Земля обетованная — страница 23 из 119

— Замолчи, Альберт!

— Ша, ша! Это ваше семейное дело! — прикрикнул на них Грюншпан-старший, ставя блюдце на стол.

— Она вечно чем-то недовольна, вечно со мной ссорится.

— Да как я могу не ссориться, когда он заставляет меня ездить на дохлых клячах, над которыми все смеются!

— Хороши и такие, люди побогаче тебя пешком ходят.

— А я хочу ездить, у меня хватит денег на приличных лошадей.

— Так купи их себе, у меня на это нет средств.

— Тише, евреи! — крикнул Фелюсь, раскачиваясь в кресле.

— Он окончательно сдурел! Чтобы покупать, нужно, видите ли, иметь деньги! Разве нужно иметь деньги, чтобы покупать то, что нужно? Или у Вульфа они есть, раз он строит фабрику, или у Берштейна их много, раз он покупает обстановку за сто тысяч? — выкрикивала Регина, обводя родню вопрошающим взглядом.

Альберт, повернувшись ко всем спиною, смотрел в окно.

Спор возобновился с новой страстью и дошел до апогея — все разом кричали, наклонялись над столом, стучали по нему кулаками, вырывали один у другого из рук листки бумаги, чертили на клеенке все новые столбцы цифр, развивали самые бессовестные планы и способы объявления банкротства, вступали в перебранку, вскакивали из-за стола и опять садились; лица у всех горели, бороды, усы тряслись от возбуждения, от этих цифр возможной прибыли; все возмущались этим глупцом, который стоял, повернувшись к ним спиною, и не хотел слушать о банкротстве.

Грюншпан-старший громко что-то доказывал, Регина, утомленная бурным объяснением, сидела в кресле и судорожно всхлипывала, Ландау отвернул клеенку и куском мела писал цифры на столе, время от времени авторитетно их поясняя, а Зыгмунт Грюншпан, весь красный, потный, кричал громче всех, требовал, чтобы они наконец договорились, и проверял колонки цифр в принесенном Региной фабричном гроссбухе.

Один Мориц не принимал участия в семейных волнениях, он опять присел под пальму рядом с Фишбином, который, развалясь в кресле, покачивался, курил сигару и изредка покрикивал:

— Тихо, евреи!

— Да, оперетта не больно-то веселая! — сказал Мориц с досадой и, окончательно махнув рукой на союз с Грюншпаном, отправился в другие комнаты искать Мелю.

Он застал ее у бабушки, которую вся семья окружала необычайным почетом и заботой.

Бабушка сидела у окна в кресле на колесах. Это была почти столетняя старуха, парализованная и впавшая в детство; лицо у нее было настолько ссохшееся и морщинистое, что и выражения никакого не осталось — на изжелта-сером, дряблом куске кожи выделялись только темные, как бусинки, но тусклые глаза. Поверх черного парика был надет чепчик из пестрого шелка с кружевами, как носят еврейки в маленьких местечках.

Меля чайной ложечкой вливала бульон в ее запавший рот, и бабушка, как рыба, только открывала рот и закрывала.

Мориц поклонился старухе — она перестала есть, посмотрела на него мертвенным взором и спросила глухим, словно из-под земли исходившим, голосом:

— Кто это, Меля?

Она никого не узнавала, кроме самых близких людей.

— Это Мориц Вельт, сын моей тети, Вельт, — повторила погромче девушка.

— Вельт, Вельт! — пожевала старуха беззубыми деснами и широко раскрыла рот для очередной ложечки с бульоном, которую поднесла Меля.

— Они еще ссорятся?

— Настоящий Судный день!

— Бедный Альберт!

— Тебе его жаль?

— Ну конечно! Собственная жена и семья не дают ему быть человеком. Регина просто поражает меня своим торгашеством, — с грустью вздохнула Меля.

— Уж раз ты фабрикант, изволь быть как все. Он немного страдает идеализмом, но после первого же банкротства, если только на нем хорошо заработает, он излечится.

— Не понимаю я ни отца, ни дядей, ни тебя, ни Лодзи. Во мне все кипит, когда я смотрю на то, что здесь творится.

— А что такое творится? Все хорошо, люди делают деньги, только и всего.

— Но как? Какими способами?

— Это не имеет значения. От того, каким способом заработаешь рубль, стоимость его не уменьшается.

— Ты циник, — прошептала Меля с укоризной.

— Я всего лишь человек, который не стыдится называть вещи своими именами.

— Ах, помолчи немного, я так расстроена, что даже нет сил ссориться.

Меля кончила кормление бабушки, поправила подушки, которыми та была обложена, и поцеловала ей руку. Старуха слегка ее обняла, погладила костлявыми, как у скелета, пальцами ее лицо и, посмотрев на Морица, опять спросила:

— Кто это, Меля?

— Вельт, Вельт! Идем ко мне, Мориц, если у тебя есть время.

— Ах, Меля, для тебя у меня всегда есть время, когда только захочешь.

— Вельт, Вельт! — глухо повторила бабушка, открыла рот и уставилась мертвыми глазами в окно, за которым виднелась стена фабрики.

— Мориц, я тебя уже просила — не надо комплиментов.

— Поверь, Меля, я говорю искренне, даю слово порядочного человека! Когда я с тобой, когда я слышу тебя, смотрю на тебя, я чувствую и думаю по-другому. В тебе есть такая удивительная мягкость, ты настоящая женщина, Меля, таких в Лодзи мало! — говорил Мориц с чувством, идя вслед за Мелей в ее комнату.

— Проводишь меня к Руже? — спросила она, ничего ему не ответив.

— Если бы ты не сказала, я бы сам попросил разрешения.

Меля, прислонясь лбом к оконному стеклу, смотрела на воробьев, которые, ошалев от первого весеннего мартовского дня, скакали и дрались в саду.

— О чем ты думаешь? — тихо спросил Мориц.

— Об Альберте. Сделает он так, как решил, или так, как они хотят.

— Уверен, что он объявит себя банкротом и договорится с кредиторами.

— Нет, я его знаю, я убеждена, что он заплатит.

— Держу пари, что договорится.

— А я что хочешь готова поставить, что он этого не сделает.

— Гросман, конечно, с философской придурью, но все же он человек умный, и я готов поставить на кон все свое состояние, что он заплатит не больше, чем двадцать пять процентов.

— А я так хотела бы, так хотела бы, чтобы это не случилось.

— Знаешь, Меля, мне пришло в голову, что тебе надо было выйти за него замуж. Вы бы прекрасно подошли друг другу, сидели бы голодные, зато были бы такими честными, что вас показывали бы в паноптикуме.

— Он мне нравится, но я за него не вышла бы, это не мой тип.

— Кто же твой тип?

— Ищи и догадывайся! — опять улыбнулась она своей нежной, мимолетной улыбкой.

— Ну да, наверно, Боровецкий, в него влюблены все женщины в Лодзи.

— Нет, нет, по-моему, он сухой, высокомерный карьерист, нет, нет, слишком уж он похож на всех вас.

— Тогда Оскар Мейер — барон, миллионер и красавец, правда, он барон мекленбургской породы, зато миллионер самый доподлинный.

— Я видела его один раз, и он мне показался переодетым мужиком. Наверно, ужасный человек, я много о нем слышала.

— Да, он нрава дикого, бешеного, настоящая прусская скотина! — с ненавистью произнес Мориц.

— Даже так? Это начинает быть интересным.

— Довольно об этом хаме. А может, тебе нравится Бернард Эндельман?

— Уж слишком он еврей! — презрительно скривилась Меля.

— Ах, какой я недогадливый! Ты же воспитывалась в Варшаве, жила там среди поляков и побывала во всех варшавских кружках и гостиных, так могут ли тебе нравиться евреи или здешние люди! — иронически воскликнул Мориц. — Ты привыкла к лохматым студентам, ко всему этому радикальному сброду, который так красиво декламирует в ожидании наследства или казенной синекуры, привыкла к той атмосфере утонченной болтовни и взаимного охаивания в самом возвышенном, благородном стиле. Ха, ха, ха, я через это прошел и всякий раз, как вспомню о тех временах и тех людях, просто умираю со смеху.

— Оставь, Мориц. Ты говоришь со злостью, а значит, не беспристрастно, я не желаю тебя слушать, — поспешно перебила его Меля, задетая за живое, потому что она и впрямь всем существом своим еще жила в том мире, хотя уже года два, как приехала в Лодзь.

Меля ушла в другую комнату, минуту спустя она возвратилась одетая для выхода.

У ворот ждал с открытой дверцей изящный экипаж.

— Поедешь только до Нового Рынка, дальше уже не так грязно, и я пойду пешком.

Кони резко тронули с места.

— А ты, Меля, тоже меня удивляешь.

— Чем же?

— Вот именно тем, что ты такая — совсем не еврейка. Я наших женщин хорошо знаю, знаю им цену и ценю их, но я знаю, что, в отличие от тебя, они не принимают всерьез всякие эти книжные идеи. Ты же знаешь Аду Васеренг? Она тоже жила в Варшаве и вращалась в тех же кругах, что и ты, так же загоралась от всех этих слов, так же всем интересовалась, так же спорила со мной о равенстве, о свободе, о добродетели, об идеалах.

— Я с тобой обо всем этом не спорю, — возразила Меля.

— Это правда, но разреши мне закончить. Так вот, она была самая идеалистическая идеалистка, но, когда вышла замуж за своего Розенблатта, позабыла обо всех этих глупостях, идеализм был не ее призванием.

— Тебе это нравится?

— Да, нравится. В свое время она развлекалась поэзией — а почему бы не развлекаться, в польских домах это принято, это вносит некую модную нотку и не так скучно, как хождение по театрам да балам.

— Значит, ты убежден, что все это делается лишь для развлечения?

— Что касается полек и тебя, я этого не утверждаю — тут другая стать, но что до евреек — о, тут я знаю наверняка. Сама подумай, почему все это должно их волновать? Я еврей, Меля, я этого никогда и нигде не стыдился и не отрицал — что за смысл отрицать! И меня, как и всех наших, точно так же ничто не волнует, кроме собственных моих дел, — просто у меня этого нет в крови. Вот, к примеру, Боровецкий, он странный человек, мой товарищ по гимназии в Варшаве, мой товарищ по Риге, мой друг, мы живем вместе столько лет, и мне казалось, что я его знаю, что он наш человек. Коготки у него острые, он вполне лодзинский человек, еще больший делец, чем я, а вот порою выкинет что-нибудь этакое, чего я не понимаю, чего ни один из наших не выкинет; ведь он же «лодзерменш» — и тут же у него разные завиральные идеи, утопические мечты, ради которых он готов дать рубль, если у него их два, и ради которых я дал бы гривенник, да и то, коль уж нельзя было бы отвертеться, я…