Выпил бутылку коньяка, но не забылся: тревога не отпускала.
Как к божеству, взывал он к паровозу, заклиная ехать быстрее.
Он чувствовал себя совершенно разбитым, сердце кололо, болели мускулы, нервы разошлись так, что дрожали колени, и мысли раскаленными остриями язвили мозг. Без устали ходил он от одного окна к другому, присаживался то тут, то там, снова вскакивал и все смотрел на унылые, бескрайние просторы, тщетно силясь прозреть тьму морозной зимней ночи.
С бьющимся сердцем вглядывался он в проносившиеся мимо станции, как бы по наитию отгадывая в темноте их названия.
Мучительная тревога все росла, ни на миг не затихая, и, словно острыми когтями, терзала нутро, дергала нервы, причиняя невыносимую боль.
Порой он задремывал, но от страха тотчас просыпался в холодном поту и еще острей ощущал свою полнейшую беспомощность.
Но усталость брала свое, и он уже плохо сознавал, где он и что с ним; как сквозь сон смотрел он на бледный зимний рассвет, который зеленоватым ликом заглядывал в окна вагона, лениво влекся по снежным просторам, прогоняя мрак с полей. Все явственней проступали контуры лесов, в пробуждавшихся деревнях сверкали огоньки, но вот с востока наплыла грязно-бурая туча, повалил густой снег, и все затянуло сплошной серой пеленой.
В Колюшках телеграммы не было.
Превозмогая усталость, Кароль умылся и постарался успокоиться.
Он заставил себя мыслить логически, и, казалось, эго удалось, но окончательно побороть тревогу и нетерпение не мог, и по мере приближения к Лодзи они возрастали.
Его переполняла горечь.
Многолетний упорный труд, надежды, мечты, будущее — все пошло прахом, улетучилось с дымом.
Мука была тем нестерпимей, чем сильней ощущал он свое бессилие, чем больше возмущался беспощадной, безжалостной судьбой.
Валил густой снег и, хотя уже рассвело, ничего не было видно.
Поезд мчался с бешеной скоростью, словно в клочья разрывал окутавшую землю снежную пелену, а Боровецкий, высунувшись в окно, хватал запекшимися губами морозный воздух и за белой завесой пытался разглядеть очертания фабрики. Он дрожал от нетерпения и, чтобы не закричать, кусал руки.
А паровоз, словно разделяя его тревогу, как одержимый, мчался вперед. Судорожно дергаясь, выдыхал клубы дыма, скрежетал поршнями, хрипел от усилий и летел, подобный гигантскому гудящему жуку, летел, словно обеспамятев, среди снежных просторов в бесконечность.
XXI
В день пожара Анка, как обычно в послеобеденную пору, сидела около пана Адама, который был как-то особенно раздражен и беспокоен. Он беспрерывно осведомлялся о Кароле, жаловался на удушье и боль в сердце.
Было пасмурно, несколько раз принимался идти снег, но к вечеру он прекратился, зато усилился ветер. Раскачивая в саду деревья, ветер задувал в окна, со свистом проносился по веранде, на которую выходили окна комнаты, где лежал больной.
К вечеру ветер улегся и наступила глубокая тишина, в которой лишь отчетливей слышался гул работающих фабрик.
— Когда приедет Кароль? — слабым шепотом опять спросил старик.
— Не знаю, — отвечала Анка, расхаживая по комнате и поглядывая в окна.
Ею овладела какая-то странная усталость, безразличие и невыразимая тоска, словно бы навеваемая грязно-серой тьмой, окутавшей Лодзь.
Неделями не выходила она из дома и, сидя около постели пана Адама, в мучительном ожидании гадала, чем все это разрешится.
И сейчас в полутемной комнате, пропитанной запахом лекарств, мнилось ей: пытке ожидания не будет конца.
Она смирилась, покорилась судьбе и, замкнувшись в себе, предавалась самой безысходной скорби — скорби самоотречения.
Больной вполголоса читал вечернюю молитву, но она не присоединилась к нему, словно не слышала, оцепенело глядя в окно на заснеженный сад и кирпичные стены фабрики.
И вдруг увидела: от калитки в фабричном заборе с громким криком бежит человек.
Она выскочила в прихожую.
— Пожар! — выдохнул Соха.
— Где? — спросила она, прикрыв дверь, чтобы не услышал больной.
— На фабрике! Загорелось в сушильне, на четвертом этаже!
Ни о чем больше не спрашивая, в безотчетном порыве бросилась она на фабрику и сразу же за калиткой увидела красные языки огня, вырывавшиеся из окон четвертого этажа.
На дворе творилось что-то невообразимое. Обезумевшие люди с криком выбегали из корпусов, в окнах лопались стекла, и наружу вместе с клубами едкого черного дыма вырывалось пламя, лизало рамы и достигало крыши.
— Отец! — вскрикнула она в ужасе, вспомнив о больном, и побежала домой.
Но теперь уже и на веранде слышны были крики, и напротив окон на фабричной крыше виднелся огонь.
— Анка, что случилось? — с беспокойством спросил старик.
— Ничего особенного… Кажется, что-то произошло на фабрике Травинского, — поспешно ответила она, зажгла лампу и дрожащими руками опустила шторы.
— Барышня!.. Господи, спаси и помилуй!.. Там… — В комнату с воплем вбежала служанка.
— Тише! — прикрикнула на нее Анка. — Зажги лампу, темно.
— Так ведь она горит…
— Верно… Ступай… Я позову, если будет нужно…
Глухой, смутный шум пожара нарастал и, становясь все громче, проникал в комнату.
— Боже, Боже! — в растерянности шептала она, не зная, что сделать, чтобы больной не услышал этого шума.
— Анка, пригласи к чаю пана Макса.
— Хорошо. Сейчас напишу к нему.
Натыкаясь на стулья, она кинулась к секретеру, со стуком выдвигала и задвигала ящики, уронила на пол цветочный горшок, потом — тяжелую папку с бумагами, а когда стала поднимать, опрокинула несколько стульев и в поисках чернил металась по дому, громко топая и хлопая дверями.
— Что ты сегодня вытворяешь!.. — проворчал старик.
Туговатый на ухо, он с беспокойством прислушивался к необычным звукам, проникавшим в комнату.
— Такая уж я неловкая… Это даже Кароль заметил, — оправдывалась она, заливаясь беспричинным смехом.
Чтобы взглянуть на фабрику, она вышла в соседнюю комнату и невольно вскрикнула: бушующее море огня, наводя ужас, разливалось все шире, вздымалось все выше.
— Что с тобой? — спросил старик.
— Так, пустяки… Ударилась об дверь, — прошептала она и, чтобы придать правдоподобие своим словам, схватилась за голову.
Ее трясло, как в лихорадке, и она едва держалась на ногах.
Возвещая о своем прибытии хриплыми звуками рожков, промчалась вскачь пожарная команда.
— Анка, что это?
— Подвода прогрохотала мимо, — отвечала она.
— А мне как будто музыка послышалась…
— Это звон бубенцов… Бубенцы на санях… Может, почитать вслух?
Он утвердительно кивнул.
Нечеловеческим усилием воли утишив бушевавшую в душе бурю, она читала намеренно громко.
— Я слышу… не кричи так… — с раздражением прошептал пан Адам.
Не обратив внимания на его слова, она читала дальше. Но не понимала смысла, даже букв не различала; то была какая-то лихорадочная импровизация, в то время как всем существом, последними проблесками сознания она внимала доносившимся с пожара воплям, грохоту, треску огня.
Хотя в комнате горела лампа, кровавое зарево уже просвечивало сквозь шторы.
Но она продолжала читать. У нее от волнения раскалывалась голова, замирало сердце, на побледневшем, покрытом потом лице застыла маска ужаса, под сведенными бровями лихорадочным блеском горели глаза, голос ежеминутно прерывался и дрожал. Ее терзала, душила, корежила такая жуткая, нестерпимая боль, что она была близка к помешательству.
Однако она еще владела собой.
А в комнате все отчетливей слышались крики и от грохота падающих стен и перекрытий содрогался дом.
«Тише… тише… тише… Господи Иисусе, смилуйся!..» — из последних сил взывала она к Божьему милосердию.
Пан Адам то и дело останавливал ее и тревожно прислушивался.
— Кричат… Кажется, на фабрике Кароля… Анка, поди посмотри, что там такое.
Она посмотрела…
И из соседней комнаты увидела: полыхает уже вся фабрика. Пожар свирепствует, как ураган, вздымая высоко к небу языки пламени.
— Ничего… Это ветер шумит… Страшный ветер… — прошептала она, с невероятным усилием подавляя волнение.
От страха, отчаяния, растерянности перехватывало горло, она задыхалась. И одно только было ей ясно: если старик узнает о пожаре, он умрет.
«Что же делать?.. Почему нет Кароля?.. А вдруг загорится дом?..» — огненной молнией проносилось в голове, вселяя безграничный ужас и лишая ее последних сил.
Нет, читать она больше не могла.
Пошатываясь, ходила взад-вперед по комнате, с шумом пододвинула чайный столик.
— Ветер разбушевался… Помните, какой был ветер тогда в Курове?.. Сколько в тополиной аллее переломало и вывернуло с корнями деревьев… Боже, как мне было страшно… До сих пор в ушах стоит ужасный этот шум… треск… стоны падающих деревьев… жуткое завывание ветра… Боже, Боже, до чего же страшно… — У нее осекся голос, мгновенье стояла она неподвижно и, помертвев от страха, прислушивалась к нарастающим звукам пожара.
— Там что-то случилось, — заметил больной, делая попытку встать.
Стряхнув с себя оцепенение, она, как могла, успокоила его и, пройдя в гостиную, с невесть откуда взявшейся силой придвинула к открытой двери фортепиано и заиграла какой-то оглушительный, бравурный марш.
И заглушая шум пожара, дом наполнили звуки неистового веселья, они неслись в бешеном галопе, кружились в вихре, взрывались диким хохотом, низвергались искрометными каскадами. Пан Адам успокоился и даже как будто повеселел.
Анка изо всех сил колотила по клавишам, с жалобным стоном лопались струны, но она не слышала; по лицу струились слезы, но она не сознавала, что плачет. Ничего не видя, не понимая, она играла, как автомат, движимая лишь одной мыслью: спасти старика.
Вдруг дом содрогнулся, со стен попадали картины, и раздался такой страшный грохот, словно разверзлась земля.
Пан Адам кинулся к окну, сорвал шторы, и зарево пожара, кровавым потоком хлынув в комнату, ослепило его.