно и как будто нежно, лаская друг друга. Легонько покачиваясь на каблуках.

— Значит, дело за мной.

— Да.

— Или ребенок, или шабаш?

: Вот именно.

— Мне нужно над этим подумать.

— Не спеши. — Она поцеловала его в ухо и повела губами к душке; он опустил взгляд на ее блестящие густые рыжие волосы и погрузил в них лицо — чтобы вобрать аромат и найти покой. Его руки лежали у нее на груди, ее бедра вжимались в его, но даже в это сладостно остановившееся мгновение какой-то бес сумел раздуть в его душе уныние: я вероломный и дрянной, я слабый и трусливый… — перечислял он свои прегрешения, однако не успел закончить свой перечень словами: «Боже милостивый, спаси нас». Мэри оторвалась от него, стянула с него куртку, посмотрела ему прямо в лицо и широко улыбнулась, совсем как прежде.

— Не впадай в панику, — сказала она. — Сейчас момент довольно безопасный. — Она потянула заправленную в брюки рубашку. — На мою ответственность.

3

Новый год наступил.

Кочующие комментаторы доставили телезрителей в Шотландию на «подлинный, достоверный Хогменей»[4], где пьяненькие кельты и ухмыляющиеся пикты махали в стороны направленных на них телекамер, на которые упорно падал мокрый северный снег. Оттуда рассевшихся у телевизоров празднично настроенных людей перекинули еще куда-то и пошли гонять по планете; изображения рикошетом отскакивали от спутников, беспощадно круживших вокруг земли, и повсюду люди скакали, веселились и приветствовали наступление нового года, то ли добровольно участвуя в злоупотреблении собственным доверием, то ли действительно поверив на миг в колдовской полуночный час, в поворотный пункт, в возможность перемены.

На колокольне тэрстонской церкви ударили в колокола, бары опустели, и люди, толкаясь, хлынули вдоль по улицам к церковной площади, словно прошел по городу клич собираться на какую-то средневековую войну. Вокруг украшенной елки образовался огромный хоровод, а за этой массой веселых, смеющихся людей вращались, как планеты, еще несколько хороводов поменьше, но все они каким-то образом сумели попасть в тон и теперь запели, не особенно стройно, но жизнерадостно, песню Роберта Бернса:

За дружбу старую —

До дна!

За счастье прежних дней!

С тобой мы выпьем, старена,

За счастье прежних дней[5].

Большинство произносили слова невнятно, не будучи в них твердо уверенными, но никто не споткнулся на трех прекрасных и трогательных словах: «Счастье прежних дней». Повторяя припев, хоровод начинал сужаться и сходился к центру, напоминая замедленную съемку осыпающейся розы; затем снова растягивался во всю свою ширь и снова сужался. Мужчины с удовольствием устраивали давку, женщины ставили крест на новых колготках, дети, допущенные на встречу, только глаза таращили в непривычной обстановке, когда сотни взрослых под моросящим дождем готовы были толкаться, отдавливать друг другу ноги и обниматься с незнакомыми людьми в ответ на единственный пароль: «С Новым годом!»

«С Новым-годом!» — вызванивали колокола. Мужчины и юноши пожимали руки направо и налево, искали родственников, довольствовались знакомыми, бросались целовать хорошеньких женщин, хватали протянутые руки людей, с которыми годами раскланивались, но никогда не разговаривали, — несколько минут на площади происходило сущее столпотворение, и вот Дуглас, которому эти несколько минут доставляли всегда несказанное наслаждение, пропустил их.

Он решил сначала пристроиться к хору Регби-клуба, собственными силами распевавшему «За дружбу старую», а затем уж удрать к церкви. Но взаимные поздравления и добрые пожелания в клубе заняли гораздо больше времени, чем он рассчитывал, и к тому же были попорчены свербящей мыслью о том, что надо поспеть к церкви к заранее назначенному им себе моменту. В результате они опоздали. Церковная площадь была пуста, если не считать нескольких задержавшихся пьяных да двух полисменов. Дуглас подошел к елке и попытался представить себе, что происходило здесь какие-нибудь полчаса назад. Он много выпил в течение вечера, не узнал нескольких знакомых, которые не могли на него за это не обидеться, поймал себя на том, что во время танца его что-то очень уж часто наносит на хорошенькую женщину, которую он видел впервые, не нашелся что сказать во время шутливой перепалки между ведущими игроками клуба по поводу последнего турне команды и вообще метался между отвращением к себе и кротким приятием своего поведения. (Более спокойный и строгий внутренний голос справедливо убеждал его, что никому дела нет до того, как он себя ведет.) Мэри все были рады, а она, по своему обыкновению заговорив с первым человеком, оказавшимся под рукой, уже не искала новых встреч.

Двое полисменов, решив, по-видимому, что странная пара, уставившаяся на елку, не собирается ломать на ней ветки, отправились молча в обход городка, радуясь непромокаемым форменным ботинкам.

— А дед-то, — объявил Дуглас. — Давай поедем к нему.

В клубе Мэри пила умеренно и сейчас вела машину осторожно. По пути к дому, где жил старик, они обгоняли группки людей, которые заходили в дома, выходили из них, шли дальше, взявшись под руку, подсчитывая число мест, где они были первыми новогодними визитерами. Дуглас и Мэри уже успели получить с десяток приглашений «в любое время до пяти». Их будут ждать батарея бутылок, пирамиды сандвичей, горкой сложенные на тарелках пирожки, блюда нарезанного холодного мяса всех видов и сортов; Дуглас, не умея отказаться, увиливал от прямого ответа, понимая, что это в дальнейшем обязательно послужит кому-нибудь поводом для обиды… но, куда денешься: как-то надо реагировать на приглашение, сделанное в упор, — то же вымогательство, только светское. Откажешься — нанесешь еще большую обиду. Согласишься — возьмешь на себя обязательство. Оставалось увиливать. Но он и увильнуть-то толком не умел: даже увиливая, проявлял недостаток твердости.

У него был свой порядок. Первым долгом к деду — поднять старика с постели. Затем к матери. Затем к своему самому старому другу, который не смог быть на балу в Регби-клубе из-за того, что некому было остаться с детьми. Затем еще к двум старинным приятелям. А тут уж и до рассвета недолго. Так по крайней мере обычно бывало. В машине он распевал:

Я помню детство,

Дождь шумел и ветер,

И думал с грустью я,

Кубарь держа в руках,

Что будет вечно так — шумящий дождь и ветер,

Глухая ночь и грустная пора.

Как верно! Как удивительно верно! «Что будет вечно так — шумящий дождь и ветер». Он повернулся к Мэри, которая напряженно вглядывалась в дорогу через заплаканное ветровое стекло. Он чувствовал себя прекрасно и был сильно пьян — пока он толокся на свежем воздухе вокруг елки, его совсем развезло. — Она у меня тут, я знаю. Подарок для деда — бутылка шотландского виски, купленная в Лос-Анджелесе. Ага, вот она.

Окна деда были темны. Собственно, во всем доме светились только два окна, да и то слабо — возможно, это горели ночники. Мэри не дала Дугласу войти и посмотреть, спит ли дед. Они начали препираться — Мэри тихим, но решительным голосом, Дуглас повышенным. Победа осталась за ней. Они ушли, прислонив к двери картонную коробку с виски, на которой Дуглас нацарапал «С Новым годом!» и ниже «целую» — слово, затем вычеркнутое.

— Совсем сдурел, — пояснил он Мэри. — Взять и написать деду «целую»! Нет, это не пойдет.

Нетвердой рукой он вывел печатными буквами свое имя, загнувшееся вокруг печати, и бережно положил подарок рядом с каким-то небольшим пакетом, после чего они с Мэри отправились праздновать дальше.

Старый Джон слышал каждое их слово. Он не узнал голоса — это мог быть и Джозеф, и кто-то еще из его сыновей, — но подумал, что, скорее всего, это Дуглас, который и прежде любил быть первым гостем в новогоднюю ночь. Ему трудно было сосредоточиться на чем-то, помимо собственной головы, и от страха у него стучало в висках. Он проснулся у погасшего камина — от холода, — посмотрел на часы и решил, что надо привести себя в порядок, поскольку ночью кто-нибудь обязательно зайдет. Он встал и грохнулся на пол, разбив при падении голову о спинку стула. Ушибся он не сильно, но крови потерял много. Джон попытался встать на колени, воспринимая свое лежачее положение как нечто унизительное, но не смог. Лежа на полу, ощущая, как теплая струйка крови стекает по холодной коже, он чуть не заплакал, но удержал слезы. Он твердо решил, что теперь уж не расплачется, как тогда днем. Не допустит, чтобы это повторилось. Что бы ни произошло — а он ясно сознавал, потому что ему приходилось это наблюдать прежде у других, что его в недалеком будущем ждет старческий маразм, а с ним и все сопутствующие прелести: и недержание, и пролежни, и забывчивость, и нарастающее чувство безысходности и неотвратимого конца, — но что бы еще с ним ни случилось, плакать он не будет.

Чувствуя себя дураком, хотя никаких оснований для этого у него не было, и тем не менее чувствуя себя дураком, он пополз к раковине, вспомнив вдруг, что ползет так, как его учили во время первой мировой войны. Крепко ухватившись за край умывальника, он начал подтягиваться. Но умывальник отошел от стены. Он разжал пальцы и откатился в сторону, поглядывая снизу на дешевую раковину, высунувшуюся вперед, как нос корабля. Он ждал, что вот-вот хлынет вода, но трубы оказались неповрежденными.

Он так и продолжал лежать на спине, уставившись взглядом в белый потолок, — немощный, окровавленный и очень старый, когда до него донесся звон церковных колоколов, отбивающих двенадцать, и он понял, что надо поторопиться, если он не хочет, чтобы его застали в таком положении.

Он подполз к двери и запер ее. Уцепившись за дверную ручку, дотянулся и выключил свет. Затем, с трудом одолев расстояние до своей спальни, разделся, залез на кровать и только тут сообразил, что ничего не предпринял в отношении ранки у себя на лбу. На ночном столике стоял стакан воды, он окунул в него пальцы и примочил ранку, на ощупь очень неприятную. Он делал это до тех пор, пока не почувствовал, что ранка охладилась. Сочившаяся из нее кровь запеклась на щеке.

Его первым новогодним посетителем оказалась миссис Фелл из соседней квартирки; она вежливо постучала в дверь, потом еще раз, робко, затем поставила у двери свой подарок — шоколадный тортик, испеченный накануне вечером, и прошаркала обратно к себе.

Затем приехали Дуглас с женой. Джон никак не мог вспомнить, как ее зовут. Столько новых имен нужно держать в голове. Он услышал, как зашумел мотор, потом машина тронулась и отъехала, и он подумал, сколько же, интересно, еще людей в этом общежитии для стариков бодрствует сейчас, как и он, сколько их здесь, внезапно обнаруживших, что жизнь ушла вперед, не понимающих, почему они оказались в хвосте ее, когда до начала, казалось, было рукой подать и они еще так недавно были молодыми, свежими, сильными. Сколько их, как и он сознающих, что час их близок.

4

Гарри и Эйлин заглянули в несколько баров, потом, конечно, отправились в Регби-клуб, где Эйлин поговорила с Дугласом, который нравился ей и внушал доверие (хотя и старался всеми силами выставить себя в невыгодном свете). Оттуда они ушли вовремя, чтобы быть у церкви к началу хоровода. Лестер тоже был там; по виду его можно было заключить, что он успел побывать в драке, однако он это начисто отрицал, и ему с благородным негодованием в голосе вторили сопровождавшие его дружки. Эйлин не очень-то радовали эти городские приятели брата. Они только баламутят его, считала она, в их присутствии проявляются худшие его качества. Она предпочитала тех немногих приятелей, которые у него еще сохранялись в деревне со времени, когда он принимал участие в пробегах по горам: батраков на фермах или механиков из небольших гаражей, людей, которым сам Лестер — чего ей знать было не дано — отчаянно завидовал в дни «упадка», вот как сейчас. Потому что, хотя сами они никогда бы этому не поверили, люди эти находились в лучшем положении, чем он, — во всяком случае, в настоящее время. А в редкие минуты, когда Лестер задумывался, он отчетливо видел, что так оно будет и впредь. И что еще важнее, они жили в сельской местности, которую Лестер хорошо знал и искренне любил. Не в пример Дугласу и Гарри он был настоящим деревенским мальчишкой; он и браконьерствовал, и охотился, разбивал палатки, запруживал речки, ставил капканы на зайцев, лазил по скалам — ему нигде не бывало так хорошо, как в деревне, и поистине велика должна была быть сила столичного яда, которого он столь жадно насасывался, если миражи, за которыми он так бесталанно гонялся, смогли отрезать его от подлинных, изведанных радостей и успехов. Настроение у него, однако, было не такое уж мрачное, как с облегчением обнаружила Эйлин; он сообщил ей, что познакомился с «отличными парнями» — «денежные ребята, знаешь, типа фермеров «из благородных». Они прикатили в Тэрстон из Мидлендса с целой сворой гончих и, поболтав с ним, пригласили поохотиться завтра с утра.

— Счастье решило снова повернуться ко мне лицом, — заявил он.

Она чмокнула его в щеку и от всей души пожелала удачи в новом году. Затем отыскала своего отца Джорджа, находившегося уже в сильном подпитии, и мать под ручку со своим новым возлюбленным. Гарри расхаживал по площади, энергично пожимая руки знакомым. Затем он повез ее к Бетти — куда обычно отправлялся в первую очередь, сразу же после традиционного хоровода на церковной площади, — и Эйлин очень порадовалась возможности немного передохнуть. Только они вошли, как ворвался Джозеф в сопровождении двух-трех приятелей и нескольких незнакомцев; они опустошили блюдо с бутербродами, хорошо выпили, перевернули дом вверх дном в поисках открывалки и отправились дальше по городу, согласно намеченному плану. Эйлин и Бетти немного посудачили.

В машине она положила голову Гарри на плечо, испытывая при этом чувство удивительного покоя. Она заметила, что он вел машину осторожно, заботясь, чтобы ее голову не встряхивало и не мотало. Ей приятна была его внимательность к ней и к окружающим. Она подивилась в душе — вот ведь у нее в отношении Гарри нет никаких сомнений, а он и не подозревает о ее твердых намерениях. Она не знала другого человека, который был бы таким скромным, таким незыблемо хорошим. Вот уже три года как его скромность, его надежность, его верность согревали ее, и она знала, что их молчаливое соглашение для него куда более обязывающе, чем все кольца, свидетельства и клятвы в мире для любого другого. Эйлин научилась ценить надежность. Она росла заброшенным ребенком, и это едва не погубило ее. Она поражала своей молчаливостью, всех сторонилась, и ее единственной детской радостью была еда. Она и теперь иногда удивлялась, как это ей удалось вырваться из плена вечно усталой, неудовлетворенной, жирной и инертной плоти и ленивого ума. Она гордилась тем, что сумела совладать с собой, но ни на минуту не забывала, как близка была к пропасти. Только вмешательство хорошо относившейся к ней учительницы спасло ее. Но она перестала доверять людям, всем, кроме Гарри. Полагалась только на себя, убежденная, что от людей ничего, кроме пакостей, не дождешься. Разумеется, исключая Гарри. Эта настороженная самостоятельность на первых порах была причиной многих трудностей, но позднее, с головой уйдя в свою работу в колледже, она поняла, что лучшего союзника не найти. Она работала одна, устанавливала себе собственные критерии и упорно следовала им; на работе она чувствовала себя прочно и надеялась сделать карьеру и на другом поприще — в политике. Но сперва она хотела выйти замуж. Она скажет Гарри об этом сегодня же. Когда же и приступать к осуществлению подобных намерений, если не в первый день нового года.

Они поехали поздравить старого Джона. Мысль о нем мучила Гарри весь вечер. Он увидел, что окна темны, и в досаде прикусил губу.

— Очень уж мы засиделись там, — сказал он. — Наверное, спать улегся.

— Может, постучим, — сказала Эйлин. — В новогоднюю ночь не возбраняется.

— Нет. Раз уж он потушил свет, значит, не хочет гостей. Надеюсь, что машина его не разбудила.

— Ты можешь зайти к нему утром.

— Да, конечно, зайду. Надеюсь, кто-нибудь у него уже побывал. До меня только сейчас дошло. Может, так никто и не зашел.

— Почему ты придаешь этому такое значение?

Он рассказал ей, довольный, что можно с кем-то поделиться.

— Я пойду с тобой завтра утром, — сказала она. — Вдруг окажется, что ему нужно лечь в больницу, а ты никогда не сумеешь уговорить его.

— Может, конечно, все и обойдется, — сказал Гарри. — Может, это просто приступ был.

— Там видно будет.

— Я ему подарок оставлю.

Гарри достал из машины ящик пива «Гиннес». Старый Джон любил виски, но что «держало его на плаву», как он выражался, так это бутылочка крепкого черного пива в день. Гарри поставил ящик рядом с виски и тортиком и сверху положил открывалку.

Затем он повез Эйлин к себе домой. Они долго говорили о том о сем, пока наконец он не узнал, что вскоре ему предстоит вступить в брак, после чего они улеглись спать, и приблизительно в это же время Джозеф добрался наконец до жилища отца. Он несколько раз стукнул кулаком в дверь, потом, утомленный ночными странствиями, уселся на ящик и откупорил бутылку пива, чтобы унять разбушевавшийся желудок. Как всегда, находясь в одиночестве и в изрядном подпитии, он задумался над тем, как бы ему хотелось жить, уйдя на покой. Некоторый комфорт — ничего из ряда вон выходящего: душевное равновесие, книги, длинные интересные разговоры и прежде всего уверенность в завтрашнем дне. Вместо этого их сбережения, выглядевшие по привычным им меркам военных лет внушительными, теперь оказались совсем ничтожными. Если бы не приработок в школе в качестве смотрителя здания (громкий титул, тогда как на деле его обязанности заключались в подметании классных комнат по вечерам) и не несколько фунтов в неделю, которые зарабатывала Бетти, помогая обслуживать посетителей в обеденное время в закусочной «Королевская голова», им было бы трудно сводить концы с концами. Деньги потеряли всякий смысл, решил он и с медлительностью, отличающей сильно уставших людей, вытащил из кармана пятифунтовую бумажку, сложил и засунул в коробку с виски, затем поставил пустую бутылку обратно в гнездо и отправился домой спать.

Посеревшие от усталости Мэри и Дуглас добрались до своего коттеджа еще позже. Охмелевший Дуглас слонялся из дома в дом, временами у него прорезалась членораздельная речь, и тогда он говорил то страстно, то напыщенно, то доверительно — но всегда кратко. Мэри не роптала и не пыталась уговаривать его ехать домой. По дороге он крепко уснул, сообщив ей предварительно:

— А знаешь ли ты, что Теннисон задумал свой «Меч короля Артура» на берегу озера Бассенуэйт — всего в двух милях от нас… Подумать только! Этот каменный шпиль, торчащий из гладкой поверхности озера! Почему пробережья столь символичны. Прошу прощенья! Пробережья… прошу… я узнал об этом в Голливуде. Теннисон! Голливуд! — Он пробормотал во сне еще несколько бессвязных фраз. Мэри сидела за рулем, докуривая последнюю сигарету, посматривая на серый краешек неба, который, расширяясь, отодвигал кверху темноту. Она опять уступила, и снова уступит, но решение ее было твердо. Если семья Дугласу не нужна, если он не собирается остепениться и упрочить свое положение настолько, чтобы дать ей возможность посвящать больше времени Джону и другим детям, которые еще могут появиться на свет, она уйдет от него.

Он привалился к ее плечу. Волосы у него были грязные и дурно пахли. Он дышал тяжело, по-стариковски, и был очень бледен от усталости и выпитого вина. Видимо, он считает, что в этом мире уж как-нибудь не пропадет, что с божьей помощью бросит пить, что вернется к нормальной жизни и все будет как прежде. В его помятом лице она не находила ничего, что могло бы тронуть ее, тем более пробудить нежность. Даже его беспомощность раздражала ее; это вечное потворство своим желаниям! Да, необходимо решить раз и навсегда. Она выкинула окурок в окно и довольно резко подтолкнула плечом его голову.

— Приехали, — сказала она. — Вылезай.

Было все еще темно. Наступало утро первого дня нового года.

5

Старый Джон ни минуты не спал. А когда не спишь, время идет медленно-медленно. Эта ночь тянулась бесконечно.

Бесполезные большие ноги ныли и горели, а самому ему было холодно, несмотря на все пледы. Он слышал, как к нему приезжали и уезжали и даже чуть было не окликнул Джозефа — тот бы понял, — только к тому времени он уже принял окончательное решение. Он понимал, что теперь его обязательно отвезут в приют для инвалидов или в больницу, и не хотел, чтобы всю эту суету разводили среди ночи. Лучше уж он подождет.

В том, как он, не смыкая глаз, прислушивался к себе, было что-то от ночного дежурства у постели больного.

вот только кому и зачем оно было нужно? Что ждало его впереди? Следующего нового года ему уже не встретить, это ясно. Лето он еще, может, протянет, да и то вряд ли. Может, еще одну весну? Хорошо бы увидеть в последний раз приход весны. Только много ли увидишь с больничной койки? Хотелось бы взглянуть на новорожденных ягнят — больше всего, пожалуй, ему хотелось бы увидеть ягнят, ну и распускающиеся листья и цветы тоже, конечно. Его первая жена, умершая давным-давно, и вторая, которая ушла из жизни всего пять лет назад, — обе очень любили цветы. Их лица путались у него в памяти: выражение одной, черты другой. Путались в воображении дети и их дети, друзья, миссис Фелл со своими тортиками, дарившимися от чистого сердца. Хорошо бы объехать все места, где он когда-то работал: посмотреть поля, которые он пахал, копал, за которые болел душой. Взглянуть бы на них разочек. Больше ничего и не надо.

А что, собственно, ещё? Пока тянулась эта невыносимо длинная ночь, старик не раз пытался дать себе ответ на вопрос, ставший теперь неотложным. Зачем все это, зачем была дана ему жизнь? Будет ли у него еще жизнь, еще проба, еще рождение? Вряд ли. Нет, этого не будет. Но даже при всем при этом не может же жизнь быть совсем бессмысленной, а? Иначе зачем же все это? Он крепко сжал зубы, чтобы не дать себе расплакаться, от обиды, когда, не в силах сдержаться, пустил в кровать. Наконец за окном забрезжил рассвет. Им придется взламывать дверь… хотя нет, у смотрителя есть запасной ключ. Как хорошо было бы закрыть глаза вот сейчас, сию минуту, поскольку это все равно конец. Но это не дано. Еще машина проехала мимо. Ватага ребятишек на велосипедах промчалась, отчаянно трезвоня. Теперь уж его скоро найдут.

III