Земля обетованная. Последняя остановка. Последний акт — страница 62 из 113

Между тем вокруг нас уже собралась кучка сочувствовавших Хосе единомышленников.

– Надо оповестить общество охраны животных, – деловито заявил один. – И потом, с чего вы вообще взяли, что это собака данного господина? Где собака-то? Если бы собака была его, она бы тут, рядом стояла.

Фифи как будто и след простыл.

– Это был пудель, бежевой масти, – доказывал Куновский, но уже без прежней уверенности. – Точь-в-точь такой же масти, как пудель этого господина. Остальные-то все серые, черные, белые или коричневые.

– Неужели? – Вступившийся за Хосе и его пуделя незнакомец обернулся, широким жестом указывая на панораму Пятьдесят седьмой улицы. – Да вы посмотрите как следует!

Это был час собачьего моциона. По краям тротуаров, уподобляя улицу аллее сфинксов, в характерных меланхолически-сосредоточенных позах лунатиков-идолопоклонцев застыли псины, справляющие свою нужду.

– Вон! – указывал незнакомец. – Второй справа – палевый, и напротив еще один, а потом еще сразу два, вон за тем белым, крупным. Ну, что теперь скажете? И вон еще, из пятьсот восьмидесятого дома как раз двое выскочили!

Куновский уже с проклятьями ретировался на рабочее место.

– Все вы тут одна шайка, все заодно, – бормотал он, извлекая из ведра с водой мокрую тряпку, чтобы вытереть испорченный номер «Эсквайра» и поместить его среди удешевленных изданий как якобы подмоченный дождем.

Хосе Крузе проводил меня до самого подъезда Марии Фиолы, где за дверью его уже как ни в чем не бывало ждал Фифи.

– Это не пес, а гений, – гордо пояснил хозяин. – Когда он что-нибудь такое натворит, точно знает: мы с ним больше не знакомы. И подворотнями, закоулками прибегает домой сам. Так что Куновский может подкарауливать его хоть до скончания века. И даже если он в полицию заявит, Фифи будет наверху, дома: дверь-то у меня всегда открыта. У нас от людей секретов нету.

Он снова захохотал, колыхнув телесами, напоследок еще разок хлопнул меня по плечу и только после этого отпустил восвояси.

Я поднимался в лифте на этаж Марии Фиолы. После встречи с Крузе остался какой-то неприятный осадок. В принципе я ничего не имею против гомосексуалистов, но сказать, чтобы я был так уж «за», тоже нельзя. Я знаю, конечно, многие титаны духа были гомосексуалистами, но сомневаюсь, чтобы они так же кичливо демонстрировали это всем и каждому. Крузе почти испортил мне радостное предвкушение встречи с Марией, на миг мне показалось, что его пошловатые, дешевые остроты испачкают даже ее. Имя хозяина на двери квартиры, в которой сейчас обосновалась Мария, тоже не улучшило мне настроения, ведь с ее слов я знал, что он из той же братии педиков. Знал я и то, что манекенщицы по-своему жалуют гомосексуалистов, поскольку в их обществе избавлены от грубых мужских приставаний.

«Так ли уж избавлены?» – думал я, нажимая на кнопку звонка. Ведь мне случалось слышать и об универсалах, способных работать на два фронта. Все еще дожидаясь у двери, я даже головой помотал, словно силясь стряхнуть прилипшую к волосам паутину. «Значит, это не только Крузе мне не дает покоя, – подумал я. – Что-то есть еще. А может, я просто не привык звонить в двери, за которыми меня ждет нечто вроде тихого семейного счастья?»

Мария Фиола, приоткрыв дверь, смотрела на меня в щелочку.

– Ты опять в ванной? – спросил я.

– Да. Профессия такая. Сегодня у нас были съемки в фабричном цехе. Эти фотографы чего только не придумают! Сегодня им, видите ли, понадобились клубы пыли! Входи! Я сейчас. Водка в холодильнике.

Она пошлепала обратно в ванную, оставив дверь открытой.

– День рожденья Владимира отмечали?

– Только начали, – сказал я. – Графиня при виде твоей водки впала в ностальгический экстаз. Когда я уходил, она своим дребезжащим голоском запевала русские песни.

Мария открыла слив ванны. Вода зажурчала, и Мария рассмеялась.

– Тебе хотелось остаться? – спросила она.

– Нет, Мария, – ответил я и сразу почувствовал, что это неправда. Но в тот же момент, поскольку как раз это и мешало мне всю дорогу, все мгновенно улетучилось, так что мой ответ перестал быть неправдой.

Голая, еще мокрая, Мария вышла из ванной.

– Мы еще вполне можем туда успеть, – сказала она, испытующе глядя в мою сторону. – Не хочу, чтобы ради меня ты лишал себя чего-то, чего ты себя лишать не хочешь.

Я расхохотался.

– Какая высокопарная фраза! И надеюсь, Мария, что вполне лицемерная.

– Не вполне, – возразила она. – И уж вовсе не в том смысле, какой ты в нее вкладываешь.

– Мойков осчастливлен твоей водкой, – сообщил я. – Правда, одну бутылку уже выпила графиня. Но остальные он успел припрятать. У Лахмана новая любовь – кассирша из кинотеатра, она пьет шартрез.

Мария все еще смотрела на меня.

– По-моему, тебе все-таки хочется пойти.

– Чтобы лицезреть Лахмана на вершине любовного счастья? В еврейских сетованиях на жизнь он хотя бы изобретателен, но в счастье скучен до безобразия.

– Наверное, как и все мы?

Я не сразу ответил.

– Впрочем, кому это мешает? – сказал я наконец. – Разве что другим. Или кому-то, для кого внимание окружающих важнее всего на свете.

Мария усмехнулась.

– Значит, живому манекену вроде меня.

Я поднял на нее глаза.

– Ты не манекен.

– Нет? А кто же я?

– Что за дурацкий вопрос! Если б я знал…

Я осекся. Она снова усмехнулась.

– Если б ты знал, то и любви был бы конец, верно?

– Не знаю. Ты считаешь, когда что-то незнакомое, что есть в каждом человеке, становится понятным и близким, то интерес угасает?

– Ну, не совсем так, по-медицински. Но в этом роде.

– Опять-таки не знаю. Может, наоборот, после этого как раз и наступает то, что называется счастьем.

Мария Фиола медленно прошлась по комнате.

– Думаешь, мы на это еще способны?

– А почему нет? Ты разве нет?

– Не знаю. По-моему, нет. Что-то есть такое, что мы утратили. В поколении наших родителей оно еще было. Правда, у моих-то родителей нет. Что-то такое из прошлого столетия, когда еще верили в Бога.

Я встал и обнял ее. В первое мгновение мне почудилось, что она дрожит. Потом я ощутил тепло ее кожи.

– А по-моему, когда люди говорят вот такие глупости, они очень близки к счастью, – пробормотал я, уткнувшись ей в волосы.

– Ты правда так думаешь?

– Да, Мария. Мы слишком рано изведали одиночество на все вкусы, чтобы верить в счастье, чтобы не знать, что человеку ничего не остается, кроме горя. Зато мы научились считать счастьем тысячу самых разных вещей – например, счастье выжить, или счастье избежать пыток, спастись от преследования, счастье просто быть. Но после всего этого разве не проще возникнуть легкому, летучему счастью – по сравнению с прежними временами, когда в цене было только тяжеловесное, солидное, длительное счастье, которое так редко выпадает, потому что основано на буржуазных иллюзиях? Почему бы нам не оставить все как есть? И как вообще, черт возьми, мы втянулись в этот идиотский разговор?

Мария рассмеялась и оттолкнула меня от себя.

– Понятия не имею. Водки хочешь?

– Там от мойковского самогона что-нибудь осталось?

Она посмотрела на меня.

– Только от него и осталось. Остальную водку я послала ему ко дню рожденья.

– И он, и графиня были очень счастливы.

– А ты?

– Я тоже, Мария. А в чем дело?

– Я не хотела отсылать эту водку обратно, – сказала она. – Как-то уж слишком это все торжественно. Не исключаю, что он еще пришлет. Но ты ведь не хочешь?

Я рассмеялся.

– Как ни странно, нет. Хотя несколько дней назад мне было все равно. А теперь что-то изменилось. Как ты думаешь, может, я ревную?

– Я бы не возражала.


Мария ворочалась во сне. За окном между небоскребами полыхали дальние зарницы. Всполохи бесшумных молний призраками метались по комнате.

– Бедный Владимир, – вдруг пробормотала она. – Он такой старый, смерть совсем близко. Неужели он все время об этом помнит? Какой ужас! Как можно смеяться и радоваться чему-то, когда знаешь, что очень скоро тебя не будет на свете?

– Наверное, это и знаешь, и не знаешь, – сказал я. – Я видел людей, приговоренных к смерти, так они и за три дня до казни были счастливы, что не попали в число тех, кого прикончат сегодня. У них еще оставалось двое суток жизни. По-моему, волю к жизни истребить тяжелее, чем саму жизнь. Я знал человека, который накануне казни обыграл в шахматы своего постоянного партнера, которому до этого неизменно проигрывал. И был рад до полусмерти. Знавал я и таких, кого уже увели, чтобы прикончить выстрелом в затылок, а потом приводили обратно, потому что у палача был насморк, он чихал и не мог как следует прицелиться. Так вот, одни из них плакали, потому что придется умирать еще раз, а другие радовались, что им дарован еще день жизни. На пороге смерти происходят странные вещи, Мария, о которых человек ничего не знает, пока сам их не испытает.

– А Мойкову случалось такое испытывать?

– Не знаю. По-моему, да. В наше время такое случалось со многими.

– И с тобой?

– Нет, – ответил я. – Не совсем. Но я был рядом. Это был совсем не худший вариант. Пожалуй, едва ли не самый комфортабельный.

Марию передернуло. Казалось, озноб пробежал по ее коже, как рябь по воде.

– Бедный Людвиг, – пробормотала она, все еще в полусне. – А это можно когда-нибудь забыть?

– Есть разные виды забвения, – ответил я, наблюдая, как высверки бесшумных молний проносятся над молодым телом Марии, словно взмахи призрачной косы, скользя по ней, но оставляя невредимой. – Как и разные виды счастья. Только не надо путать одно с другим.

Она потянулась и стала еще глубже погружаться в таинственные чертоги сна, под сводами которых, вскоре позабыв и меня, она останется наедине с неведомыми картинами своих сновидений.

– Хорошо, что ты не пытаешься меня воспитывать, – прошептала она с закрытыми глазами. В белесых вспышках молний я разглядел, какие длинные и удивительно нежные у нее ресницы – они подрагивали, словно крылья черных бабочек, усевшихся ей на глаза. – Все норовили меня воспитывать, – пробормотала она уже совсем сквозь сон. – Только ты – нет.