Она говорила беспорядочно, торопливо, как одержимая. То укутывалась в ротонду, то опять ее сбрасывала, то отодвигалась от Боровецкого, то молча, с сияющим лицом, прижималась к нему, обнимала, целовала.
Подхваченный этим неистовым вихрем страсти, очарованный столь сильной и пламенной любовью, этим голосом, прожигавшим ему душу, и поцелуями, от которых он едва не терял сознание, Боровецкий дал волю своим чувствам, как и она, уже не сопротивляясь этому безумию.
Он отвечал ей такими страстными поцелуями, что временами она лежала в его объятиях как мертвая.
— Я люблю тебя, Люци, люблю! — повторял он, сам не понимая, что говорит.
— Молчи, не говори ничего, целуй меня! — в восторге восклицала она.
Голос ее прерывался, то набирая силы, будто шквал, то набухая рыданьями, со всем пылом Востока пел страстную Песнь Песней.
— Я так мечтала об этой минуте, столько месяцев жаждала тебя, столько лет этого ждала, так страдала. Целуй меня! Крепче… Крепче!.. Ах, теперь я бы с радостью умерла! — неистово вскричала она.
Коляска медленно ехала по одной из очень грязных, немощеных улиц, где не было даже фонарей, и только фонари коляски отбрасывали желтый свет на колышущийся, жидкий и глубокий слой грязи, брызги которой усеивали окошки коляски.
Не видно было на улице ни прохожих, ни экипажей, по обе стороны тянулись высокие заборы, за которыми высились штабеля строительного леса или торчала труба какой-нибудь фабрики, которых в этом конце города было предостаточно.
Большие собаки, охранявшие склады, яростно лаяли на коляску, и было слышно, как они кидаются на ворота, царапают лапами доски, злобствуя, что не могут выбраться на улицу.
Но влюбленные ничего не видели и не слышали, поглощенные внезапно налетевшей, ослепляющей любовью.
— Люци!
— Поцелуй меня!
— Ты меня любишь?
— Поцелуй меня!
Только эти слова и рвались из их сердец, в которых бушевало пламя страсти.
— Возьми меня, Кароль, возьми меня, я твоя навсегда.
Они даже не заметили, когда коляска остановилась перед особняком Цукера, стоявшим на опушке городской рощицы.
— Пойдем ко мне, — прошептала она, держа его за руку.
Боровецкий машинально сунул другую руку в карман, где у него лежал револьвер.
— Аугуст, подождите здесь, потом отвезете пана, — крикнула она кучеру.
— Пойдем, дома никого нет, он, — со значением промолвила Люция, — уехал. Дома нет никого, кроме прислуги.
Она выпустила его руку, потому что в этот миг слуга открывал дверь.
— Зажгите свет в восточной гостиной. И поскорее принесите чаю.
Как только слуга ушел, она бросилась Боровецкому на шею, страстно его поцеловала и втолкнула в коридор, устланный ковром и обитый красными обоями.
— Сейчас приду, люблю тебя! — прошептала она и исчезла.
Боровецкий медленно снял пальто, переложил револьвер в карман сюртука и, открыв легко подавшуюся дверь, вошел в слабо освещенную небольшую гостиную.
Ковер из пышных белых овчин заглушал звук шагов.
— Настоящее романтическое приключение! — прошептал Боровецкий, опускаясь на персидский табурет черного дерева, с инкрустацией золотом и серебром, — он чувствовал крайнюю усталость.
«Интересная женщина, интересный антураж», — думал он, озираясь вокруг.
Будуар был обставлен с необычайной роскошью и даже в таком городе, как Лодзь, изобиловавшем великолепными жилищами, мог вызвать возглас удивления.
Стены были обиты желтым, теплого оттенка шелком с изящно разбросанными по этому фону ветками фиолетово-красной сирени, вышитыми выпуклой гладью.
У одной стены во всю ее длину стояла большая широкая софа под желтым в зеленую полосу пологом, драпированным в виде шатра на золотых столбиках.
От висевшей вверху под пологом лампы с желтыми, рубиновыми и зелеными стеклами исходил странно дурманящий свет.
— Старьевщики! — прошептал Боровецкий чуть ли не с завистливым презрением, раздраженный этой роскошью, однако разглядывая все с любопытством: причудливая, дорогая мебель в восточном стиле, наставленная в беспорядке, загромождала сравнительно небольшую комнату.
Груды подушек и подушечек из пестрых китайских шелков были разбросаны на софе и на белом ковре словно кто-то выплеснул всевозможные яркие краски.
Ароматы амбры и персидских фиалок смешивались с запахом роз.
На одной из стен блестели образцы дорогого восточного оружия, развешанные вокруг сарацинского круглого щита из стали с золотой насечкой, так искусно отшлифованного, что в мягком свете лампы он, казалось, весь искрился и от золотых его узоров и вкрапленных по ободку рубинов и светлых аметистов словно бы исходили лучи.
В одном углу, на фоне огромного веера из павлиньих перьев, стояла позолоченная статуэтка Будды, сидевшего в созерцательной позе.
В другом углу стояла большая японская бронзовая жардиньерка на ножках в виде золотых драконов, в ней цвели белоснежные азалии.
«Причуды наших миллионеров», — опять подумал Боровецкий, у которого от природы были хороший вкус и глубокое чувство прекрасного, развившееся в его занятиях по изучению цветовых гамм.
— Ясновельможная пани просит пана директора, — с поклоном доложил немолодой бритый слуга, отодвигая тяжелую бархатную портьеру с узором в виде хризантем.
— Так вы, Юзеф, теперь служите здесь? — спросил, идя вслед за ним, Боровецкий, знавший его по другому дому.
— Тех евреев я пустил с молотка, — шепотом ответил слуга, отвешивая поклон.
Кароль улыбнулся и вошел в столовую.
Люции еще не было.
Он только услышал где-то в дальних комнатах приглушенный стенами крикливый голос.
— Что это? — невольно спросил Боровецкий, прислушиваясь.
— А это ясновельможная пани с горничной говорит, — объяснил Юзеф, но с таким холодно-презрительным выражением лица, что Боровецкий это про себя отметил и больше ни о чем не спрашивал.
Слуга вышел, и Боровецкий обвел глазами столовую: она была обставлена с обычной лодзинской роскошью — дубовые панели до половины стен, поставцы темного ореха в бретонском стиле с серебром и фарфором на полках, старонемецкие дубовые, с великолепной резьбою стулья вокруг огромного стола, освещенного жирандолью в виде букета тюльпанов с электрической лампой в каждой чашечке.
Часть стола была накрыта для чаепития.
Боровецкий сел, его уже начинало раздражать долгое ожидание, и вдруг он заметил валявшуюся на полу возле стола бумажку; подняв ее, чтобы положить на стол, он машинально бросил на нее взгляд.
Это была телеграмма, он узнал шифр фирмы Бухольца, употреблявшийся в особо важных случаях.
Боровецкий знал этот шифр и был весьма удивлен.
«Откуда здесь такая телеграмма?»
Он перевернул бланк, адрес был: Бухольц, Лодзь. Теперь он, уже не смущаясь, прочитал:
«Сегодня совет вынес решение. Пошлина на американский хлопок, доставляемый через Гамбург и Триест, повышена до 25 коп. золотом за пуд. Поступление через две недели. Дорожный тариф, перевозка хлопка от западных границ по 20 коп. с пуда и версты. Входит в силу через месяц. Через неделю будет объявлено».
Боровецкий спрятал телеграмму в карман и в сильном волнении вскочил со стула.
«Ужасная новость. Половина Лодзи погорит!» Теперь он понял, что именно это известие не сообщил ему Кнолль, побоявшись довериться. «Да, он поехал в Гамбург закупать хлопок в запас. Закупит, что сумеет, и возьмет за горло фабрикантов помельче. Вот это прибыль, вот это дело! Достать бы теперь денег да поехать за товаром», — думал он, и его охватило жгучее нетерпение, безумное, неудержимое желание разбогатеть, воспользовавшись этой случайно узнанной новостью. «Деньги! Деньги!» — мысленно повторял Кароль.
Глаза его лихорадочно блестели, все внутри дрожало от чрезвычайного напряжения — первой его мыслью было бежать в город, найти Морица и обсудить с ним это дело; он, возможно, поддался бы этому порыву, но тут вошла, вернее, вбежала в столовую Люция и бросилась ему на шею.
— Ты ждал меня, извини, мне надо было переодеться.
Поцеловав его, она села и указала ему место рядом с собою уже вполне спокойным жестом, так как вошел слуга и начал разливать чай.
Однако сидеть спокойно Люции не удавалось, она ежеминутно вскакивала, подходила к поставцам, приносила всевозможные лакомства и ставила их перед Боровецким.
Теперь на ней был бледно-желтый шелковый халат с очень широкими рукавами, окаймленными кремовым кружевом с рядами бирюзы, поясом служил золотой шнурок.
Необычайно густые волосы Люции были закручены на затылке в большой греческий узел, закрепленный брильянтовыми гребешочками.
На открытой шее играло всеми цветами радуги то же самое брильянтовое колье, что было на ней в театре. Из широких рукавов то и дело выглядывали обнаженные до плеч изумительно красивые руки.
Люция была невероятно привлекательна, но Боровецкий этого уже почти не замечал — он отвечал ей односложно, торопливо пил чай, ему хотелось поскорее уйти.
Неожиданная новость жгла его будто огнем.
Люция дрожала от нетерпения, ненавидящим взглядом выпроваживала слугу, который, назло, двигался как сонный, — броситься на шею Каролю она не могла, зато сжала ему руку так сильно, что он едва не вскрикнул от боли.
— Что с вами? — спросила она, заметив его смущение.
— Я счастлив, — ответил он по-французски.
Они о чем-то заговорили, но беседа не клеилась, ежеминутно обрывалась, как старые лохмотья, когда потянешь посильнее.
Люции мешал слуга, а Боровецкому — нетерпение и то, что он насильно заставлял себя сидеть здесь, обладая такой важной тайной, в такую минуту, когда пошлина поднимается с восьми копеек до двадцати пяти.
— Может, перейдем в будуар? — шепнула она, когда чаепитие закончилось.
И она так посмотрела на него своими дивно сиявшими глазами, так заманчиво рдели ее пурпурные губы, что Боровецкий, вставший с намерением проститься, склонил голову и пошел за Люцией.
Он был не в силах противиться ее очарованию.