Земля обетованная — страница 7 из 14

Удача Лестера

1

С Брикстонского рынка он ехал на автобусе с двумя доверху набитыми продуктовыми сумками на коленях. Когда он сошел на остановке у станции метро «Стокуэлл», ему пришлось взгромоздить два своих вьюка — иначе не назовешь — на невысокую ограду, чтобы передохнуть немного. Хотя на всей широкой пустынной улице не нашлось человека, который обратил бы на него внимание, Лестер достал сигареты и долго закуривал, чтобы замаскировать свою слабость. Весна уже наступила, но небо южного Лондона все еще было задернуто серой пеленой, а по мокрой поверхности тротуара скользили, будто духи, отражения пешеходов, которые, пригнув голову против ветра, не оставляя никаких отпечатков на запакощенном цементном полу города, спешили по своим делам. Лестер побаивался, как бы пластиковые ручки сумок не оборвались под тяжестью его покупок, и нес их в объятиях. Когда наконец он добрался до дверей ее квартиры — ему пришлось подниматься пешком на восьмой этаж, так как лифт ходил только между десятым и двадцатым, — пот лил с него градом и он дрожал от слабости.

Файона болела тяжелее. «Это всего лишь грипп», — повторяла она. Оба презирали болезни, не считавшиеся «настоящими». Но, не желая признать себя больными, они в конце концов так ослабели, что оба слегли, пристроившись рядом на узенькой кровати Файоны в квартирке, которую она снимала пополам со своей старой приятельницей Дженис, из жалости приютившей ее; пустила Дженис и Лестера, но неохотно и крайне нелюбезно. Лестер отвечал ей такой же неприязнью. Дженис работала в пивной. Была она какая-то несуразная: фигура крупная, пышная, соблазнительная, однако поверх нее будто наскоро насажена остриженная «под мальчика» головенка, на лице застыло наивно-угодливое выражение, а глаза такие, словно она и не подозревала о существовании сил, которыми было наделено ее тело. Вместе с тем она была хитра и злобна. Лестер охарактеризовал ее одним словом — «сучка» — и думать забыл о ней.

К своему удивлению и радости, кроме Файоны, он вообще ни о чем не мог думать. Предметом его любви стала та заморенная, жизнерадостная блондинка с реденькими волосами, в обществе которой встретила его Эмма. Он немножко гордился тем, что оказался способным на такое чувство. Ему хотелось заботиться о ней. Он даже эти чертовы покупки делал. Сейчас он принялся открывать банки, резать хлеб, готовить, так сказать, обед — «надо же поставить тебя на ноги».

А привела к этому совместная болезнь. Они непрестанно разговаривали, пока лежали рядом, обливаясь потом, с ломотой в руках и ногах, тревожно прислушиваясь к стукам и голосам в соседних квартирах, оставленные брезгливой Дженис «вариться в собственном соку», как она мило выразилась напоследок. Этим вечером она должна была вернуться. Они коротали время, вспоминая детство — занятие, которому обычно Лестер предавался не чаще, чем Файона. Оба они одинаково гордились своей стойкостью, тем, что в порыве злости и обиды покинули родительский дом: она в Дептфорде, неподалеку от верфи, он — в Тэрстоне, неподалеку от деревни. И обстоятельства были одинаковые. Целый ряд совпадений, который казался Лестеру хорошим предзнаменованием. Ни с того ни с сего он рассказал Файоне, что его мать была «шлюхой — то есть она не прогуливалась по улицам, помахивая большой черной сумкой, но на мужиков охоту вела — их тогда «кавалерами» называли, — и они покупали ей платья и кольца… она мне говорила, что с бриллиантами; она симпатичная была, хорошенькая такая женщина — так по крайней мере все говорили, — вроде тебя в некотором роде — не такая, конечно, красивая, но все же…»

Мать Файоны тоже этим занималась «в открытую».

— В то время они у ворот верфи толклись, клиентов поджидали; кто при деньгах, с тем и шли. Она и не стыдилась этого нисколько: бывало, скажет нам с братом: «Ну, ребятки, я к воротам пошла», а нас на бабку оставляла, которая, рта не закрывая, ругалась, замолкала только, когда мать была дома, боялась ее. Мать ее била. Она и нас била, да и всех вообще. В кровь била, наотмашь.

Затяжной грипп изнурял их все больше и больше, и они уже шепотом поверяли друг другу самые печальные случаи из своей жизни, без жалоб на судьбу, а часто даже с презрением и злобой; для них обоих — для Лестера в особенности — это была редкая возможность поговорить с кем-то по душам. Лестер терпеть не мог своего благожелательного, робкого отца и до сих пор предпочитал считать себя (собственно, так оно и было, хотя факт этот замалчивался) сыном кого-то другого. Сестра Эйлин раздражала его в прошлом своей толщиной и некрасивостью; теперь же — своими талантами. Джозеф какое-то время покровительствовал ему, но сейчас он чувствовал себя полностью вытесненным преуспевшим Дугласом и добродетельным Гарри. Ему тяжело было лишиться доверия Джозефа. Бетти, та никогда не простила ему, что он украл у них деньги — хотя это случилось много лет назад и он выплатил им все до копейки. Ее поддержка была бы ему очень кстати, но теперь она могла только делать вид, что готова ему помочь, а на деле поставила на нем крест — он это ясно понимал. Что же касается всех остальных, то, на взгляд Лестера, мир состоял из нескольких баловней судьбы и многочисленных ее пасынков, или же, проще: нескольких удачников и массы неудачников. Большинство людей, считал он, прохвосты, а нет, так станут таковыми при первой возможности, если же не прохвосты, так, значит, трусы. Те, кому в жизни повезло, верховодят, гребут деньги лопатой, забирают лучших женщин, захватывают лучшие места, не сходят со страниц газет и вообще живут припеваючи. Лестер был убежден, что единственное место, где стоит находиться, — это на самой верхушке. Спорить против этого — как Эйлин, например, или Гарри и Дуглас, когда они пытались возражать ему, — значило молоть вздор. А удача — это и есть пропуск наверх.

Но что бы ни рассказывал ей Лестер в припадке откровенности, Файона шутя могла перещеголять его. Ее обиды были глубже, ненависть яростнее. Он еще сохранял какие-то крохи привязанности к родственникам и родным местам. Она же, дай ей волю, с радостью разбомбила бы Дептфорд — особенно «поганую» квартиру, где жил ее «поганый» муженек с двумя их «выродками». Но, заговорив о детях, она тут же пускала слезу, а потом начинала плакать навзрыд, так что Лестеру приходилось утешать ее, и он, сюсюкая, повторял бессмысленные фразы, вроде «все обойдется», «что-нибудь придумаем» или просто «ну, будет, будет», от которых в фильмах и книгах его всегда корёжило. За те два дня, когда им было особенно худо, он почти что влюбился в нее, во всяком случае, так близок к этому он не был никогда. А может, он и полюбил ее; по крайней мере это что-то «совсем другое», говорил он себе, а уж себя-то обманывать он не стал бы. Ее страдания, ее неудавшаяся жизнь, самая ее порочность и привычка сквернословить вызывали у Лестера нежность.

Он сидел на краю кровати и резал ей еду на маленькие кусочки. Затем закурил для нее сигарету. Ему и в голову не пришло прибрать в комнате — за время их болезни маленькая квартирка превратилась в хлев. Но Файона этого, казалось, не замечала. До сих пор Лестер называл женщин, которые не могли содержать свое жилище в чистоте и порядке, грязнулями, и для него они просто не существовали. Но Файоне прощалось все. Она страшно исхудала, на лице не было и признака косметики: ни туши, ни накладных ресниц, ни подкрашенных бровей, так хорошо оттенявших обесцвеченные волосы, за которыми в свою очередь нужен был уход и уход — их и сейчас нужно было подкрасить у корней. Цвет лица у нее был серый, от нее пахло потом не меньше, чем от самого Лестера, но он смотрел — и видел в ней Клеопатру. Унес поднос, вымыл посуду. Вернулся с чашкой крепкого чая. Ему хотелось поговорить о будущем.

— Первым долгом нам нужно найти себе квартиру, что-нибудь поприличней. Ну что о нас люди подумают, увидев, как мы живем. И к тому же в муниципальном доме!

Файона откинулась на подушки и уставилась в потолок, медленным движением поднося сигарету ко рту и также медленно вынимая. Почувствовав себя немного лучше, она тоже занялась обдумыванием каких-то своих планов, но Лестер этого не замечал.

— Я знаю, что здесь мы пережили трудное время и надо еще спасибо сказать, но нам нужно что-нибудь получше, — продолжал он. Он не хотел обсуждать с ней возможность возвращения на работу: продолжать участвовать в порнографическом представлении при его теперешних чувствах к ней было немыслимо. Он намекнул на это, и ему показалось, что она согласна с ним.

— У меня дружок один есть, он для меня в лепешку расшибется. — Лестер подразумевал Эмму. — Так вот, я подумываю сходить к нему сегодня во второй половине дня — может, поймаю его, когда он будет возвращаться с работы, — уж он-то, я думаю, знает, где можно недорого снять приличную современную квартирку. По этой части он специалист. — Лестер умолк. Просто поразительно, зачем это ему понадобилось врать женщине. И тут же решил, что чутье его не подводит: раз уж она стоит того, чтобы ей врали, значит, она стоит многого. — Ты как, ничего, если я уйду на пару часов?

— Ничего. Ты принес курево?

Лестер жестом фокусника, выхватывающего туза из рукава, вынул из кармана пачку сигарет. — Вечером Дженис возвращается домой, — сказал он ей в утешение. — А мне, может, придется задержаться немного.

— Ее будет долго рвать, когда она увидит, что у нас тут делается.

— Ну, значит, заодно и уберет.

Он нагнулся, чмокнул ее в щеку, как любящий муж, и откинулся назад, одобрительно глядя на нее, будто любуясь своим произведением. Он и словом не обмолвился о своих чувствах; взять так прямо и объявить — это не в его характере. И потом, нужно сначала все наладить. Но в чувствах этих он нисколько не сомневался.

Поезд Северной линии метро доставил его прямиком от Стокуэлла до Кентиштауна.

Оказалось, что Эмма съехала.

— Я знаю, что она старалась связаться с вами, — сказала хозяйка. Она с большой неохотой впустила его в переднюю, но не дальше. Эммина комната еще пустовала. Хозяйка с удовольствием отметила, что он на мели. Он ей никогда не нравился. — И нечего поглядывать наверх, — прибавила она. — Там никого нет.

— Сколько вы за комнату хотите? — спросил Лестер.

— С кого?

— Может, я ее сам снял бы.

Он улыбнулся — ободрительно, как ему казалось, может, даже обворожительно, но старуха на улыбку не клюнула. Болезнь и заботы о Файоне привели к тому, что во всей его внешности появилась несвойственная ему неряшливость: костюм был помят, белая рубашка с отложным воротничком грязна, ботинки сбиты и нечищены. Хозяйка считала, что о человеке лучше всего можно судить по его ботинкам. Кроме того, он осунулся и побледнел, и на лице проступило неприязненное, не внушающее доверия выражение, которое улыбка лишь подчеркивала.

— Комната уже обещана, — твердо сказала она. Лестер подумал, что, скорее всего, она врет.

— А я вот возьму и вселюсь в нее, — сказал он. — Студенты говорят, что все сейчас так делают. Вот подымусь наверх и захвачу.

— Вы себе этого не позволите! — Больше всего на свете она боялась, что кто-то самовольно вселится к ней в дом; даже грабители не внушали ей такого страха — после ограбления хоть страховку получить можно. А тут мало того, что вы лишались дохода, убирали за ними, выслушивали оскорбления, вас вдобавок непонятно почему мучила совесть. Ее каждодневный поход за покупками был отравлен страхом, что кто-нибудь захватит в ее отсутствие одну из пустующих комнат.

— Скорее всего, позволю. И прямо сейчас. — Лестер шагнул к лестнице, и хозяйка выставила в качестве преграды ослабевшую руку.

— У меня для вас письмо есть, — сказала она, — Эмма оставила.

— Вы что, задобрить меня хотите?

— Да нет. Правда. Вы ведь мистер Таллентайр?

— Я за него.

— Сейчас принесу. Вы подождите здесь. — Ее треволнения были Лестеру смешны. Придумала, как удержать его внизу, но, чтобы осуществить свой замысел — он-то был уверен, что она собирается позвонить в полицию, — ей придется оставить свои комнатушки на его милость.

— Я с вами, — сказал он безразличным тоном, сперва успокоив ее слегка, а затем снова нагоняя страх. — Мы вместе зайдем в комнату. — Меньше всего на свете он хотел неприятностей, но желание помучить было сильнее его. Видя, что ему удалось здорово ее напугать, он все больше распалялся. Интересно, за кого она его принимает — за убийцу? За грабителя? Похоже, судя по ее поведению. Он ее проучит и в то же время не выпустит из виду. — Не хочу с глаз вас спускать, — прибавил он. — Я ваши штучки знаю.

— Штучки? — Она только теперь подумала, что следовало бы позвонить в полицию. Если они приедут достаточно быстро, прежде чем он приведет своих дружков и привезет мебель, то, может, они и не дадут ему вселиться. В конце концов, это же ее собственность, наследство от мужа, подрядчика, который умер далеко еще не старым от разрыва сердца. — Какие штучки?

— У вас это на лбу написано, мамаша. Ну ладно. Давайте пока что письмо. Живо!

Ей ничего не оставалось, как отступить в свою комнату, а Лестеру — как последовать за ней. Оба они прошли мимо телефона, старательно избегая смотреть на внушительную кнопку для вызова стражей порядка.

К его удивлению, через несколько секунд письмо оказалось у него в руках.

— Вы небось его над паром подержали и прочли, а?

— Да вы что! — Она по-настоящему оскорбилась. — Разумеется, нет! А теперь, сделайте-ка одолжение, оставьте мой дом.

— Мне показалось, вы что-то говорили насчет чашечки чая.

— Ослышались.

— Ослышался? Значит, разговор шел о рюмочке хереса? Вон там, я вижу, у вас бутылка стоит. Спасибо, я выпью. — Он сделал шаг к маленькому, редко когда открывавшемуся поставцу.

Голова у нее кружилась: она уже видела бесцеремонное вторжение, захват комнаты, а может, кое-что похуже — по виду этот человек был способен на все. В полном смятении она произнесла слова, давно вертевшиеся на языке:

— Если вы сейчас же не уйдете, я вызову полицию или начну кричать, кто-нибудь да услышит меня.

— Но я вернусь, — бешеным голосом сказал он. — Слышите! Вернусь среди ночи, и очень скоро. Вы и не услышите, как я приду. Я ваш дом вдоль и поперек знаю. Я вернусь.

Лицо у нее сделалось жалким. Несколько секунд он смотрел на нее молча, хорошо рассчитанным жестоким взглядом, затем повернулся и вышел, неслышно прикрыв за собой сначала дверь ее комнаты и затем входную.

Ему случалось вот так терять власть над собой. Эта безобидная женщина вызвала у него совершенно бешеную реакцию. Он пошел медленно, стараясь успокоиться, ища глазами кафе, где можно было бы сесть и прочитать письмо. Какой бес вселялся в него в такие минуты? Он постарался забыть о происшедшем. Нужно обязательно что-то придумать. Ради Файоны. Нужно ее поразить. Пусть знает, с кем имеет дело, каков он есть на самом деле.

«Дорогой Лестер!

Если ты получишь это письмо, значит, ты меня не застал, о чем я очень сожалею. Мне становится все труднее и труднее жить одной, приехала моя мама и решила забрать меня домой, я же слишком слаба, чтобы сопротивляться. Как это ни печально, но похоже на то, что разумнее будет пожить у них, пока ребенок не родится, а это означает, что мне надо отказаться от своей комнаты. Но я буду писать тебе на этот адрес и уверена, что миссис П. сохранит и передаст тебе мои письма. Или, может, ты мне напишешь по адресу: ДОМ ПРИХОДСКОГО СВЯЩЕННИКА, УОРМИНГФОРДХЭМ, СУФФОЛК.

Прилагаю письмо от Дугласа. Он дал его одному из моих приятелей актеров, который еще давно наболтал ему про нас с тобой. Вот и сплетня пошла на пользу. Было бы отлично, если бы ты написал мне и дал свой адрес! Не беспокойся ни о чем!

Желаю удачи и крепко целую.

Всегда твоя Эмма.

P.S. На твои деньги я купила здесь на аукционе подержанную детскую кроватку. Такую хорошенькую, просто прелесть. Спасибо тебе.

Э.».


«Дорогой Лестер!

Надеюсь, что это письмо дойдет до тебя. Некий МАЙК УЭЙНРАЙТ, режиссер-постановщик из Би-би-си, уже некоторое время безуспешно старается связаться с тобой. Он хочет поставить большой документальный фильм о МЕРЛИНЕ РЕЙВЕНЕ. Я припоминаю, что ты когда-то был импресарио его группы в Ливерпуле. Никто другой к Рейвену подкатиться не может — где он живет, известно, и все прочее тоже, но он по обыкновению окружен толпой охранников — людей в большинстве своем грубых и темных. Майк Уэйнрайт — выдающийся режиссер, и даже Рейвен был бы дураком, если бы упустил его предложение. Если ты сумеешь связать их, может, и тебе кое-что обломится — но ты сам знаешь, как делаются такие дела: они могут использовать тебя и тотчас о тебе забыть. Это уж на твой риск. Телефон Уэйнрайта: 742-1373, добавочные: 6768 и 6350. Решай сам.

Надеюсь, что у тебя все в порядке. Было славно повидать тебя на Новый год. Очень рад, что Эйлин и Гарри сочетаются браком. Давно пора.

До скорого,

Дуглас».

К счастью, Лестер знал лондонский адрес Рейвена. Он действительно когда-то работал вместе с ним, правда недолго. И тем не менее какое-то смутное чувство настойчиво подсказывало ему, что Рейвен не откажется принять его, хотя бы для того, чтобы погасить всякий намек на долг, оставшийся от прежних времен. Он решил, что пойдет прямо к Рейвену: тогда ему будет легче договориться с этим типом Уэйнрайтом.

2

— Я тут виночерпий, — сказал молодой человек — манера говорить у него была специфическая.

Навалившаяся зависть оглушила Лестера, лишила его последних сил. Он вошел в просторную комнату с огромным — во всю стену — окном из черного стекла, сквозь которое огни Лондона казались сотнями, тысячами крошечных свечей, продуманно и со вкусом расставленных на юбилейном торте. Вокруг себя Лестер видел богатство с большой буквы: оно было в мягкой кожаной мебели, в столиках толстого стекла, в пушистых коврах — нога в них уходила по щиколотку, — в роскошном, безумно дорогом комбайне, в картинах на стенах — подлинниках — и, наконец, в изобилии цветов, исключительно белых, в драгоценных вазах — они были везде. Рейвен обладал большой и ценной коллекцией art nouveau[9], но большая часть ее находилась в тщательно охраняемом загородном поместье, однако и те несколько картин, которые висели здесь, показались Лестеру верхом шика. Он хотел всего этого; он готов был на все, лишь бы иметь все это; но сейчас, стоя в дверях, он был похож на несчастную, голодную гончую, пробегавшую целый день без воды и подыхающую от жажды.

Мерлин приложил палец к губам, указал на проигрыватель и жестом пригласил Лестера в комнату. Лестер неловко уселся в неправдоподобно удобное кресло, стоившее 1350 фунтов стерлингов. Мерлин улыбнулся ему, показывая, что сейчас он весь в музыке. Лестер был благодарен за предоставленную возможность подготовиться: очень уж часто оказывался он в проигрыше, потому что слишком сильно чего-то хотел и не умел сдержать нетерпения. Сколько раз в жизни он вплотную подходил ко всему этому! И упустил, все упустил! Он готов был разрыдаться от приступа жалости к самому себе, от чувства безысходности. Это его последний шанс — во всяком случае, на таком уровне. Он никогда не осмелился бы прийти к Рейвену, если бы не это предложение Би-би-си. Он должен провернуть это дело. Должен извлечь из него максимум выгоды. Должен добиться, чтобы на этот раз выгорело. Должен взять себя в руки.

Он с трудом узнавал Рейвена. На взгляд Лестера, который придавал очень большое значение физическому состоянию, Рейвен был тучен. Тощий, вечно что-то нашептывающий мальчик шестидесятых годов не расцвел, а раздулся в своем затворничестве, и свободные одежды в восточном стиле только усугубляли это впечатление — он был похож на юношу знатного происхождения, предназначенного, в соответствии с требованием какого-то древнего культа, на заклание и вконец развращенного и изнеженного при жизни. Или на раннего Будду. Это в какой-то степени приободрило Лестера. Он ждал, всеми силами стараясь унять свои нервы. Музыка была незнакома ему: что-то классическое, современное и трудное для понимания; слушать можно, но радости мало, решил он. По мнению Лестера, такого рода музыку интеллектуалы слушают специально, чтобы доказать, что они не разделяют вкусов масс. Лестер вообще был убежден, что в основе вкуса элитарной публики лежит твердое намерение быть не такими, как все; это его ничуть не задевало. Когда он станет богатым и ему нужно будет чем-то заполнять свое время, он тоже будет делать вид, что любит музыку, подобную той, которой был поглощен Мерлин. Но никто никогда не убедит его, что она может доставить кому-то удовольствие. Лестер решил, что откажется, если ему предложат выпить: один крепкий коктейль, а некрепких тут не подавали, свалит его с ног.

Музыка прекратилась. Мерлин чуть помолчал, затем после третьей попытки поднялся с длинного дивана, обитого белым атласом, и пошел к нему с протянутой рукой, с открытой и дружеской улыбкой, прежде не виданной Лестером ни в жизни, ни на экране. Натянутый как тетива, Лестер вскочил, и они крепко и дружелюбно — по-американски — пожали друг другу руки.

— Так приятно видеть тебя! — сказали они в один голос.

— Ну, как я выгляжу? — спросил Мерлин, все еще не выпуская руки Лестера.

Лестер замялся.

— Не говори. Все равно соврешь. Твоя рука сказала мне правду. Язык плоти никогда не лжет. Но я худею. Когда спущу вес до одиннадцати стоунов, повешу обратно все зеркала. — Он указал на три пустых простенка. — Адамс!.. Впрочем, ничего. К черту! Уже стемнело! — Он нетвердой походкой пересек комнату и задернул шторы зеленого бархата.

— Ночью окна превращаются в зеркала, — печально сказал Мерлин. — Ты замечал?

Лестер хотел ответить утвердительно, но Мерлин уже снова заговорил, и почтительный ответ Лестера, просипев в горле, осел на языке.

— Я бы не принял тебя, — сказал Мерлин, идя вдоль задернутого окна с видом человека, выходящего на сцену, и как будто не обращая на гостя ни малейшего внимания, — но настало время возвращаться в прошлое. Что случилось с нами со всеми, Лестер? В какой момент мы приняли неправильные решения? И почему? Сейчас никто не спрашивает почему. Все слишком умны, чтобы спрашивать — почему? Ну а я могу это себе позволить. И вот я спрашиваю. Почему мы живем как свиньи? Ну-ка, ответь мне! Неужели шестидесятые годы сумели-таки прикончить нас?

Лестер несколько растерялся, но — что гораздо более важно — он был потрясен теплотой, исходившей от Мерлина. Ведь Мерлин славился своей сухостью; обычно он говорил так мало, что интеллектуалы, не разделявшие мнения, будто он еле ворочает языком, сравнивали его с Пинтером и Беккетом. Лаконичность его песенок превозносилась всеми, ему подражало целое поколение поэтов-песенников, сторонников сжатых форм, и шансонье, а его публичные выступления были редки и весьма сдержанны — никаких беспорядочных интервью, от которых задыхались его современники. Позволить себе это мог далеко не каждый. Только два интервью за все время — данные лучшим авангардистским журналистам и тщательно выверенные самим Рейвеном. Он предпочитал молчать, и с этим приходилось считаться. Что же касается всякой шушеры, вроде Лестера, то в их глазах он был князем, неприступным и несравнимым. И вот ведь разговорился, и, казалось, удержу на него нет. Лестер рискнул ответить, хотя не представлял, какого черта хочет от него Мерлин.

— Да как тебе сказать, Мерлин, думаю…

— Джеф! Джеф! Джеф Флетчер, ради всего святого! Джеф! Я только потому и впустил тебя. Мне хотелось поговорить с кем-то, кто знает Джефа Флетчера! Джефа! Мерлин Рейвен мертв, как феникс. Мерлина Рейвена сочинил один мой импресарио, которого я не любил. А я Джеф! Джеф Флетчер из Беркенхеда, Харрингтон-роуд, 31. Ты пьешь? Хочешь выпить? — По этому адресу в Беркенхеде он проживал всего лишь шесть первых месяцев своей жизни. Родители его погибли в железнодорожной катастрофе, и его сразу же забрали в приют.

— Да-да. Хочу, Джеф. Пожалуйста. Все равно что.

Мерлин дотронулся носком сафьянной туфли до кнопки звонка, тонувшей в шелковистом белом ковре, как пуп.

— Но что-нибудь безалкогольное, — сказал он. — У меня дома сейчас сухой закон. Должен сбрасывать жир. Жир! Гадость какая! Почему жирные люди так гадки, а, Лестер? Я тебе скажу. Потому что они ходячие отбросы. Я — передвижная куча навоза, деликатно выражаясь. Как тебе эта комната?

Лестер огляделся по сторонам: Голливуд, сказочная страна, роскошь, качество — вот что представилось его глазам; эта комната олицетворяла власть, красивых женщин, возможность сметать с пути всех, кто когда-нибудь посмел его обидеть, — привести бы всех их сюда да показать, пусть бы на брюхе поползали. Он смотрел вокруг себя с благоговением.

— Дрянь! — сказал Мерлин. — Скажешь, нет? Никчемная дрянь! Неимоверно дорогостоящее шикарное барахло, всученное мне компанией сутенеров, которые любого карманника шутя обчистят.

Вошел виночерпий в свежем, отлично сшитом полотняном костюме. Разговор прервался. Он, потупившись, подал Лестеру низенький толстый стакан апельсинового сока и рюмку «худящего» тоника Мерлину. И бесшумно удалился. Лестер подумал, что ему, наверное, года двадцать два.

— Ты что-нибудь знаешь о примитивистах?

Лестер решил, что Мерлин говорит о каком-то новом наркотике и, чтобы не нарушать течения беседы, чтобы не преградить — не дай бог — путь этому бурному, вселяющему в него надежду потоку слов, кивнул.

— И ничего-то ты не знаешь, Лестер. — Мерлин выпил свой тоник и скорчил гримасу. — Будем здоровы! Ну, что тебе?

Лестер услышал свой внутренний голос, творящий молитву, умоляющий: «О господи, помоги мне, помоги мне, господи! Прошу тебя. Пожалуйста».

— Тут один человек, Уэйнрайт, — прошептал он, — Майк Уэйнрайт… — Мускулы яростно передвигали его кадык вверх и вниз. Он напряг все свои силы.

— Знаю. Дальше. Да не суетись ты так.

— И Дуглас — Дуглас Таллентайр — он мой двоюродный брат… — Дугласа он упомянул по наитию.

— Твой двоюродный брат? Я видел его пьесу. Дальше.

— Они мне кое-что предложили… сделку… то есть не то, чтобы сделку… у них есть мысль… еще не совсем оформившаяся… все зависит от того, как ты к этому отнесешься…

— Это уж конечно. Какая?

— Командовать будешь ты. Ха! Вот так! Что захочешь… — Лестер замолчал. Он снова заврался, заранее не подумав.

— Что я захочу. А где?.. Когда?.. — Мерлин продолжал шагать по комнате, совсем как типичный неврастеник в каком-нибудь глубокомысленном криминальном фильме. Беспощадная диета доводила его до бешенства.

— В фильме. Они хотят, чтобы ты снял — совместно с ними… то есть снимать будут они… тебе ничего не придется делать. — Лестер окончательно потерял нить. Понимал он только одно — этому человеку нельзя надоедать, тут лобовой атакой ничего не добьешься, и еще — ему нельзя ни в чем перечить.

Мерлин остановился и уставился на своего гостя холодным взглядом. Жизнь, совершенно очевидно, загнала Лестера в тупик. Выглядел он ужасно; одет был бедно и держался приниженно. Умом он никогда не отличался, но неудачи поколебали его апломб, в чем раньше недостатка не ощущалось. Под взглядом Мерлина Лестер вдруг начал сильно дрожать, а потом улыбнулся виноватой улыбкой.

И тут неожиданно в уме Мерлина стала складываться песня — одна из тех коротких, точных и ярких песен, которые умел писать только он один. Он сразу почувствовал, что это настоящее, безошибочно то, что надо. За последние несколько лет он не породил ничего, кроме бессвязных магнитофонных записей на философские темы, на серьезные темы, глубокомысленные — мысли-то глубокие, а музыка зачастую совсем мелкая. Мерлин не опубликовал ни одной из них — для этого он был слишком практичен. Боссы фирмы грампластинок, не понимавшие и не одобрявшие такого творчества, заплатили ему баснословную сумму лишь за то, чтобы он не разрешал никому другому выпустить пластинки с этими горестными напевами. Только очень уж много времени прошло с тех пор, как Мерлин в последний раз слышал легкий щелчок где-то в глубине мозга, и сейчас, поймав его, он моментально понял: «Это то, это настоящее, воспользуйся им. Сразу же! Не переводя дыхания! Это песня!»

— Ты приносишь мне счастье, — сказал Мерлин. — Подожди здесь.

Он прошел в свою студию и быстро записал строчек десять. Подсев к белому роялю, подобрал двумя пальцами мелодию и записал ее на магнитофон. — Хорошо! — прошептал он, с закрытыми глазами прослушав запись, испытывая облегчение и радость. — Да. Это именно то! То! — Вся операция заняла минут семь и привела его в радостное возбуждение, которого он не испытывал уже много месяцев. Эта песня будет иметь огромный успех и принесет ему больше миллиона в первый год, а потом, в обозримом будущем, будет приносить тысяч сорок пять в год.

В гостиной Лестер так и продолжал стоять: он чувствовал себя слишком нервно, чтобы сесть, и слишком робко, чтобы ходить по комнате.

— Поедем ужинать, — сказал Мерлин. — Мне разрешено есть раз в день. Вареная рыба, сырые овощи и фрукты. Там мы поговорим. А потом, может, найдем себе пару девочек. Ты по-прежнему падок на женщин?

Лестер кивнул. Он боялся говорить, не доверяя себе — еще, чего доброго, расплачешься. Появившись вместе с Мерлином в одном из самых шикарных кабаков Лондона — а присутствие Рейвена делало любое место шикарным, — он разом поднимал свои акции на сто процентов… на двести… на пятьсот. На этот раз счастье действительно привалило ему.

— Я тоже женщин люблю, — серьезным тоном объявил Мерлин. — Все-таки какое-то разнообразие.

3

Было четыре часа утра, мертвый час, время, когда нападают из-за угла, время, когда опускается температура человеческого тела и непонятное беспокойство овладевает людьми, когда дремлют полицейские и бодрствует нечистая сила. В этот-то час Лестер, переполненный счастьем и любовью к ближним, распираемый новостями, которые он сообщит Файоне, стоял на краю тротуара в ожидании такси; он был до того пьян, что его мотало из стороны в сторону, и можно было только удивляться, как он не расплещет избытка чувств на оранжевую линию на мостовой, которая плавно покачивалась где-то далеко у него под ногами.

Они пили шампанское — по словам докторов, объявил Мерлин, от него не полнеют.

Охмелевший от изысканной еды (Мерлин требовал, чтобы он заказывал самые дорогие блюда, и с восторгом наблюдал, как Лестер с жадностью поглощает плавающие в пряных соусах деликатесы), Лестер заговорил о браконьерстве. На эту тему его навел Мерлин, который в ярких красках и посмеиваясь над собой рассказал ему о своих провалившихся попытках «сесть на землю»; теперь Мерлин считал, что все это «одна комедия, еще один тупик, еще одна неудача… какой там ответ… пустой номер. Капустные листья и в кровь растрескавшиеся руки — что это доказывает?» Но что-то в его словах тронуло Лестера за живое, он заговорил и почти час рассказывал с увлечением, которого Мерлин никогда прежде в нем не замечал и которого от него не ждал. Лунные ночи, лесники, егеря, ловля форели руками, хитроумные силки для зайцев, забавные истории из сельской жизни — обо всем этом он рассказывал занятно, и очень скоро Мерлин отбросил покровительственный тон и стал держаться проще. Перед ним был человек, как и он сам потерявшийся в мире, отгороженный от своего прошлого непреодолимой грудой обломков, им же самим нагроможденной. Он обещал встретиться с Дугласом и Уэйнрайтом и «серьезно» обсудить вопрос о фильме.

В хорошо известном заведении на хорошо известной улице, вокруг которого субботними вечерами рыщут — будто бездомные коты возле мусорных ящиков — фоторепортеры, Мерлин снова заказал шампанское и занялся выбором двух девиц. Это оказалось до скуки просто. Лестера заинтересовал новый поворот в интимной жизни Мерлина, но он слишком устал и был настроен слишком подобострастно и осторожно, чтобы отважиться на какое-нибудь замечание по этому поводу. Они вернулись в особняк Мерлина на крыше многоэтажного дома и разошлись со своими партнершами по разным спальням. Лестер побоялся спугнуть свою удачу отказом, однако пошел он на это с большой неохотой: ему казалось, что он изменяет Файоне, и снова он испытал удивление от того, что подобное чувство могло пробиться на поверхность сквозь незажившие раны и коросты его обожженной души, и снова его охватила гордость от того, что он еще способен быть верным кому-то.

Когда он со своей партнершей вернулся в гостиную, Мерлин был уже там и сидел с мрачным видом, уставившись на свое отражение в черном стекле окна — шторы были опять раздвинуты. Лестер распрощался; уходя, он похлопал себя по нагрудному карману, давая понять, что номер личного телефона, сообщенный ему в ресторане, надежно спрятан. Мерлин едва взглянул на него. Партнерша Лестера очень обрадовалась тому, что он уходит. Она усердно прихорашивалась, надеясь привлечь внимание сверхзвезды, а тот продолжал угрюмо вглядываться в свое темное отражение, постепенно наливаясь ненавистью перед очередным взрывом беспричинной бурной злобы, вслед за которым несчастные девчонки вылетят на пустынную улицу, а великолепное убранство комнаты превратится частично в обломки.

Наконец такси появилось, и вскоре Лестер тряско катил по мосту через Темзу, направляясь в Стокуэлл к Файоне, все еще боясь поверить своему счастью.

4

— Нет ее здесь.

— Брось дурака валять. — Лестер навалился на дверь плечом, но легонько, скорее символически.

— Она уехала, сразу же как я вернулась. Просила передать тебе, что она возвращается к своему благоверному и чтобы ты к ней больше не приставал.

— Она здесь. — Лестер снова ткнулся плечом в дверь.

— Стала бы я тебе это рассказывать, если бы она тут рядом стояла. Сам подумай.

— Почему она уехала? — Он не смог удержаться от этого вопроса, хотя и понимал, что выдает себя.

— Я в чужие дела не лезу.

— А что она сказала тебе?

— Я уже тебе передала.

— Наверное, она еще что-то сказала. Ведь вы же разговаривали. Наверное, у нее нашлось, что еще сказать. Или записку бы оставила.

— Не оставила она никакой записки. — Дженис рассмеялась, и обидный звонкий смешок проник сквозь тонкую дверь в голый коридор, слабо освещенный ночной лампочкой. Лестер ясно представил себе Дженис, ее дурацкую голову, всегда аккуратно подстриженную, гладкую и чистую, прилаженную к крупному, роскошному туловищу. — Файона тебе никогда б не стала записок оставлять.

— Выходит, ты знаешь ее лучше, чем я, так, что ли? — почти выкрикнул Лестер; до этого он говорил громким шепотом.

— А как же. Я ее знаю подольше твоего. Она какая была, такая и осталась. И никогда не переменится.

— Что ты хочешь этим сказать?

Красноречивый звонкий смешок был ему ответом. Хитрит, подумал Лестер, дура несчастная, отдать бы ее на одну ночь Кинг Конгу, отучилась бы хихикать.

— Ты смотри, голос не повышай.

— Впусти меня, я спать хочу.

— Да ты что, шутишь? — Дженис, уверенная в своей безопасности, стояла по ту сторону двери; розовый стеганый халат с высоким воротником в стиле Эль Греко, подпиравшим ее остренькие ушки, падал до самого пола, расширяясь, как кардинальская мантия; под ним прятались розовые домашние туфли. Она наслаждалась этой сценой. Квартира наконец снова принадлежала ей — она поклялась, что больше никогда не пустит к себе никого — а Лестера тем более. Ее зычный голос кабатчицы был рассчитан на то, чтобы раз и навсегда поставить его на место, она говорила с ним тоном, не допускающим возражений.

— Утром я уйду. Впусти! Я спать хочу.

— В эту дверь ты больше никогда не войдешь, детка! Заруби это себе на носу!

— А я вот возьму и выломаю эту чертову дверь. — На этот раз он грохнул в нее более решительно.

— Не смей выражаться! И дверь не трогай, а то я такой крик подыму, что все сбегутся. Имей в виду.

Лестер прекратил.

— Я убью ее.

— Чего лучше!

Лестер с яростью толкнул дверь. Как она не понимает, что этот хамский разговор тут неуместен. Он любит Файону. Да разве Дженис может чужие чувства уважать! Корова с головой мальчика на побегушках!

— Я убью ее, — повторил он, чувствуя, как в этих словах вибрирует его любовь к Файоне, и сознавая, что сейчас заплачет.

— Вот что, приятель. Хоть ты этого и не заслуживаешь, но я все-таки скажу: держись от нее подальше — во-первых, потому, что ее муж такая гадина, что даже тебе до него далеко, а во-вторых, потому, что вернулись ее братья. Я их немножко знаю и догадываюсь, что они уже разыскивают тебя. И вообще, — продолжала Дженис в порыве вдохновения, — я бы на твоем месте долго здесь не показывалась и вообще перебралась бы куда подальше.

Он посмотрел на коричневую дверь, на темный, мрачный коридор.

— Отдай мне мой чемодан, и я уйду.

— Я не открою тебе дверь, Лестер, ни сегодня, ни завтра, никогда.

— А как же мои вещи?

— Я оставлю их у привратника. У него там внизу есть каморка. Не бойся, никто ничего не сопрет.

— Брось дурить! Выставь чемодан за дверь, и дело с концом. Ишь раззявилась, да мне до тебя и дотронуться-то противно.

— Ты давай полегче! Чемодан она взяла. Твои вещи я в сумку сложу. А теперь иди-ка подобру-поздорову — я спать хочу.

— Я еще доберусь до тебя, Дженис.

— Попробуй только.

— Я тебя подкараулю. Больно-то нос не задирай. Паскуда!

— Послушай, Лестер. — В голосе Дженис не было и тени страха, только решимость человека, который твердо намерен довести до сознания другого все значение своих слов. — Если только ты меня тронешь… знай, у меня есть дружки, которые тебе руки и ноги переломают и даже глазом не моргнут. Так что прибереги свои угрозы для других. Тебе хватит неприятностей от Файониных родственников. Меня ты не испугаешь. Катись колбаской.

Он почувствовал страшную усталость. Файона уехала.

— Шкура — вот ты кто, — сказал он и сильно пнул дверь. Звук удара прокатился по коридору. Он с удовольствием услышал, как она отскочила от двери.

— Сучка! — сказал он. — Я еще вернусь.

Лифт так и не работал, на лестнице было темно. Он осторожно спускался вниз; сонливость — следствие поглощенного алкоголя — вела в нем неустанную борьбу с кипящей злостью. Не дав выхода охватившей его ярости, Лестер чувствовал себя как-то непривычно. На улице промозглый предутренний холод сразу добрался сквозь недостаточно теплую одежду до тела, он вздрогнул, пошатнулся, пробежал, спотыкаясь, несколько метров, прежде чем, засунув руки в карманы, обрел таким образом некоторое равновесие, и зашагал в сторону Вест-Энда.

Двухэтажный автобус, пустой, ярко освещенный, возник неизвестно откуда и быстро исчез вдали, вызвав воспоминание о какой-то страшной сказке. На узеньких пустых улицах южного Лондона, вдоль которых тянулись ряды магазинчиков и однотипных невысоких домов, жизнь лишь изредка напоминала о себе: прошла куда-то по своим делам закутанная женщина, бодро прошагал молодой человек с портфелем, пробежала собака, за ней другая, проехала машина.

Лестеру хотелось, чтобы в душе его клокотали космические страсти; ему хотелось испытывать отчаяние или жажду мести. Он корчился от обиды; встреться ему сейчас Файона, он избил бы ее. Но предупреждение Дженис возымело действие. Он тащился по безлюдным улицам, убежденный, что впервые представившийся ему случай полюбить по-настоящему — это могло бы впоследствии привести к «сожительству», а захоти Файона, так и к законному браку — не повторится никогда.

Больше уж он не распустит нюни. Нет уж. Капут! С этим покончено!

Он вспомнил Эмму и пожалел, что она далеко. Единственно, к кому он мог обратиться, — это к Дугласу. Из уважения к Мэри он подождал до семи часов и только тогда позвонил. К этому времени он уже добрался до Вестминстера и из телефонной будки видел перед собой через улицу здание парламента, окрашенное первыми солнечными лучами в бледно-розовый цвет. Уличное движение набирало силу, и свободной рукой он зажал себе второе ухо. Только войдя в темную будку, он понял, насколько замерз, и уже больше не мог сдержать дрожи.

— У него теперь другой телефон, — нехотя сказала Мэри. — Это срочно?

— Да-да, конечно. Это связано с Би-би-си… по поводу картины… один человек… Уэйнрайт… сказал, чтобы я переговорил с Дугласом.

Мэри дала ему номер. Он набрал его, но трубку никто не взял. Лестер направил шаги к Чаринг-Кросс, ему необходимо было выпить горячего чая. Дугласу он позвонит позднее.

Он стоял на обочине тротуара, провожая глазами проехавший тяжелый грузовик. В кузове были аккуратно уложены отесанные бревна. Интересно, откуда они, подумал Лестер. Когда-то ему хотелось работать на лесозаготовках. Может, был бы счастливей. Кто знает?

Мысль о горячем чае вытеснила все остальные, а потом он вдруг вспомнил спящую Файону, по-детски разметавшуюся на постели — как вчера утром. Воспоминание больно кольнуло, и от жалости к себе на глаза навернулись слезы. Он любил Файону, но не представлял как можно вернуть ее. Сперва нужно добиться успеха. Воспользоваться представившимся случаем. А потом уж искать ее — с полным карманом.

Точно! Так он и сделает. Где деньги, там и женщины. Он слишком высоко ставил ее, чтобы упрашивать о чем-то, а сейчас другого выбора у него не было. Но все переменится. И тогда он найдет ее. Только так и можно. Возвращаться надо, набрав силу.

Он шел вдоль улицы на деревянных ногах, а вслед ему смотрели два полисмена, которые всю ночь патрулировали Набережную, вылавливая бродяг. Еще один клиент в недалеком будущем, причем весьма недалеком, решили они — уж они-то всегда могли сказать наверное.

VI