огромное озеро.
Они подходили к шоссе, и пан Адам прикрикнул на Валюся:
— А ну, пошевеливайся, бездельник!
— Я и так взмок!
— Уже? — прошептала Анка, увидев ожидавший на дороге экипаж.
— Жалко, что время пролетело так быстро, — сказал Макс.
— Посмотрите, какая красота! Господь Бог воистину щедро украсил землю! — воскликнул ксендз, указывая на озаренные закатными лучами поля.
Огромное пурпурное солнце опускалось по перламутровому небу за лес, подергивая поля красновато-лиловой дымкой.
Как ярко начищенные медные щиты, блестели в низинах пруды, текущая на восток извилистая речка на фоне зеленых лугов казалась синей муаровой лентой, отливающей червонным золотом.
— Да, очень красиво! Только вот любоваться некогда.
— Ничего не поделаешь. Езжайте с Богом! Дайте-ка я вас поцелую, мальчики! Пан Баум… пан Макс, мы полюбили вас, как родного.
— Очень приятно. Признаться, в жизни не встречал я таких милых людей. Сердечно благодарю за гостеприимство и прошу не забывать Макса Баума!..
— Солидная фирма… Отпускает товар с шестимесячным кредитом, — с насмешкой сказал Кароль и стал со всеми прощаться.
Макс замолчал и назло Каролю раз десять подносил к губам то одну, то другую Анкину руку, расцеловал в обе щеки пана Адама, приложился к руке ксендза, и это так растрогало старика, что он обнял его за шею, чмокнул и перекрестил.
Лошади с места тронулись рысью.
Анка, стоя на пригорке, махала им платком.
А пан Адам напевал какой-то бравурный марш.
Макс смотрел на светлый силуэт Анки, пока он не скрылся из вида, и, повернувшись к Каролю, сердито сказал:
— Вечно ты меня на посмешище выставляешь.
— Чтобы ты немного протрезвился. Не люблю, когда упиваются моим вином и вдобавок еще в моем же доме.
Оба замолчали.
II
— Блюменфельд, в воскресенье играли у Малиновского?
— Играли. Сейчас расскажу, — вполголоса отвечал тот, подходя к окошку, чтобы обслужить клиента.
Стах Вильчек лениво потянулся и вышел на улицу.
На Пиотрковской, как всегда, было шумно; огромные товарные платформы громыхали по мостовой, и в конторе дребезжали стеклянные перегородки, забранные медной сеткой, с прорезями для окошек, у которых теснился народ.
Вильчек равнодушно посмотрел на строительные леса, опоясывающие дом напротив, на запрудившую тротуар толпу и вернулся к своему столу, мимоходом скользнув взглядом по склоненным головам конторских служащих, — в тесном пространстве между стеной и стеклянной перегородкой, их было десятка полтора, отделенных друг от друга невысокими деревянными барьерами.
— А что вы играли? — снова спросил он у Блюменфельда; тот худыми, нервными пальцами приглаживал рыжие волосы, глядя голубыми глазами на еврея, который вертелся во все стороны посреди конторы.
— Касса направо! — крикнул он, высовываясь из окошка. — Первую часть сонаты Cis-moll Бетховена. Пожалуй, так хорошо у нас еще никогда не получалось. Малиновский был…
— Блюменфельд, счет Эйхнера и Переца! — послышалось с другого конца конторы.
— Четыре, семнадцать, пять. Задолженность шесть тысяч, — перелистав скоросшиватель, быстро ответил он и продолжал: — Потом репетировали мое сочинение, которое я недавно закончил.
— Что это, полька, вальс?
— При чем тут польки и вальсы! Я не сочиняю музыку для шарманщиков и танцулек! — возмутился он.
— Значит, опера? — ироническим тоном спросил Вильчек.
— Нет, нет! По форме есть некоторое сходство с сонатой, хотя это не соната. Первая часть — впечатление, навеянное молкнущим, постепенно засыпающим городом. Понимаешь, глубокая тишина, нарушаемая едва уловимыми звуками, — их передают скрипки, — и на этом фоне флейта выводит щемяще-грустную мелодию, в ней словно слышатся стоны бездомных людей, замерзающих деревьев, изработавшихся машин, животных, которых завтра погонят на бойню.
И он стал тихо напевать.
— Блюменфельд, к телефону!
Он вскочил со своего места, а когда вернулся, у окошка его ждали два клиента.
Потом он записывал что-то в гроссбух и при этом бессознательно выстукивал пальцами мелодию.
— И долго вы сочиняли?
— Около года. Приходи в воскресенье, услышишь все три части. Я отдал бы два года жизни, чтобы услышать свое сочинение в исполнении хорошего оркестра. Да что там, полжизни бы не пожалел! — прибавил он, облокачиваясь на стол и глядя отсутствующим, невидящим взглядом на черневшие в окошках головы своих товарищей.
Вильчек принялся за работу. Служащие тихо разговаривали между собой, перебрасывались шутками, иногда раздавался взрыв смеха, но стоило хлопнуть входной двери или зазвонить телефону, и они тотчас замолкали. Звякали стаканы: между делом и болтовней пили чай, — в углу конторы на газе кипел чайник.
— Still[48], господа, старик приехал! — раздался предостерегающий голос.
Воцарилась тишина; все смотрели, как из экипажа вылез Гросглик и, стоя перед конторой, разговаривал с каким-то евреем.
— Кугельман, просите сегодня отпуск: старик смеется, значит, в хорошем настроении, — шепнул Вильчек своему соседу.
— Я вчера говорил с ним, он сказал: после баланса.
— Пан Штейман, напомните ему о наградных.
— Чтоб он сдох, этот черный собака.
Раздался тихий смех, который тотчас оборвался: в контору входил Гросглик.
Во всех окошках показались почтительно кланявшиеся головы, и в конторе наступила глубокая тишина, нарушаемая лишь шипением кипящего чайника.
Рассыльный принял у банкира шляпу, подобострастно помог снять пальто.
— Господа, произошло страшное несчастье, — сказал банкир, потирая руки и разглаживая иссиня-черные бакенбарды.
— Избави Боже, не с вами? — послышался чей-то испуганный голос.
— Что случилось? — воскликнули все разом, изображая беспокойство.
— Что? Большое несчастье, очень большое… — повторил банкир плачущим голосом.
— На бирже упал курс акций? — тихо спросил поверенный фирмы, выходя из-за перегородки.
— Сгорел кто-нибудь незастрахованный?
— Красавцев американских рысаков украли?
— Не болтайте глупостей, пан Пальман, — строго сказал банкир.
— Но что же все-таки произошло, пан Гросглик? — умоляющим тоном допытывался Штейман. — Мне даже нехорошо сделалось.
— Ну, упал…
— Кто? Откуда? Где? Когда? — послышались тревожные вопросы.
— Со второго этажа упал ключ и выбил себе зуб… Ха-ха-ха! — засмеялся довольный Гросглик.
— Как это остроумно! Как остроумно! — смеялись конторские служащие, хотя слышали эту глупую шутку раз десять в году.
— Шут гороховый! — пробормотал Вильчек.
— Ну что ж, он может позволить себе такую роскошь, — прошептал Блюменфельд.
Гросглик прошел через контору в обставленный с большой роскошью кабинет с окнами во двор.
Красные обои с золотым багетом гармонировали с мебелью красного дерева, инкрустированной бронзой.
Большое венецианское окно, задрапированное тяжелыми портьерами, выходило в узкий двор, стиснутый с двух сторон служебными постройками, а с третьей замкнутый квадратным зданием фабрики.
Гросглик с минуту смотрел на беспрерывно движущиеся поперек двора трансмиссии, на длинную очередь мужчин и женщин с большими узлами за спиной у одной из дверей. Это были надомники: они брали на фабрике пряжу и на ручных станках ткали платки.
Потом открыл вделанную в стену большую несгораемую кассу и, проверив ее содержимое, выложил пачки бумаг на стол у окна, предварительно заслонив его желтым экраном. И лишь затем сел и позвонил в звонок.
Тотчас явился поверенный фирмы с толстой папкой бумаг.
— Что слышно, пан Штейман?
— Ничего особенного. Ночью сгорел А. Вебер.
— Знаю. А что еще? — спрашивал он, внимательно просматривая бумаги.
— Прошу прощения, но мне больше ничего неизвестно, — извиняющимся тоном отвечал тот.
— Немного же вы знаете, — буркнул банкир и, отодвинув в сторону бумаги, нажал два раза кнопку электрического звонка.
Вошел главный кассир.
— Что нового, пан Шульц?
— В Балутах убили двух рабочих, у одного распорот живот.
— А мне какое дело? Этого товара всегда хватает с избытком. Что еще?
— Я слышал утром: у Пинкуса Мейерзона дела плохи.
— Двадцатью пятью процентами отделаться хочет. Принесите его счет.
Шульц поспешил исполнить распоряжение своего патрона.
— Несостоятельным задумал себя объявить? На здоровье! Нам это ничем не грозит, — посмеиваясь, прошептал Гросглик, внимательно просмотрев счета. — Я уже полгода видел, что он мается: не знает, как подступиться к этому, — прибавил он.
— Верно, я сам слышал, как вы говорили Штейману.
— У меня на это нюх. Я всегда говорю: лучше один раз вычесаться хорошенько, чем все время скрести голову. Ха-ха-ха! — рассмеялся он, довольный своей шуткой. — Ну, а еще что?
— Ничего. Мне кажется, вы сегодня неважно выглядите.
— Вы дурак, пан Шульц, и я вынужден буду снизить вам жалованье! — раздраженно вскричал он, а когда тот вышел, стал внимательно разглядывать в зеркало лицо, легонько пощипывая пухлые щеки, потом высунул и осмотрел язык.
«Да, что-то он мне не нравится. Надо посоветоваться с доктором», — подумал он и позвонил три раза.
Вошел Блюменфельд с пачкой корреспонденции и счетов.
— Что новенького, пан Блюменфельд?
— Вчера умер Виктор Гюго, — робко сказал музыкант и стал громко читать какой-то отчет.
— А наследство большое оставил? — воспользовавшись паузой, спросил банкир, рассматривая свои ногти.
— Шесть миллионов франков.
— Немалые деньги. В каких бумагах?
— В трехпроцентных французских облигациях и акциях Суэцкого канала.
— Бумаги солидные. А чем он занимался?
— Литературой…
— Литературой? — удивленно переспросил банкир, разглаживая бакенбарды и вскидывая глаза на Блюменфельда.
— Это был великий поэт, великий писатель…