Три женщины
1
Заняло это у нее больше месяца. Точнее, месяц интенсивных поисков. До этого она ждала и надеялась. Заходила в бары, которые посещала вместе с Лестером, побывала даже в «Шатре» на Уордур-стрит в Сохо, где выступали группы, которые, как ей казалось, могли Лестера интересовать. Но ни разу его не встретила.
О том, как Лестер проводит свой день, Эмма знала очень мало. На ее пути он возник внезапно, и его прежняя жизнь в этом городе, сфера его деятельности, класс и среда, из которой он вышел, были столь же чужды ей, сколь чужды были ему ее прошлое и настоящее. Несколько встреч, и каждый раз он снова исчезал, нырнув в безымянную толпу лондонцев и бесследно затерявшись в ней. Он был не из тех, чьи имена значатся в телефонном справочнике, кто имеет постоянную работу или хотя бы подолгу живет на одном месте. Какое-то время он снимал номер в гостинице на Куинсуэй. Она помнила, как он говорил: «Номер в гостинице — это звучит шикарно». Эмме ни разу не было дозволено навестить его там. Однако поиски свои она начала именно на Куинсуэй, вдоль и поперек исходив район после работы; заглядывала с наступлением темноты в окна ресторанов, медленно тащилась квартал за кварталом мимо роскошных особняков, превращенных теперь в доходные дома с небольшими квартирами. Там, где прежде обитали богачи — оплот Империи, — теперь в тесных жилищах «со всеми удобствами» кишел космополитический сброд. Колонии захлестнули колонизаторов. Хорошо защищенная своей беременностью, она заглядывала и в бары. Наконец, осмелев, а может, отчаявшись, начала наводить справки о нем. Беременность и тут ограждала ее от хамства.
Беременность изменила и ее самое. Как ни странно, она похудела за те четыре месяца, что носила ребенка. Запоздалая детская пухлость почти сошла. Она была по-прежнему «в теле», но складки жира, говорившие о снисходительном отношении к своим желаниям, тоже исчезли, сменившись женственной округлостью форм. Даже с незапамятных времен существовавший двойной подбородок почти пропал куда-то, а гладкая прическа с узлом на затылке в стиле Эмилии Бронте, модная в кругу артистической молодежи, выявила изящный овал лица, прежде совершенно скрытый от глаз. Еще того непонятней, она чувствовала себя здоровее, легче, сильнее, не такой вялой. Стала меньше пить. Пешком ходила на работу и пешком же возвращалась домой. Она работала регистратором в недавно открывшемся Информационном центре, который обслуживал часть лондонского Сити. На его создание были израсходованы крупные общественные суммы, и оборудован он был с большим размахом. Пользовались им весьма немногие, и штат тратил немало времени, измышляя способы, как бы стать необходимей обществу, которого, по их общему мнению, просто не существовало. Эмма, обнаружившая, что в этом работавшем на благо человечества учреждении она может вновь найти покой, в душе веселилась по поводу всего происходящего; удобно сидя в своем вертящемся кресле за столиком тикового дерева, она читала книгу за книгой, наверстывая упущенное. За спину себе она засовывала пухлую темно-красную подушку — подарок сослуживцев, отметивших ее «положение» (а может, решивших выразить свое соболезнование по этому поводу). Читала она главным образом классиков.
Характерная черта ее новой жизни — она понемногу становилась такой, какой ее всегда хотели видеть родители: стала опрятна — комната в Кентиштауне сверкала чистотой, как казарма, исполнительна в отношении визитов к врачу, приема лекарств, своей работы, пусть легкой — почти что синекуры — и тем не менее свидетельствующей о том, что прежняя безответственность ей претит. Впервые в жизни она имела определенную цель и была твердо намерена ее достичь.
Все это было тотчас же отмечено ее приятелями — околотеатральной публикой, к которой она сама прежде принадлежала. Это был неунывающий кочевой народ, кормившийся работенками, которые подворачивались то там, то сям: они торговали на специальных базарах в киосках старинных вещей, оформляли интерьеры, подавали в ресторанах, выполняли случайную неквалифицированную работу и были чем-то похожи на обозный люд средневековой армии, рыскающий в поисках пропитания и заработка. Ее стали называть «поповна». Как иронично, думали все они. Слово «ирония» вообще было у них в большом ходу. Почти все в их надуманной жизни было «иронично».
На смену привычному оборонительному зубоскальству пришла милая серьезность. Когда ее заставали за чтением классиков, она спокойно объясняла: «Я же ничего не знаю. Мне приходится нагонять. Ну и потом, ведь Джордж Элиот прелестно пишет». Когда приятели заглядывали к ней в безукоризненно прибранную квартирку, она говорила: «Я вовсе не поклонница порядка, но это так скучно, когда не знаешь, где что лежит». Когда ей говорили, что она хорошо выглядит, она отвечала: «Беременность красит женщину. Так же как и пиво». И все смеялись.
Но все эти маленькие победы над собой и ребенок, которого она носила, значили очень мало по сравнению с ее любовью к Лестеру. В своей любви она была совершенно уверена, и уверенности ее поколебать не могло ничто. В постоянстве этого чувства она находила точку опоры. Оно внушало ей гордость. Любовь ее была на редкость (хоть и не беспримерно) смиренна. Она и не надеялась, что Лестер может испытывать к ней такое же чувство.
Эмма нисколько не рассчитывала на брак с ним и очень мало на совместную жизнь — разве что на несколько дней от случая к случаю. Она ясно видела все недостатки Лестера и какой-то частицей своего существа даже порицала его. Но это не имело ни малейшего влияния на чувство, которое заняло прочное место в ее сердце и определялось ею как верная любовь. Она даже в какой-то степени гордилась своим нежеланием разбираться в этом чувстве, необъяснимостью его: пусть так и остается Возвышенной страстью — чувством, которое «существует само по себе». Подобные фразы черпались ею из старых романов, которые она когда-то жадно глотала, с головой укрывшись одеялом в дортуаре ненавистной школы-интерната: «непостижимо», «мне никогда не понять, что ее породило!», «немеркнущая любовь», «любовь, возникшая, чтобы жить вечно». А в общем, суть та же.
Медленно двигалась она по улицам столицы навстречу ему. Паника охватывала ее редко — да и то она мгновенно справлялась с ней. Эмма была уверена, что в конце концов встретит его и скажет ему все, что нужно. Только раз ее выбило из колеи недели на две — старушка хозяйка сообщила вечером, когда она вернулась с Куинсуэй: «Приходил ваш молодой человек. От чаю отказался и ушел. Не сказал даже, когда придет еще».
Она задала несколько вопросов и убедилась, что это был Лестер. Следующие две недели она сидела по вечерам дома — на случай, если он придет. Но больше он не приходил.
Как-то раз ей повстречался человек, в котором она узнала приятеля Лестера, хотя поначалу тот отрицал свое с ним знакомство. Но и тут ее достойный вид викарской дочки сослужил свою службу: человек этот решил, что она работает в какой-то благотворительной организации, и сообщил возможное место пребывания Лестера. Увеселительное заведение. Она обнаружила кафе через дорогу от него и заняла там наблюдательный пост. Она сидела, медленно прихлебывая кофе, в который перебухала молока, и изредка опуская глаза в прихваченный с собой роман — «Мельница на Флоссе». Она всегда носила теперь с собой какую-нибудь книгу, будто Библию. Но Лестера она так и не увидела, зато получила еще один адрес от еще одного приятеля — на одной из улиц, примыкающих к Сохо с востока. От места ее работы можно было дойти туда пешком, и в тот же день, отпросившись пораньше, она отправилась.
Это был стрипт-клуб. Махровый, изощренный, отвратный. Попасть в него можно было через магазин порнографических книжонок. Войдя, вы или давали понять хозяину о своем намерении, или же, сочтя вас «надежным», он сам подходил к вам и приглашал внутрь, где в небольшой комнатке перед крошечной сценой стояло десятка два деревянных стульев по четыре в ряд. Комната была совершенно голая, без занавесей, унылая — это смахивало на маскировку и делало ее похожей на подпольную молельню.
Эмма дважды обошла все стеллажи в помещении магазина, слегка морщась при виде аляповатых, во всю страницу, изображений голых грудей, а также ярких трусиков, хлыстов, масок и прочих дорогих атрибутов сексуальной жизни — все это в сопровождении кричащих заголовков. Книжки были обернуты в целлофан. Чтобы их не захватали еще на полках.
Хозяин, гордившийся своим умением «не видеть» (без этого ему было нельзя: многие из его слабонервных клиентов подозревали — и вполне справедливо, — что он преступник, сводник и вышибала), в конце концов обратил на нее свой взгляд и начал осторожно ковырять спичкой в зубах. Он тоже решил, что она из благотворительного общества. Тут надо быть начеку: от полиции всегда можно откупиться, но эти благотворители легко могут наломать дров.
— Книгу пишете?
Его голос, резко и громко прозвучавший в пустой комнате, испугал ее. Она думала, что Лестер работает в магазине. И не подозревала о существовании клуба со стриптизом за дверью, на которой было написано: «Запасный выход».
— Какую книгу?
— У вас такой вид, вот мне и показалось.
Он вынул изо рта спичку и улыбнулся отвратительной «свойской» улыбкой.
— Нет, я не пишу.
— Иногда сразу видно. Чем кто занимается. По тому как они, ну, вы меня понимаете, как они… — Фраза растворилась в новой улыбке.
Эмма почувствовала себя вынужденной улыбнуться в ответ. И тут же выражение лица его изменилось.
— Так что же вам угодно, дамочка?
— Я зашла только так, посмотреть.
— Вот уж не поверю.
Собственно говоря, она не солгала. С другой стороны, он был прав. Еще несколько месяцев назад Эмма растерялась бы перед подобной дилеммой. Теперь, однако, она не сомневалась, как ей следует поступить.
— Я ищу Лестера Таллентайра.
— Да?
Он ждал. Она могла иметь сто одну причину искать Лестера, и сто из них могли быть неприемлемы для Лестера. Человек переложил спичку из левой руки в правую и начал ковырять в коренных зубах. Над его головой вспыхивала и гасла голубая пластиковая реклама.
— Я его знакомая.
— Понятно.
— Он что, работает здесь?
— Вы же его знакомая, так должны, казалось бы, знать, где он работает. Вы меня понимаете, дамочка?
— Мы не встречались последнее время.
— Понятно.
— Как мне убедить вас?
— В чем, дамочка?
— Не могла бы я подождать здесь его прихода?
— Просто так, ничего не покупая? Нет, нельзя.
— Разве это противозаконно?
— Нельзя, и дело с концом.
— Понятно. — Эмма невольно повторила его интонацию и сама улыбнулась. Это, однако, только ухудшило дело.
— Вам придется уйти, дамочка. — Он встал. И оказался огромного роста.
— Пожалуйста, скажите мне, где я могу найти его. Он не рассердится. Клянусь вам.
— Вам придется уйти, дамочка! — Грозно нахмурившись, он сделал шаг по направлению к ней. Все внутри у нее сжалось от страха, и, опасаясь за ребенка, она мгновенно ретировалась.
— Вот и умница! — сказал он.
Он проводил ее взглядом. Затем, стоя в дверях, стал смотреть ей вслед. Только когда двое мужчин вошли в магазин, он перестал следить за ней.
Минут двадцать она прохаживалась по тротуару взад-вперед, не подходя, однако, близко к книжной лавке. За это время туда вошло девять мужчин. Ни один не вышел. Было почти пять часов, когда с другого конца улицы появился Лестер. Она громко окликнула его. Он повернулся. И конечно, узнал ее. Она помахала и кинулась к нему бегом. Но он вошел в магазин.
В магазине никого не было, кроме все того же хозяина. Только теперь из соседней комнаты доносились звуки рок-н-ролла.
— Он сказал, что встретится с вами позднее. Вы меня поняли?
Теперь, когда все разъяснилось, этот человек потерял к ней всякий интерес. Он с трудом оторвал взгляд от спортивного приложения к «Ивнинг стандард».
— А где он?
— Работает.
— Работает?
— Я, кажется, ясно сказал. Работает. А теперь… брысь! Не засти свет.
Музыка за дверью смолкла, и она услышала несколько вялых хлопков, как на деревенском крикетном матче.
— А как скоро он освободится?
Хозяин взглянул на нее, и чутье садиста подсказало ему, как побольнее ударить по отношениям, ему малопонятным.
— Это уж как выйдет, раз на раз не приходится. Будто сама не знаешь! А ну, проваливай!
Выйдя на улицу, она прислонилась к стенке — надо было отдышаться. Вдыхая, считай до десяти, задержи дыхание, затем такой же медленный выдох…
Немного погодя из магазина начали выскакивать один за другим мужчины — прямо как парашютисты, по очереди выпрыгивающие из самолета; и все они уходили прочь быстрым уверенным шагом, расправив плечи, вроде бы даже демонстрируя военную выправку. Лестер вышел с двумя девицами. Одна из них сразу же повернула в другую сторону, вторая просунула руку ему под локоть и переплела свои пальцы с его.
Вид у нее был заморенный, цвет лица пугающе бледный, каштановый парик слегка съехал на левую сторону. Увидев, что замешательство, охватившее Лестера, готово перейти в мрачную злобу, Эмма решила взять инициативу в свои руки.
— Здравствуй, Лестер! — сказала она и, повернувшись к его спутнице, прибавила: — Здравствуйте!
Неожиданно девушка приветливо улыбнулась в ответ и кивнула.
— Мы обычно ходим к «Алфу» выпить чашку чаю и перекусить. Восстанавливаем силы. — Она хихикнула. — Какое хорошенькое у вас платье.
Это была любезность с ее стороны. На Эмме был совсем простенький «сельский» коричневый халатик, приобретенный на благотворительном базаре организации «Оксфам».
— Спасибо!
Хотя было жарко, девушка поежилась и теснее прижалась к Лестеру.
— Ну что ж, пошли тогда, милый. Чай с бутербродом?
Лестер кивнул.
Они пошли к «Алфу» — в маленькую закусочную на самом краю Сохо. Узкую, как купе, и длиной с автобус. Половину всего пространства занимал высокий мальтиец Алф, стоящий за прилавком, на котором высились груды обернутых в целлофан бутербродов, печенья и пирожных — как порнографические журнальчики, подумала Эмма. Девушка дала заказ и тактично оставила Лестера и Эмму вдвоем на несколько минут, сказав, что сама принесет бутерброды и чай. Эмма видела, что самолюбие Лестера уязвлено, и жалость мгновенно затопила ее. Она взяла его руку и крепко сжала. Он резко отдернул руку и враждебно посмотрел на нее.
— Ну что тебе?
— Ничего.
— Но ты же ходишь за мной по пятам уже несколько недель.
— Да.
— Ну и…?
Он откинулся на спинку стула, пытаясь приосаниться. Но его агрессивность была деланной. Эмма видела, что он совсем пал духом от неудач и любой ее шаг еще больше осложнит положение. Алф методично накладывал на тарелку бутерброды. Не было никакого смысла отвоевывать назад Лестера или вообще что-то предпринимать. Нужно было только сказать ему, что хотела, и кончить на этом. И все же она не могла удержаться от попытки восстановить былую близость и завела речь о том, что интересовало его когда-то.
— А я уж думала, ты опять уехал в Мидлендс… с теми богачами, которые псовой охотой занимаются… я говорю об охотниках, с которыми ты познакомился в Камбрии под Новый год… помнишь, ты мне рассказывал. Ты еще говорил, что у них денег куры не клюют. Один из них хотел помочь тебе обзавестись собственным делом…
— Он оказался скотиной. Как и все остальные. — Лестер закурил, и сразу стало видно, как он осунулся. Она помнила, как ловко умел он выпутаться из самого безвыходного, казалось бы, положения. Никогда я не узнаю, как он дошел до этого, подумала она, но тут, словно прочитав ее мысли, он вдруг отрывисто сказал, не догадываясь, что эти слова, подтверждающие, что он относится к ней «по-особенному», будут служить ей утешением в течение долгих недель предстоящего одиночества:
— Он подло облапошил меня. Я весь в долгах. Выплачиваю еженедельно. Деньги на бочку, а не то…
Она кивнула и с трудом подавила жгучее желание пододвинуться к нему, чтобы утешить всеми покинутого, несчастного, горячо любимого человека.
Девушка нетерпеливо поглядывала на них — поднос был почти готов. Эмма глубоко вздохнула. Нужно только, чтоб голос не выражал никаких эмоций — хорошо, что она вовремя вспомнила об этом.
— Я только хочу, чтобы ты знал, Лестер… Он… этот ребенок… твой. Видишь ли, после тебя у меня никого не было. После того как мы с тобой… И несколько месяцев до этого. Я ведь только притворялась, что у меня раньше было много мужчин. Не было их. А после тебя мне вообще никого не нужно было. Не нужно, и все. Пожалуйста. Я хочу, чтоб ты знал. И я счастлива. Все в порядке. Ребенок родится. Живу я все на той же квартире. И всегда буду рада тебе. Всегда. — Она замолчала и собрала последние силы, стараясь удержать слезы.
— Чай подан, — сказала девушка. — Я взяла бутерброды с тушенкой и помидорами.
Эмма почувствовала слабость и озноб. Она обхватила белую фаянсовую кружку обеими руками, стараясь согреться. При мысли о бутерброде у нее перехватило горло, и он так и остался лежать неразвернутый, на тарелочке, широко разинув красный помидорный рот.
Девушка держалась приветливо и болтала без умолку. Возможно, она привыкла коротать время в болтовне, а может, чувствовала, что не все ладно между Лестером и Эммой, и, чтобы разрядить атмосферу, говорила не закрывая рта; так или иначе, Эмма была ей благодарна. Она хотела спросить девушку, как ее зовут, но упустила момент. Лестер, как ей казалось, просто погрузился в мрак.
Но она ошибалась. Это выяснилось, когда, извинившись, она простилась и пошла к двери — он тут же последовал за ней. Они в молчании прошли вместе небольшой кусок Чаринг-Кросс-роуд, вдоль которой уже горели фонари. У книжного магазина «Фойлз» он взял ее за руку повыше локтя, свернул в проход между двумя зданиями, и через арку они вышли на Грик-стрит. Пройдя несколько шагов, он остановился; в ожидании, когда он заговорит, она стала рассматривать витрину, заставленную книгами. Новые романы, ни одного из них она не читала.
— Значит, он мой, — сказал Лестер, стоявший сзади. Она видела его отражение в витрине среди блестящих обложек.
— Да, Лестер, твой.
— Говорят, их у меня где-то тут несколько бегает.
Эта жалкая похвальба только подогрела ее нежность.
— Да, ты говорил. Только ты говорил, что не вполне в этом уверен. — Она повернулась к нему лицом.
— Разве можно быть в этом уверенным?
— На этот раз можно. — Эмма боялась сказать что-нибудь еще: видно было, что он напряжен до предела — как заяц перед прыжком. Он и худой, как заяц, подумала она, такой же мускулистый, вот только очень уж худ.
— Я мог бы… — Он замолчал, встретив ее любящий взгляд, и решил не врать. — Я не гожусь для тебя.
— А по-моему, так годишься.
— Нет. Не такой я человек. Я не мог бы остепениться, не мог бы мириться с такой жизнью — ни в коем случае.
— Ты уверен?
— Ты же меня знаешь.
— Нет. Недостаточно хорошо. Мне кажется, может, ты и был бы доволен, осев наконец.
— А что бы я стал делать? Работать на фабрике, как деревенские ребята в Камбрии?
— Ты же говорил, что прекрасно провел в Камбрии рождество.
— Только потому, что знал, что через неделю меня там не будет. Ужасное место.
— Ты счастлив? — Ее уверенность в себе быстро восстанавливалась. Лестер покачал головой — не в ответ на ее вопрос, а неодобрительно. Она вторглась в область, по его правилам неприкосновенную — в область чувств. Он вынул бумажник и достал три банкнота по пять фунтов.
— У меня сейчас туговато с деньгами, а то бы я дал тебе больше.
— Не надо… Спасибо тебе.
Слова благодарности пришлись как нельзя кстати, всколыхнув в его памяти воспоминания о прежних широких жестах, о прежнем размахе.
— Может статься, я и загляну когда. Только не больно на это рассчитывай.
— Ладно.
Никаких слез, сказала она себе очень твердо. Так легко она его не потеряет.
— Будь поосторожней, — небрежно бросил он. Обернулся, словно хотел убедиться, что никто за ним не следует, и ушел.
Она провожала его глазами, пока он не скрылся за углом — всего несколько шагов, а ей хотелось не выпускать его из виду еще долго-долго. Она вдруг вспомнила про три банкнота, которые были у нее в руке, и крепко сжала кулак. Эти деньги она отложит на покупку детской кроватки.
2
Чтобы не пугать Джона, Мэри всеми силами старалась скрыть, что боится, но страх помимо ее воли передался мальчику, и он крепко вцепился в ее руку.
Она бывала здесь довольно часто. И никто никогда ее не трогал. Хорошенькая белая женщина, преподававшая в школе для неграмотных, которая иногда приводила с собой маленького сына, встречала самое доброжелательное отношение.
Эту вечернюю школу для людей, не умеющих ни читать, ни писать, организовало лондонское управление народного образования. Учеников можно было грубо поделить на две группы: на иммигрантов средних лет, приехавших в Лондон в возрасте, когда школьные годы уже позади, и, следовательно, никогда в английской школе не учившихся, и на подростков, которые умудрились остаться неохваченными системой школьного образования. У Мэри в классе их было двенадцать: старшему, ямайцу по имени Фэрбрайт Андерсон, было под шестьдесят, и он напоминал Мэри дядю Тома с картинки в ее детской книжке; младший, уроженец острова Барбадос, щеголь Элан — Эл-Ал, как он называл себя, — только-только достиг шестнадцати, он носил шапочку продавца из мясной лавки и говорил, что для него сейчас «самое время подучиться немного». Помимо них, у нее были два индийца, три пакистанца, два марокканца, нигериец и еще два ямайца — один из них телефонист. Он обманным путем получил это место и «запоминал» взаимосвязь надписи и номера на доске при помощи целого ряда хитроумных трюков и уловок, которые он с готовностью объяснял каждому, кто был согласен слушать. К несчастью, фирма расширялась, и его нервная система начала сдавать. Мэри, на которую он смотрел со смущавшей ее собачьей преданностью во взоре, пришлось повозиться с ним, как ни с кем, так как заставить его отказаться от привычки запоминать слова по виду, не умея читать их и не зная правописания, оказалось неимоверно трудно. Его система была доведена до совершенства и временами казалась просто фантастической. Весь первый триместр она потратила на то, чтобы заставить его понять всю неправильность того, что он делает; сейчас, к концу второго, он начал складывать буквы в слова и, самое важное, как считала Мэри, постепенно проникался мыслью, что и ее система придумана неплохо.
Этот безвозмездный труд давал Мэри большое удовлетворение.
Но и Джону, как ей казалось, шло на пользу посещение школы. Вначале она несколько раз брала его с собой, потому что его не с кем было оставить дома. Первые несколько недель наступившего года с ним, как и обещал, сидел Дуглас, но затем он уехал на съемки. Она без большой охоты взяла Джона с собой, но школа и ученики сразу же ему очень понравились. Да и группа, вопреки опасениям Мэри, не истолковала его приход как недостаток уважения с ее стороны, напротив, они обрадовались и, как ей показалось, стали и к ней самой относиться с большей симпатией, убедившись, что она достаточно доверяет им, раз даже ребенка с собой привела. Но самым удивительным, по мнению Мэри, было то, что Джон оказался по-настоящему полезным. Он садился рядом с кем-нибудь из учеников, болтал с ним, выписывал буквы и делился основами знаний, совсем недавно постигнутых им самим, причем нередко более плодотворно, чем сама Мэри. Скоро ученики стали спорить, чья очередь сидеть с ним рядом. И конечно, мальчик был на седьмом небе. Теперь Мэри приводила его с собой регулярно. Она боялась, что напряженные отношения между ней и Дугласом могут плохо отразиться на мальчике; ее пугала мысль, не теряет ли она контакт с сыном; беспокоила склонность Джона замыкаться в себе, его способность отстраниться от всего; тревожил и вопрос — не сталкиваются ли в ее душе любовь к мужу и любовь к сыну, не противостоят ли эти чувства одно другому. Для нее было большим утешением видеть сына довольным и занятым делом.
Она была не из робких, и все же, пока они шли по этим отживающим свой век улицам Лондона, она боялась, как девочка, заблудившаяся в глухом лесу. Перед этим она отнесла белье в прачечную самообслуживания, попросила заведующую присмотреть за ним и, поскольку вечер был светел, холоден и ясен, решила пройтись до вечерней школы пешком.
Чтобы не поддаваться панике, она шла ровным, уверенным шагом. С одной стороны улицы тянулись дома, с другой — забор из рифленого железа, ограждавший полотно железной дороги. На заборе было налеплено множество плакатов — все до единого изодранные и исчерченные.
Мэри посмотрела на маленькое бледное личико Джона (почему у него такой вид, будто он недоедает?). Неужели цемент, кирпич и мусор — это все, что она может предложить своему сыну? Как все это сказывается на нем, подумала она с беспокойством, когда они проходили бледное пятно света от фонаря; крошечный мирок, подкрашенный оранжевым. Что будет он знать о жизни, о смене времен года, о растениях, которые тянутся вверх, разворачивают листики, цветут, приносят плоды, живут и потом умирают, чтобы возродиться вновь? В хорошие минуты она думала, что кипение жизни в многонациональном Лондоне — неплохая этому замена; взглянув на вещи реалистично, решала, что, поскольку жизнь везде становится все более и более городской, ему следует привыкать к ней; но в такие вот минуты ей ничего так не хотелось, как поддаться внутреннему порыву и бежать отсюда прочь.
Джон крепче сжал ее руку и внимательно посмотрел на нее. Он не проронил ни слова. Уж лучше бы он не так хорошо владел собой и своими чувствами. Она взглянула через плечо и увидела, что двое мужчин по-прежнему следуют за ними шагах в шестидесяти или семидесяти. Рассмотреть их при слабом уличном освещении было невозможно, видно было лишь, что они упорно идут по пустынной улице — нагоняя их. Сердце отвратительно кувыркнулось в груди, и только потом она подумала, что это безошибочно говорит о том, как она устала и как напряжены ее нервы. Она споткнулась, чуть не упала и, когда из переулка вышел, покачиваясь, какой-то человек и толкнул Джона, крепко обняла мальчика, словно испугавшись, что его хотят у нее отнять. Побежала было, но сразу же остановилась, сосчитала до десяти и пошла шагом. Бросила взгляд через плечо. Те двое по-прежнему шли за ними.
Прибавив шагу, она свернула в темный переулок, где стояла школа, и ей открылась совершенная пустыня. Слева — полуразрушенные дома, справа — недостроенные; единственное хорошо различимое пятно — кусок картона с надписью: «ОСТОРОЖНО! ЗЛЫЕ СОБАКИ!»
Она хотела попросить Джона обернуться, но, взглянув на его одеревенелое личико, передумала. Ему передался ее страх, и он изо всех сил старался подавить его.
Тревога до боли сжала ей горло, однако она решила, что бежать нельзя. Преследователи были уже совсем близко и все ускоряли шаг. Джон придвинулся ближе к ней. Но она держалась стойко.
Те нагнали их.
Смерили ее взглядом и зашагали дальше еще скорей, а потом, смеясь и подталкивая друг друга, кинулись бегом прямо к бару. Один из них закричал: «Кукареку!»
Мэри дрожала как лист.
— Вон она, школа! — нетерпеливо указал Джон. Ярко освещенный вход в убежище.
Она на миг крепко прижала сына к себе и вошла внутрь.
3
Пока он спал подле нее, Хильда пыталась умирить свою тревогу, перебирая в памяти то, что только что было между ними. Секс можно сравнить с нежданным подарком, думала она: разворачиваешь его, а что внутри — не знаешь, только догадываешься, что что-то хорошее, ни на что другое не похожее.
Даже наедине с собой она стеснялась вспомнить некоторые подробности, и в то же время ей не хотелось ничего Упустить, хотелось насладиться всем по порядку, испытывая в то же время чувственное удовольствие от того, что Дуглас лежит тут, рядом. Она была безумно влюблена в него; ничего подобного с ней никогда прежде не случалось, как торжественно и без тени иронии заявила она ему, — вот только ей никак не удавалось выразить словами, почему именно на Дугласе остановила она свой выбор.
Хильда жила одна в маленькой квартирке на первом этаже, в южной части Лондона. Она была ровесница Мэри, они даже родились в один месяц. Дуглас прекрасно представлял себе ее прежнее окружение и восхищался тем, как она сумела выбиться, не отрекаясь от него окончательно. Она была родом из семьи очень большой, очень бедной и очень недружной. Лишения, отсутствие привязанности среди членов семьи, болезни, незаконченная школа, заброшенность, всеобщее равнодушие вывели ее на рынок труда в пятнадцать лет, замкнутую, неуверенную в себе, болезненную, малообразованную и вдобавок совершенно одинокую, так как родители, сорвавшись в очередной раз с места, именно в это время пустились в трудные скитания по центральным графствам страны. И тем не менее в душе ее постоянно, хоть и слабо, мерцала неистребимая, сама собой возникшая, радость бытия. Она сквозила в мимолетных насмешливых взглядах, искоса бросаемых Хильдой на людей напыщенных, хамоватых, придирчивых, напоминавших тех, кто начальствовал над ней в первые годы службы, — годы, проходившие в нетопленых конторах, с принесенными из дому бутербродами в ящике стола.
Постепенно она начала устраивать свою жизнь. Поступила в вечернюю школу, а затем на заочные курсы, съездила за границу, походила по музеям; раз начав расширять свои знания, она уже не останавливалась.
Занялась Хильда самообразованием в двадцать лет. К тридцати годам она создала себя заново. В Британском институте кинематографии, где она служила, ей предоставили возможность вести самостоятельную и интересную исследовательскую работу — это помимо исполнения прямых обязанностей «ассистента», или, точнее, машинистки высшего класса, что давало ей средства к существованию. Всю свою энергию она тратила на то, чтобы сделать что-то из своей жизни, и на карьеру сил у нее просто не оставалось.
С семейной жизнью ей не повезло. Она обладала внешностью скорее изящной, чем броской: светлые волосы, светло-серые глаза, легкая поступь. До встречи с Дугласом она любила по-настоящему только один раз, и ее вина, что из этого ничего не получилось — слишком уж многого она хотела. Все было объяснимо, все простительно: она была слишком молода, ни за что не хотела связать себя, он был слишком молод, неуверен в себе; его не интересовали ни музыка, ни книги, ни искусство, тогда как ее интерес к ним постоянно возрастал. Разрыв с ним она оплакивала три года; гордость не позволила ей вернуться к нему, хотя несколько раз она испытывала сильнейшее желание сделать это. Когда она узнала, что он женился, ей стало плохо. После этого у нее было несколько романов, но ни одного серьезного.
Хильда не была распутницей. Не была она и пуританкой. Ее целью был не секс, не успех, не безмятежная жизнь, не деньги, даже не брак — целью ее была Любовь. Ей хотелось огромной, единственной любви, служению которой она отдала бы себя без остатка, на которой была бы сосредоточена вся ее жизнь. То, что она полюбила Дугласа, было несчастьем. А то, что Дуглас полюбил ее, только усугубило это несчастье. И вот теперь, она знала это, он хочет оставить ее.
Она в любой момент могла вызвать в памяти все этапы их любви и сейчас, лежа в кровати в комнате с незашторенными окнами, через которые вливался ясный свет предвесенней луны, бледнивший его кожу, она тихонько водила пальцами вверх и вниз по его спине и вспоминала все, что было между ними.
Сперва, очень долго, около двух лет, почти ничего и не было. Дуглас часто бывал в Институте кинематографии, предлагая и выполняя разные работы. Они обменивались несколькими словами, взглядами, и на этом дело кончалось. Как-то раз после служебной вечеринки, на которую Дуглас забрел случайно, полупьяный, да еще в компании человека, с которым только что сильно повздорил, он слишком грубо приударил за ней. Она дала отпор, и он тотчас отступил. На следующее утро позвонил и извинился.
Затем, думала она, осторожно доставая воспоминание из складов памяти и медленно разворачивая его, затем был тот раз, когда они объяснились. Произошло это в маленьком кафе, куда они пошли выпить чаю, после того как он целый день редактировал тексты, а она печатала свои стенограммы. Глаза их встретились. Он взял ее руку и осторожно сжал, и вдруг ее душа, все, что составляло ее жизнь, переселилось на миг в него, а затем вернулось обратно, прихватив с собой и его любовь. Вспомнила она и его первые слова после этого безмолвного соприкосновения душ — правда, это воспоминание всегда причиняло ей боль, но она никогда не давала себе пощады.
— Зря это, — сказал он, но не выпустил ее руки.
— Согласна, — ответила она, прислушиваясь к своему, такому знакомому голосу, оживленному и даже щебечущему, в то время как все ее чувства оцепенели и напряглись. — Безнадежное предприятие, — прибавила она, не преминув улыбнуться.
— Безнадежное. Следовательно, надо поставить на нем крест, — сказал он тоже с улыбкой.
Но они не шутили.
— Такова и моя точка зрения, — сказала она.
Он по-прежнему держал ее руку. Они весело улыбались друг другу.
— Глупо, правда?
— Ужасно глупо. Просто ужасно. — Она помолчала и отняла свою руку. — Но одно я знаю твердо — в близкие отношения с женатым человеком я никогда не вступлю. Кое-кто из моих приятельниц сильно на этом погорел.
— И кое-кто из моих приятелей исковеркал из-за этого себе жизнь.
— Может, наши приятели и приятельницы были знакомы между собой, — сказала она.
— Значит, номер не пройдет?
— Вон вы какой догадливый.
— Вы меня еще мало знаете.
— Я всегда знала, что вы очень способный.
— Вы просто прелесть.
Ее снова охватило желание уйти в него, раствориться в нем — забыв обо всех этих штампах, избитых фразах, забыв о том, как обстоит все на самом деле. Она чувствовала, что встретила человека, которого искала всю жизнь, что путь, проделанный ею от жизни в тесноте, в неприязни, жизни ненужной и безвестной, с самого начала вел к этой цели — до сих пор неведомой, но теперь вдруг открывшейся ей. Вот только в собственность получить его она не могла.
— Вы просто прелесть, — повторил он.
— Вы не должны так говорить, — решительно сказала она. — Не должны!
Больше года все оставалось по-прежнему. Он видел ее редко, и никогда наедине, — в конторе, мимоходом в баре, как-то раз на вечеринке. Его жизнь шла своим чередом, ее тоже. Но, встречаясь, они всякий раз чувствовали, что жизнь готова одарить их, стоит им захотеть принять ее дар.
Странно это было. Ни один из них нисколько не сомневался в себе. Между ними не было и тени флирта. Узы, связывавшие их, были легки и прозрачны, как воздух. Сейчас, оглядываясь на те дни, Хильда думала, что лучшего времени она в жизни не знала. Словно любовь вселяла в нее уверенность, никогда прежде не испытанную, что она недосягаема ни для чего дурного…
У нее был друг — человек, намерения которого были серьезны, привязанность велика, чувства искренни. Они были близки. Но вот случилось так, что в минуты близости она начала представлять на его месте Дугласа. Неумышленно. Напротив, она всячески старалась прогнать наваждение. Это было нечестно по отношению к ее возлюбленному, по отношению к себе, и по отношению к Дугласу это тоже не было честно. Но ничего поделать она не могла. Хильда призывала на помощь силу воли, которая уже помогла ей столького добиться, которая подталкивала ее на героические усилия — и все зря. Она перестала встречаться со своим другом. Через какое-то время их встречи возобновились, но дела пошли еще хуже. Тогда она порвала с ним, к удивлению друзей, которые ждали скорой свадьбы или хотя бы помолвки, и к великому изумлению своего возлюбленного, внезапно потерявшего то, что он твердо считал своим, причем сколько-нибудь вразумительного объяснения дано ему не было.
Хильда снова оказалась одна, что, впрочем, не было для нее в новинку. Снова она была одна в миру среди мирских дел. Она отлично сознавала, что в ней нет ничего особенного. И это ее нисколько не волновало. Однако временами она спрашивала себя — почему ей так трудно дается то, что большинству ее теперешних подруг досталось без всякого труда. Мебель в небольшой квартирке, которую она снимала, сохранилась от прежних жильцов, и она прибавила всего лишь несколько картин и безделушек. Все свободные деньги целиком тратились на книги и пластинки. Все, что она зарабатывала, уходило на жизнь; у нее не было никаких сбережений на черный день, никаких припрятанных драгоценностей, никакого наследства в перспективе. Наоборот, впереди ее ждали возрастающие обязательства по отношению к стареющим родителям, ответственность за них. Ей не нужно было ничего из ряда вон выходящего. Муж, двое-трое ребятишек, скромный достаток, никакой роскоши, никаких побрякушек — она прекрасно могла обойтись и без этого. Спокойная семейная жизнь, муж, которого она любила бы, — вот что ей было нужно. Однако любила она человека, принадлежащего другой женщине.
И вот как-то, охваченная внезапным порывом, она разыскала Дугласа и сказала, что пора им наконец встретиться.
— Вы понимаете, что это означает? — спросил он.
— Там видно будет.
— Это ведь ни к чему не может привести, вы понимаете?
— Позвольте мне самой судить. Не берите все на себя.
— Завтра?
— Хорошо.
Со щемящей тоской она вспомнила, что оба они в тот день были нервны, молчаливы и сознавали свою вину. Они пошли в дорогой ресторан.
— Вы не боитесь, что вас увидят? — спросила она, желая оградить его от неприятностей, беспокоясь за него.
— Я не собираюсь прятаться. И так впереди много обмана.
Ресторан был переполнен, очень шумен, их посадили за столик, где, чтобы быть услышанным, приходилось кричать в голос. Потом они пешком шли к ней домой, шли с такой неохотой, что оба даже усомнились: не пойти ли на попятный. И все же вошли в дом и какое-то время, пока варился кофе, толклись в нерешительности. Нашли на три четверти пустую бутылку виски, включили проигрыватель; и за каждым действием следовало длительное молчание.
А потом на Дугласа накатила жалость к себе, желание как-то оправдаться перед собой, честно поведать о самом сокровенном, и тут его понесло. Он рассказал ей о смерти дочери несколько лет назад. О том, какое впечатление это произвело на Мэри, на Джона, на него самого.
— А спустя год или два, в течение которых я тратил все силы на то, чтобы сохранить нас как семью, когда я увидел — а может, мне это просто показалось, — что жизнь как-то налаживается, начинает налаживаться, я сорвался с нарезок. Начал дико пить. Стал просыпаться пьяный в чужих постелях, один или не один, настроенный на секс или не настроенный, но каждый раз предавая Мэри. Со мной происходило что-то — я вовсе не горжусь этим, не пытаюсь оправдать себя, — но со мной происходило что-то ужасное… наваждение какое-то — я жаждал, искал острых ощущений… мне все было нужно: вино, женщины, законное право праздно шататься по городу, я чувствовал себя как человек, только что сбросивший оковы. Был ненасытен. Все оправдывала — хотя я твердил себе, что не нуждаюсь в оправданиях, — все оправдывала… ее смерть. Отвратительно! Но я должен сказать вам об этом. И еще два обстоятельства… нет, больше. Во-первых, я пытался объяснить свое поведение, сам себе запудривал мозги, убеждая себя, что это «опыт», что писатель — и не только писатель, а любой человек с сильной волей — обязательно должен доходить до упора. Я совершенно серьезно верил — идиот проклятый, — что, не напрягая всех своих сил, не испытывая себя, не подходя к краю бездны, человек не живет в полном смысле этого слова. Я поверил в эту ложь и вел себя соответственно. И конечно, только того и достиг, что причинил большой вред себе и больно обидел людей, близких мне. В результате возникла необходимость выкручиваться, а с ней постоянная ложь, действующая как наркотик, но остановиться, передохнуть, попытаться что-то исправить я не мог. В конце концов я переполнился отвращением к себе — и что дальше? Лучшая развязка — самоуничтожение! И вот в течение трех или четырех лет, когда я должен был утешать свою жену, развлекать маленького Джона, всячески укреплять свой брак, налаживать работу, я только и делал, что все рушил. Вот так!
Затем они любили друг друга, и это было удивительно…
И к чему же они пришли?
Не успела она задать себе этот вопрос, как ее обуял страх. Дуглас задавал этот вопрос и сам отвечал на него почти всякий раз, как они встречались; он постоянно убеждал ее не ждать многого, ни на что не рассчитывать и не верить ему ни в чем, так что она наконец не выдержала и упрекнула его в несправедливости и жестокости.
— Ты говоришь, что хотела бы, чтобы все продолжалось так, как есть, — ответил ей Дуглас, — и в то же время ведешь себя так, будто я принадлежу исключительно тебе.
— Что же тут удивительного? Я люблю тебя. Ты утверждаешь, что любишь меня.
— Да, люблю.
— Так не могу же я сидеть сложа руки и ждать. И хотела бы, да не могу. Я хочу, чтобы ты был рядом, — простодушно сказала она. — Что бы ты подумал обо мне, если бы я этого не хотела?
— Но послушай, Хильда. У меня есть жена, есть сын — семья, разрушать которую я не собираюсь — ни ради кого.
— Знаю. Ты не раз мне это говорил. Но я-то ведь все равно тебя люблю. А ты, по твоим словам, любишь меня.
— Но я не могу дать тебе то, что ты хочешь.
— И никто не может. Ты даешь мне больше, чем кто бы то ни было. Просто я хочу чаще видеть тебя, вот и все.
Они устанавливали правила. И нарушали их. Строили планы. И не выполняли их. Время, проведенное вместе, тратилось на сожаления о времени, проведенном врозь. Не так давно они пришли к соглашению, что каждое свидание будут, рассматривать как «нежданный подарок судьбы». Никаких обещаний, никаких взаимных укоров. У их романа не могло быть будущего…
Эта мысль приводила Хильду в панику. Ей необходима была уверенность в будущем: для нее это был вопрос жизни и смерти.
— Я не жалуюсь, — говорила она, — и не осуждаю тебя. Себя я тоже не осуждаю. Но меня неотступно преследует мысль — почему это должно быть так трудно? Почему мы не встретились несколько лет назад? Знаю, что глупо. Все знаю. С моей стороны неумно говорить тебе об этом, но, если я тебе не буду говорить, что у меня на уме, кому же еще я скажу? Я люблю тебя, вот и все.
— И я тебя люблю.
Но какая-то безжалостность в характере Дугласа заставляла его неустанно повторять, что не следует очень-то полагаться на эту любовь, возлагать на нее какие-то надежды. В конце концов Хильда начинала плакать, и Дугласу приходилось просить прощения. Однако спустя несколько дней он снова возвращался к этой теме.
— Ведь что получается — я встречаюсь с тобой все чаще и чаще, придумываю оправдания, «живу во лжи», как теперь говорят, вру и нарушаю клятвы, данные самому себе, и, чем чаще вижу тебя, тем сильнее хочу видеть, и в то же время тяжесть вины давит меня все больше и больше. Я ведь никогда не бываю там, где мне надлежит быть. Находясь у тебя, я думаю, что должен быть с Мэри; когда я с Мэри, меня тянет к тебе. Не знаю, кого из вас я предаю. Обе вы несчастны. Обе имеете полное право считать меня подлецом. Но это ничего не дает; я и сам знаю, что я подлец.
— Иными словами — или я остаюсь твоей Вечной любовницей, или нужно кончать.
— Неужели так выходит?
— Да.
— О боже!
Блаженный сон внезапно сменялся кошмаром, и наоборот. Потому что и у них выдавались встречи, когда все шло по-иному: они уезжали тайком на побережье, проводили один день, лазая по скалам, и другой — гуляя в дюнах, а ночь отдавали любви. Выпадали спокойные дни, «благодушно заурядные», когда они сидели каждый со своей книгой, слушали пластинки, пили чай, воздерживались от постельных радостей. У них бывали прекрасные минуты. Но любое неосторожное слово или воспоминание могло вмиг все испортить.
— Она ребенка хочет? Это я хочу ребенка! У меня столько же права иметь от тебя ребенка, сколько у нее. Я понимаю, почему ты не можешь оставить ее, — и все равно чувствую себя отвергнутой. Я чувствую, что ты не можешь любить меня по-настоящему, но умом понять это не могу. Понимаю твою преданность, понимаю, что добавлять Джону страданий нельзя. Хотя, по-моему, он гораздо больше страдает при теперешнем положении вещей… но все это ты уже слышал, знаешь, и решение тобой принято. Однако заставить меня перестать хотеть то, что я хочу, и стремиться к этому ты не можешь. Ты говоришь, что любишь меня. Так в чем же дело?
— Необязательно любить только одного человека.
— Я с тобой не согласна.
— Почему? Я люблю тебя, люблю Джона, люблю Мэри, люблю свою мать, люблю кое-кого из своих друзей.
— Это совсем другое, сам знаешь, что это другое и не в этом суть.
— Суть именно в этом. Если бы в ином!
— В моем понимании — нет!
— Значит, твою любовь можно назвать инстинктом собственника.
— Называй как хочешь, мне от нее никуда не уйти. И тебе тоже, иначе ты не запутался бы так.
— Ты настоящая героиня романа из жизни рабочего класса — вот в чем твоя беда. Как муж скажет.
— А кто ты — мне скромность сказать не позволяет.
— Ты моя прелесть!
— С трудом верится.
— Но тебе верится, что ты любишь меня.
— Убери руки!
— Частная собственность?
— Вот именно.
Ссора затухала, переходя в babillage[7], или же разгоралась, приводя к бурным рыданиям, хлопанью дверьми и быстрому раскаянью.
Сейчас он спал. Они чудесно провели вместе необычайно длинный вечер. Вопреки своим благим намерениям она точно подсчитывала часы, проведенные вместе, и сегодня их набралось восемь. Он приехал в самом начале восьмого. Продюсера, которого он хотел повидать, не оказалось в конторе. Сейчас было уже больше трех. Они поужинали в ресторане — как всегда, тщательно выбрав то, что устраивало обоих. «Отдельный столик, который действительно отделен от других» (Дуглас), «полный зал, значит, здесь неплохо» (Хильда), «где мы никогда не были» (Дуглас), «где нам будет уютно» (Хильда), «где неизвестно, чего ждать» (Дуглас), «тот, о котором я недавно читала» (Хильда) — и, прежде чем сделать окончательный выбор, они, шутя, тянули фантики и шутливо препирались, и это действовало успокаивающе и было так естественно. Дуглас захотел послушать музыку, и они пошли в ресторан на Сент-Мартинз-лейн, где оркестр начинал играть в десять часов. Затем вернулись к ней, и он заснул сразу же после объятий. Она сознавала, что с ее стороны эгоистично не будить его, но он дарил ей такие крохи своего времени, что она пренебрегла этой мыслью. Кроме того, согласно их договору, каждый отвечал сам за себя, за свои поступки, за свою жизнь, рассчитывать друг на друга воспрещалось. Тут Дуглас был непреклонен.
Но у нее была добрая душа, и мысль, что из-за нее у него могут быть серьезные неприятности, постоянно беспокоила ее — сколько бы он ни твердил, что вина его. Все ее страдания на протяжении их романа, ее неуравновешенность объяснялись главным образом несоответствием между твердым и четким решением, как следует поступить в том или ином случае, и самим поступком. Совесть мучила ее, и деваться от нее было некуда. Решительно некуда. Она сознательно обманывала другую женщину — что уж там говорить о каких-то высоких чувствах, о какой-то чистой любви; и тем не менее она, не задумываясь, отдала бы свою жизнь человеку, который ее до этого довел. Она была ему верным, неутомимым сообщником. Она поступала дурно. И выхода из положения не видела. Однако по-другому она не могла — и это было ее единственным оправданием.
Она выждала минутку и поцелуем разбудила его. Было около половины четвертого. Он обнял ее и стал нежно ласкать. Вскоре он спокойно ушел, ни словом не обмолвившись насчет позднего часа, на ходу придумывая объяснения, стараясь ничем не испортить эту ночь. Выскользнул из подъезда как вор. Долго ловил ночное такси на широких улицах. Город в этот час казался раковиной, готовой принять нового хозяина. Кое-где витрины магазинов были еще освещены. Ни листка на попадавшихся по пути деревьях, ни единого животного, бензинная гарь, пустота.
Таксист повез его по Набережной, выехал на обезлюдевшую Вестминстерскую площадь и, сделав круг, свернул. Дуглас посмотрел на мост — пустынный сейчас, совсем как тогда, много лет назад. Поддавшись порыву и направив туда такси, он мог бы совершенно точно указать место, где стоял когда-то — юный, наивный, оптимистично настроенный, исполненный самых добрых чувств, желания быть полезным, сделать что-то стоящее. Тогда он доброжелательно смотрел на белый свет, рвался помочь навести в нем порядок и был совершенно трезв. Теперь же он сидел, развалившись, в такси, подвыпивший, усталый, понимая, что брак его трещит по всем швам, не имея никакой цели в жизни, эгоцентричный. Он тут же подумал, что подобная самокритичность — то же хвастовство наизнанку: «Поглядите-ка на меня! До чего я докатился!» Но не надо! Его плаванью в погоне за открытиями суждено проходить в этом безветренном, замкнутом в воображении море.
Такси с шумом подкатило к дому и остановилось, мотор продолжал громко работать, и минуты тянулись нескончаемо — выяснилось, что Дугласу не хватает наличности расплатиться с шофером. Мэри не спала, она дала ему свой кошелек, и он спустился вниз, понимая, что своим поздним возвращением перебудил половину соседей. Получив деньги, шофер почему-то решил произвести на узкой улице весьма шумный крутой разворот. Когда он наконец уехал, тишина стала как бы осязаемой.
4
Мэри поставила чайник на огонь. Дуглас пошел в гостиную и включил электрический камин. В доме было прохладно. Словно готовя съемочную площадку, он задернул шторы, зажег две настольные лампы, потушил верхний свет, аккуратно сложил газеты и взбил подушки на диване, перед тем как сесть и снова примять их. Вошла Мэри с двумя кружками растворимого кофе.
На ней был новый халат. Она так до сих пор и не назвала имени предполагаемого донора, и, несмотря на все свои грехопадения, Дуглас по-прежнему не сомневался в ее верности. Не сомневался в ней.
Они медленно пили обжигающий кофе. Она курила. Дуглас чувствовал frisson[8] ожидания, ему словно не терпелось, чтобы произошло худшее. Не надо обманывать хотя бы себя — он точно нарывался на ссору, окончательно перестав остерегаться, соблюдать осторожность, где нужно. В отношении Хильды он был гораздо более заботлив, помня уязвимость ее положения. Точно так же обстояло дело с работой — он готов был не жалеть усердия, времени и сил ради повести, которая не обещала ни денег, ни успеха, ни славы, вместо того чтобы взяться за предложенный Уэйнрайтом фильм, который обеспечил бы его на некоторое время. Про себя он решил, что ему предстоит пройти через какое-то серьезное испытание или же встать на путь, ведущий к самоубийству, — что именно, сказать пока было невозможно.
В наступившем молчании присутствие Мэри ощущалось им все сильнее, ему казалось, что впервые за очень долгое время он присмотрелся к ней и ясно ее разглядел. Она постарела, погрустнела, держалась натянуто. Ничего удивительного. Очаровательная внешность, светлый терпеливый ум, непоколебимость взглядов и убеждений — все это оставалось, но прежнего блеска уже не было, даже волосы как будто развились. Она, конечно, была неизмеримо лучше его. Дуглас чувствовал, что в нравственном отношении остается далеко позади, и это одновременно восхищало его и раздражало.
Перед Мэри сидел человек, когда-то горячо любимый, теперь отделенный от нее пропастью. Утомленный, бледный, встревоженный, растерянный, но в то же время — и это больнее всего задело ее — охваченный неистовым хмельным упрямством, пробиться сквозь которое было невозможно. Она ясно понимала, что принять участие в роковом споре, который он вел сам с собой, ей позволено не будет. Азартность, живость, которые так нравились ей в нем когда-то, исчезли, зато на лице появилось не слишком приятное нагловатое выражение; куда девалась широта натуры, щедрость, с которой он делился с ней мыслями о прочитанных книгах, своих впечатлениях, обо всем на свете. Она готова была смириться с тем, что время и привычка возымели свое разрушительное действие. Она готова была смириться с тем, что их любовь умерла. Она готова была смириться с тем, что он считает себя неудачником, и уважать его настроения. Но вот уважать себя она сможет только после разговора начистоту, если заставит его увидеть себя таким, каким видит его она.
Было уже пять часов. Она закурила вторую сигарету.
— Наверное, мне лучше сказать тебе, — произнес наконец Дуглас.
— Надо думать.
Оба будто одеревенели от усталости; за окном было темно и промозгло — час, когда люди особенно беззащитны, когда злоумышленник поджидает жертву. Городские шумы стихли, стояла мертвая столичная тишина. Душевная боль придавила обоих; по лицам было видно, что они признают свое поражение, понимают, что дошли до черты, за которой ничего хорошего их не ждет.
— Я, право, не знаю, с чего начать, — задумчиво сказал Дуглас, думая о непрестанном нагромождении лжи последних четырех лет, о том, как ловко обходил он правду, стараясь в то же время придерживаться подобия ее — это помогало сохранять некоторое равновесие, не более, — получалось, что, если он и нарушает брачные узы, то лишь в пределах, дозволенных системой, разрешающей их нарушать, или, точнее, дозволенных им самим. Счастливый брак, основанный на постоянстве и взаимном доверии, был эталоном, с которым следовало подходить ко всем прочим моральным ценностям. Дуглас был с этим вполне согласен; пожалуй, ни один другой догмат церкви не воспринимался им с такой полнотой. Но ведь это значит, что жизнь его потерпела крушение — терпела крушение не однажды на протяжении нескольких последних лет, и воспринимал он это каждый раз как грешник, сознающий свою греховность. Он и держался немного скованно, как человек, которому давно пора исповедать свои грехи.
— Я ее знаю? — спросила Мэри, глядя в сторону, она теперь все время смотрела в сторону.
— Нет.
— Это уже что-то значит.
— Очень мало. И все же… Это серьезно.
— Догадываюсь. Очень жаль, что ты не сказал мне в самом начале.
— И мне жаль.
— Почему же ты этого не сделал?
— Наверное… — Дуглас замолчал. Единственное, что имело значение сейчас, — это сказать всю правду, ничего не замалчивая, ничего не смягчая. — Я или боялся ссоры и пытался увернуться от нее, или же хотел, чтобы и волки были сыты и овцы целы, или не был вполне уверен в ней и хотел посмотреть, что из всего этого получится.
— Решай сам, какой вариант тебя больше устраивает. — Мэри засмеялась. Она довольно помучилась в прошлом, понимала, что мучения ждут ее и впереди, но сейчас почувствовала известное облегчение. — Надо было тебе сказать мне. Скрывать было жестоко и унизительно.
— Знаю. Но… мне казалось, что я нарушил бы слово, как будто я разрушал что-то.
— Умолчав, ты поступил гораздо хуже. Разрушил гораздо больше.
— Мы уцелели.
— Нет! — Слезы подступили ей к горлу, и, не успев совладать с собой, она расплакалась. Дуглас, смотревший на нее из другого конца комнаты, приподнялся было, чтобы подойти, но она отмахнулась от него. Затем взяла себя в руки. — Вовсе мы не уцелели, просто приспособились как-то, чтобы не разбивать семью. Но это все комедия. Ты не любишь меня, ты не желаешь уделить Джону хоть сколько-нибудь времени, ты слишком много пьешь, сейчас ты с увлечением играешь роль свободного художника — ты совсем не тот человек, за которого я выходила замуж. А что делаю я? Беспокоюсь за тебя, беспокоюсь за Джона; пытаюсь сосредоточиться на преподавании, хотя это становится для меня все труднее, слишком много курю, проверяю домашние задания, час в день смотрю телевизор, спать ложусь обычно задолго до тебя и даже не подхожу к роялю… даже не подхожу! Мы так мало пользуемся Лондоном, что с тем же успехом могли бы жить в Корнуолле, — то есть это я мало пользуюсь Лондоном. Ты-то, очевидно, считаешь себя вправе рыскать по городу, как пират. Какая она?
— Ты действительно…
— Какая она?
— Приблизительно твоего возраста.
— Было из-за чего огород городить!
— У нее приличная работа, происхождение хуже некуда, вот, кажется, и все.
— Ах! Значит, ты сможешь покровительствовать ей? Тебе это будет приятно. Развивать ее? Ты когда-нибудь… Ты когда-нибудь приходил и спал со мной после того, как… спал с ней?
— Нет! — Он помолчал и повторил: — Нет!
— Она хочет, чтобы ты бросил меня и женился на ней?
— Да.
— Так в чем же дело?
— Этого не хочу я. Вот и все.
— Ты хочешь сказать, что это ни к чему. Вероятно, она всегда под рукой, когда тебе нужно, и я никуда не денусь. Единственная неприятность — это угрызения совести, но раздражение, которое они вызывают, всегда можно сорвать на Джоне и на мне. И действительно, раз ты ничего не говоришь мне, а я сижу здесь весь день как дура: поджидаю тебя, готовлю тебе обед, стираю на тебя, делаю покупки, пытаюсь воспитывать нашего сына, дать ему что-то… раз я сижу здесь, ты считаешь возможным вести себя так, будто мне все известно… отсюда, наверное, и твое пренебрежительное отношение ко мне — наверное, ты заключил, что я против твоего поведения возражений не имею.
— Ладно! — У Дугласа пересохло в горле. Его знобило. Было ясно, что это не преходящая ссора, что оба непоколебимы в своем намерении довести ее до конца. Вне зависимости от исхода. — Если ты знала — и я вполне допускаю, что это так, — почему же ты мирилась с этим?
— Потому что я любила тебя. — Мэри посмотрела на него сухими глазами. — Во всяком случае, убеждала себя в этом. Теперь я в этом не уверена. Вовсе не уверена.
— Тебя за это трудно винить.
— Ты как-то сказал, что не возражал бы, если бы я тоже завела себе любовника. Помнишь?
— Мало ли что я болтал.
— Почему ты сказал это?
— Может быть… Я хотел как-то уравнять нас. В конце концов, супруги и прежде договаривались насчет права иметь романы.
— Но в то время ты еще ни в чем не признавался. Или ты надеялся спихнуть все на меня — даже это?
— Да, — сказал Дуглас. — Наверное, так…
— И тебе было бы безразлично?
— Я плохо соображал в то время.
— Это не оправдание. И Энн (их умершая дочка), кстати, тоже. Ты просто махнул на все рукой.
— Нет, я поднял руки, сдался. Мне показалось, это будет честнее, чем пытаться удержать старое. Я старался быть честным.
— А эта… женщина? Это что, тоже было честно?
— Да. Было.
— А сколько других?
— О господи! Ну что это?
— Итак, были и другие. Можешь не отвечать. Но вот эта… эта женщина… почему ты так оберегаешь ее?
— Ради бога, Мэри. Она существует. Если хочешь знать правду, я получаю от нее… а, да ладно.
— …не больше, чем от меня. Бедняжка. Наверное, не сладко быть любовницей, с которой можно не церемониться.
— Ты хочешь выяснять отношения?
— Пожалуй что да. — Мэри затушила сигарету и тут же закурила следующую. На нее напала слабость, голова кружилась. Но решение было ею принято; оно формировалось в течение нескольких лет, месяцев и теперь созрело: — Да, хочу.
— Я заварю еще кофе, — сказал Дуглас. — Принести тебе чашечку?
— Да, пожалуйста.
Пока его не было в комнате, Мэри попыталась привести свои мысли в порядок, еще раз все продумать. Но единственное, что лезло в голову, — это воспоминание о том странном дне, когда Майк Уэйнрайт подарил ей вот этот халат. Они познакомились за несколько месяцев до того и по какой-то необъяснимой причине (она до сих пор не могла полностью в ней разобраться) она вдруг пожаловалась ему, что несчастлива с Дугласом. Правда, Майк был приятелем Дугласа, ну и потом, он был старше, и ей казалось так естественно поделиться с ним своими секретами, но главным образом привлекала ее в нем отзывчивость. Они стали регулярно встречаться — вполне безгрешно, но все старательней пряча свои встречи от посторонних глаз. Эти свидания скрашивали ей жизнь. Было что-то успокаивающее во внимании к ней Майка; собственно, не просто внимании, как она честно призналась себе в скором времени: он, совершенно очевидно, привязался к ней, может, даже полюбил. Но каким-то чудом отношения их продолжали оставаться естественными и легкими. После поездки в Камбрию на рождественские праздники, когда она сказала Дугласу о своем желании иметь еще одного ребенка, она стала избегать Майка и не виделась с ним месяца три — не потому, что боялась за себя, между ними до сих пор не было ничего, кроме нескольких целомудренных поцелуев, а потому, что хотела самой себе доказать всю серьезность своего решения. Майк не настаивал на встречах, и вдруг они нечаянно столкнулись как-то в субботу после обеда на Оксфорд-стрит, где она искала приличный и не слишком дорогой плащ для Джона, которого в кои-то веки взял с собой на футбольный матч Дуглас. Майк хотел было пройти мимо, но он слишком нравился ей, и, что было не менее важно, в его присутствии она чувствовала себя привлекательной, милой, очаровательной даже. С Дугласом она теперь по большей части чувствовала себя обузой, брюзгой, выдохшимся компаньоном, «рабочей лошадью», тянущей никому не нужный воз супружеской жизни. Расположение и внимательность Майка способствовали тому, что она расцветала в его присутствии, как бумажный китайский цветок, положенный в миску с водой. Они разговорились. Она постепенно оттаивала. Время шло. Вдруг она сообразила, что на покупку плаща остается всего несколько минут. Они кинулись в первый попавшийся магазин, и, пока она выбирала то, что ей надо, Майк неожиданно для самого себя, как ей в первый момент показалось — хоть потом она пересмотрела свое мнение, — вырос перед ней с этим роскошным халатом в руках. Уже позднее она поняла: это была дань моменту, дань радости общения, возврат к прежним приятным, легкомысленным отношениям. Халат доставил ей большую радость, и сейчас, подобрав под себя ноги, она тщательно расправила широкую полу и аккуратно подоткнула ее со всех сторон. В комнате было прохладно. Вернулся Дуглас с двумя кружками горячего кофе.
— Итак, что же мы предпримем дальше? — спросил он.
Кружка оказалась ужасно горячей, а сама Мэри вдруг замерзла: значит, он согласен. Он за то, чтобы разойтись. Он даже не пытался возражать. Она собрала все силы.
— Что ж. Нам надо… жить врозь.
— Хорошо. Я съеду.
Она хотела спросить его, куда он съедет. Куда? Но это было как-то несправедливо. Он всего лишь поступает в соответствии с ее желанием, думает о том, чтобы ей было удобнее. Не надо теребить его.
— Куда же?
— Не к ней, если тебя это интересует. Сниму себе однокомнатную или двухкомнатную квартирку. Неважно. Поживу несколько дней в коттедже и дам объявление в газете. Идет?
— По-моему, нам надо сохранить коттедж, — сказала Мэри, приободрившись слегка после того, как появилась определенная тема для обсуждения, — а эту квартиру продать. Полученных денег нам хватит, чтобы выплатить долг за коттедж и снять каждому по небольшой квартирке. По-моему, коттедж будет нужен тебе и будет нужен Джону. Да и я люблю его.
— Тогда как это недурненькое помещение сейчас нам ни к чему. Хорошая мысль. Цены-то опять растут. Может получиться даже очень хорошо. Согласен. Что еще?
— Мне кажется, что все это надо хорошенько обсудить.
— Что там обсуждать. Все давно обсуждено. Мы же думаем об этом не первый месяц и не первый год. Все, что можно было сказать по этому поводу, нет-нет да и выплывало в наших разговорах. Как бы то ни было, назовем это решением временно пожить врозь.
— Почему? — Она сама себе удивилась — так сильно екнуло у нее сердце, даже голос изменился. — А как же еще это назовешь? — прибавила она уже более спокойно.
— Мало ли как. Разрыв. Банкротство. Но подождем немного. Хотя бы ради Джона. Ведь все еще может образоваться. Заранее никогда не скажешь.
— А ты что думаешь?
— В настоящий момент, Мэри, почти ничего.
Звук собственного имени, произнесенного так нежно, вызвал у нее внезапно прилив ностальгии.
— Что же случилось? — спросила она.
— Сам не знаю. — Дуглас помолчал. Сказать ему действительно было нечего, но она заслуживала чего-то большего, чем этот честный ответ. — В какой-то момент мы, наверное, чего-то недосмотрели. И, что бы ты ни говорила, это в большой степени связано с Энн. Ну и, конечно, я вел себя безобразно. Простить это невозможно. Причинять боль тем, кого любишь, непростительно. Вдобавок ко всему сволочная бессистемность, случайность моих заработков, что было для тебя дополнительной нагрузкой. Ты заслуживаешь лучшего, гораздо лучшего. Может быть, человека постарше, который оценил бы тебя по-настоящему, понял бы, какое ты сокровище. Я на это больше не способен. Я больше не вижу тебя такой, какой знал когда-то. Ты скрыта под грудой лжи и обмана, как принцесса в детской сказке, превратившаяся в чудовище. Из-за всего, что было, ты в моих глазах изменилась до неузнаваемости. А ты заслуживаешь того, чтобы тебя видели такой, какая ты есть, заслуживаешь совсем другой жизни: приличной, упорядоченной, спокойной, счастливой, совсем не такой. В общем, я не знаю. Только я думаю, ты права — мы созрели для того, чтобы пожить врозь. Я оказался не на высоте — вот что произошло.
— Нет, не в этом дело. Мне кажется, ты старался. Ты себя совершенно не жалел, и за это тебя можно только уважать. Я совсем не думаю, что ты дрянь, что ты жаден; не считаю, что ты слаб — хотя ты упорно на этом настаиваешь; я никогда не встречала более решительного человека. Только ты упорно не желаешь ничего решать. Ты романтик, Дуглас, вот только романтического идеала, к которому можно было бы стремиться, у тебя нет. «Любовь» — ближайшее твое устремление и одна из причин, почему ты разлюбил меня — ведь первая любовь неминуемо выдыхается. Ты плывешь по воле волн, Дуглас, но ты пытаешься найти верный путь к причалу. Я уважаю тебя за это.
— Итак, что же мы предпримем, решив расстаться? — Он помолчал; молчала и Мэри. Но даже это желание пойти навстречу, этот момент взаимопонимания не могли изменить того, что было решено. Она не ответила.
— А знаешь, — сказал он, — пока мы говорили, у меня в голове, наряду со всем этим и со многим другим, все время вертелись две мысли. Во-первых, какой у тебя прелестный халат. И, во-вторых, что мне необходимо вернуться к повести, которую я пишу, потому что, боюсь, она у меня выходит так себе. Не получается.
— Да что ты, Дуглас. Какая жалость. Но, может быть… — Она остановилась. Вежливые слова утешения были не нужны.
— Так вот, я хочу ею заняться, — сказал он. — Захватить врасплох. Она не ждет, что я обрушусь на нее в таком состоянии ума и в такой час. Может, и смогу справиться с ней. Я пойду, хорошо?
— Иди.
— Спасибо.
Дуглас поднялся. Он чувствовал себя скованным, разбитым, но в голове появилась свежая мысль по поводу повести — он придумал новый поворот в развитии характера самоубийцы, ему показалось, что он сумеет вдохнуть в нее новую жизнь. Ему не терпелось сесть за работу.
— Я уеду сегодня вечером, — сказал он, — после того как Джон ляжет спать. — И, помолчав, прибавил: — Прекрасная мысль — продать этот дом. Все домашние счета я, конечно, буду оплачивать по-прежнему. — Он усмехнулся. — Если будет из чего. — И все же он никак не мог уйти. Ему казалось, что обстоятельства требуют от него какого-нибудь остроумного замечания, какого-то заявления, нескольких слов, из которых она поняла бы, что он сознает всю важность происшедшего. — Прости меня! — сказал он и вышел.
Мэри осталась сидеть в гостиной; ночь подошла к концу. Она почувствовала, как холод проникает в нее. Немного погодя в комнате Джона зазвенел будильник, и она заставила себя встать и пойти готовить завтрак на троих.
Спор был решен уже давно. Решил его, возможно, бездумный отпор ночью или недостаток нежности и внимания в течение дня. Ложь и обман разъели основу их брака — все это так, но ведь оба были способны понимать и прощать коварство плоти. Все дело в том, что умерла их любовь. Уже несколько лет они скрывали от себя этот факт, эту истину, неприемлемую банальность того, что произошло. А ведь оба они, хоть и по разным причинам, нуждались в любви. Брак по расчету, увы, не удовлетворял ни ее, ни его. И потому обоих охватила грусть, которая, как это ни парадоксально, сблизила их. Они сознавали свою утрату — утрату любви, и им ничего не оставалось, как грустить о ней.