— Вы служили в галантерейном магазине? — иронически спросил Кароль.
— Нет, но я в этих вещах знаю толк, изучал их методически, я, знаете ли, по манере одеваться, по деталям гардероба угадываю, кто? — откуда? — сколько?
— И кто же была та красавица?
Кароль не проговорился, что по описанию узнал пани Цукер.
— В том-то и штука, что не знаю, впервые моя метода меня подвела. Судя по шляпе и по лицу, то была светская дама, миллионерша; платье богачки, которая в карете ездит; опять же фильдекосовые чулки — не поймешь, то ли учительница, то ли жена чиновника или какого-нибудь купчишки; нижняя юбка — я и ее увидел — из желтого недорогого атласа еще сошла бы, но отделка-то была из простеньких бумажных кружев. Понимаете, пан директор, бумажных! — подчеркнул он почти угрожающе.
— Что же это означает?
— Что дешевка, друг мой, панельная красавица, а в лучшем случае принарядившаяся мещанка. Это меня добило. Я потерял к ней всякий интерес. Глянул на нее в последний раз, она, видимо, была оскорблена, потому что опустила подол прямо в грязь и перешла на другую сторону улицы.
— И вы опять пошли за ней?
— Нет, дружище, явно не стоило. Если я и ошибся в первой своей оценке, одного того, что она опустила подол и пошла, подметая им грязь, было достаточно, чтобы я убедился — обычная лодзинская шлюха. Да ни одна варшавская швея так не поступит: во-первых, у них красивые ножки и они любят их показывать, а потом — пачкать платье… Фи!
Он презрительно скривил рот и остановился.
— До свиданья. Мне надо зайти сюда, — буркнул Кароль и, чтобы избавиться от него, зашел в кондитерскую на углу пассажа Мейера.
Ему вдруг захотелось доставить удовольствие «колонии». Он накупил пирожных, взял коробку конфет и вложил в покупку записку, адресованную Каме:
«Пусть дитятко не плачет и поделится с Пиколо конфетами — может быть, он тогда не будет красть туфельки, — и прошу поверить, что негодник Кароль сделает все, что в его силах, для Г.».
Покупку он попросил отнести на Спацеровую улицу.
— Пусть и им что-то перепадет от моих заработков, — прошептал Кароль, выходя на улицу.
Он был так доволен собою и всем на свете, что любезно раскланивался направо и налево с многочисленными знакомыми, спешившими после обеда на фабрики и в конторы, и снисходительно поглядывал на Козловского, который шел по другой стороне улицы вслед за какими-то женщинами и пытался заглянуть им в глаза.
Козловский смешил его своим видом: пальто, скроенное наподобие обыкновеннейшего мешка, светлые панталоны, щегольски подвернутые на четверть локтя над лакированными ботинками, сдвинутый на затылок цилиндр и невероятно подвижное лицо, напоминавшее мордочку мопса.
На тротуарах было полно народу — толпы рабочих спешили на фабрики, призываемые хором пронзительных гудков; кое-кто на ходу еще дожевывал свой обед. Громко стучали деревянные подошвы, и стук этот, вместе с потоком закопченных, грязных, изможденных и оборванных рабочих, затихал, удаляясь в ворота и боковые улочки.
По краю мостовой двигалась убогая похоронная процессия. Белый гробик с голубым крестом на крышке несли четверо подростков в трауре, впереди, сонно шлепая по глубокой грязи, шел сгорбленный лысый причетник в голубой пелерине и нес распятие; за гробиком, прикрывшись зонтами, семенила кучка детей, прижимаясь к тротуару, так как их ежеминутно оттесняли дрожки, подводы и огромные, нагруженные тюками платформы, которые обрызгивали гробик черной, липкой грязью, и шедшая рядом старая женщина то и дело вытирала его своим передником.
На процессию никто не обращал внимания, некогда было, лишь иногда какой-нибудь рабочий приподнимал картуз или, вздохнув, набожно осеняла себя крестом работница — и бежали дальше, подгоняемые гудками, которые, будто холодные копья, пронзали тяжелый, серый, продымленный воздух; грязные струи дыма, извергаясь из множества труб, опускались на крыши и заполняли улицы нестерпимой вонью.
Боровецкий остановился — не попадутся ли дрожки, чтобы поскорей добраться до конторы, — и вдруг увидел, что с ним здороваются из проезжающей мимо коляски. Это ехала Мада Мюллер с братом; Вилли в красной шелковой шапочке, с зелено-красной лентой корпорации на груди сидел развалясь и держал на коленях большую черную коробку.
Коляска, подъехав к тротуару, остановилась в нескольких шагах.
— А где же обещанный список книг? Так вы держите слово? — с улыбкой спросила Мада у Боровецкого.
Боровецкий посмотрел в ее золотистые глаза.
— Признаюсь откровенно, запамятовал, но я исправлюсь и сегодня же пришлю, торжественно клянусь.
— Не верю, я требую более надежной гарантии, — весело прощебетала Мада.
— Я готов дать расписку.
— Мало! Подпись ваша немногого стоит, — смеялась девушка, забавляясь тем, как Боровецкий юмористически клялся, прижимая руку к сердцу.
— Тогда я подкреплю свою подпись гарантией какой-нибудь солидной фирмы.
— Наверно, пани Ликерт? — живо откликнулась Мада и быстро спрятала лицо в шелковую муфточку, сама испугавшись невольно вырвавшихся слов.
— Я ей столько раз говорил, что она дура, а она все не хочет верить, — проворчал Вильгельм.
— Вы куда идете? — спросила Мада, желая исправить свою неловкость и открывая красное, как мак, лицо.
— На работу, — непринужденно ответил Кароль, хотя упоминание о пани Ликерт больно его задело.
— Подвезем его? Ты согласна, Мада?
— О, с удовольствием. А вы согласны?
— Вот я уже сажусь вместо ответа.
— Вильгельм, сядь рядом с собакой, уступи место пану Каролю, — потребовала Мада.
— Благодарю, лучше я сам сяду ниже, мне будет удобней смотреть. Красивая собака.
— Стоит три тысячи марок. Получила медаль на выставке у Каприви.
— Значит, собачья знаменитость!
— Дурной пес, лает на меня, порвал мне новенький передничек.
— И вы не наказали его за такое преступление?
— Ну да, Вильгельм не разрешил бы его бить.
— А вы куда едете?
— Мада что-то высмотрела в Художественном салоне, верно, опять захочет купить какую-нибудь дурацкую картинку. А я решил немного покатать своего Цезаря, он дома скучает, совершенно как я.
— Когда же вы возвращаетесь в Берлин?
Мада очень громко и искренне рассмеялась.
— Он уже целый месяц как уезжает и каждый день из-за этого ссорится с папой.
— Молчи, Мада! Если ты дурочка, так не вмешивайся в дела, которых не понимаешь, — обрезал ее Вилли с раздражением, даже шрам на его лице побагровел.
Он распрямил свой могучий торс и нахмурил брови.
— Ну, скажите на милость, пан Кароль, вы меня тоже считаете дурочкой? Все в доме постоянно мне об этом твердят, так что в конце концов я сама должна буду в это поверить. Но все равно я, например, знаю, что Вильгельм наделал долгов в Берлине, а папа не хочет их оплатить, потому он и торчит в Лодзи, — со злостью сказала Мада, глядя на брата. — Ха, ха, ха, какое у него потешное выражение лица…
— Смотри, Мада, не то я выйду из коляски и пойду скажу фатеру, что ты тут болтаешь.
— Ну и выходи, нам с паном Боровецким будет просторней. Но вы еще не ответили на мой вопрос.
— На такой вопрос не может быть ответа.
— Вы не хотите сказать правду.
— Просто я этой правды не знаю.
— Когда же у меня будет список?
— Пришлю его сегодня.
— Не верю. Я желаю, чтобы вы в виде наказания сами его принесли.
— Если это — наказание, то как прекрасна может быть награда!
— Получите чашку хорошего кофе! — наивно выпалила Мада.
Вильгельм громко прыснул, даже Цезарь залаял.
— Разве я сказала глупость? — покраснев, спросила Мада с тревогой.
— Пана Вильгельма рассмешила собака, смотрите сами, какая она потешная.
— Вы добрый человек, даже папа так говорит и все у нас в доме говорят, кроме Вильгельма.
— Мада!
— Мне с вами очень приятно, но, к сожалению, вот уже моя фабрика. Благодарю и до свидания.
— Ждем вас в воскресенье после обеда.
— Я помню и огорчаюсь, что завтра не воскресенье, а четверг.
Мада, весело рассмеявшись, одарила его нежным взглядом.
Боровецкий с минуту постоял на тротуаре и увидел, что она несколько раз оборачивалась.
«Ах, почему у Анки нет миллиона! Какая жалость!» — думал он, торопливо направляясь на фабрику, где после обеденного перерыва возобновилось обычное бешеное движение.
Из соседних с фабрикой строений выехал отряд добровольного пожарного общества. Повозки, пожарные насосы, бочки, двигаясь в образцовом порядке, мчались очень быстро — грязь из-под колес и конских копыт летела брызгами во все стороны, на повозках поспешно натягивали мундиры превратившиеся в пожарников рабочие.
— Где горит, пан Рихтер? — спросил Кароль у командира отряда, одного из мастеров прядильного цеха. Ему помогал застегнуть мундир и подпоясаться фабричный привратник в своей будке.
— Горит Альберт Гросман! Стягивай потуже! — прикрикнул Рихтер на привратника, который никак не мог уместить его большущий живот в тесный пожарный мундир, даже пуговицы отлетали.
— Давно?
— Уже с полчаса. Но кажется, уже все загорелось. Потуже, пан Шмидт.
— И потому вы так спешите?
— Гросглик позвонил по телефону старику, просил сделать все, чтобы назло Грюншпану не дать сгореть его зятю.
— Почему так? Ага, они хотят его разорить.
— Это сегодня уже третий пожар.
— Фабрики?
— Известно.
— Возмещают убытки от последних банкротств.
— Чтоб их гром разразил, каторжники треклятые! Они наживаются, а мы, как собаки, должны мчаться, высунув язык, с одного пожара на другой.
— А как же иначе, им это необходимо, не то баланс не сойдется.
— До свиданья! Уф, сейчас лопну, ей-Богу! — крикнул Рихтер, усаживаясь в ожидавшие у ворот дрожки; лошади с места рванули вслед за пожарными повозками, которые, сияя блестящими касками пожарников, будто самоварами, виднелись уже на другом конце улицы.
— Хо, хо! Начинается горячая пора! — прошептал Кароль и поспешил к телефону, чтобы сообщить Максу Бауму про телеграмму Морица.