Земля обетованная — страница 83 из 119

— Знаете, пан Горн, почему мы предпочитаем взять на работу вас, а не господина Старж-Стажевского? Потому что мы — демократы. Этот графский родственник большой бездельник с аристократическими замашками. Такого только в экипаже напоказ возить! На фабрике же надо трудиться, и там всякое бывает. И случись что-нибудь с ним, — допустим, он по оплошности на работе сломает себе ноготь, как в Европе по этому поводу поднимут шум. А зачем нам дипломатический скандал? Лучше иметь дело со скромными людьми, у которых нет знатных родственников…

Тут в кабинет вошли две дамы. Станислав шагнул им навстречу, а Шая встал со стула.

Это Травинская и Эндельман пришли просить о пожертвовании в пользу летней колонии для детей рабочих.

Эндельманша красочно живописала нищету тысяч детей, которые чахнут в подвалах без свежего воздуха и солнца.

При этом она обмахивала веером густо напудренное лицо, поправляла золотые браслеты и пышную прическу, и ее синеватые губы, похожие на стертые ступеньки, непрестанно шевелились.

Травинская, стройная, с открытым лицом, была сегодня необыкновенно хороша. Она молча смотрела то на красные ястребиные глаза Шаи, на его костлявые пальцы, нетерпеливо барабанившие по столу, то переводила взгляд на Горна.

— Ройза, а твой Берек сколько пожертвовал на бедных? — не без ехидства сделав ударение на именах, перебил Шая, не дожидаясь, когда она кончит.

— Он часто жертвует большие суммы, но не любит это афишировать! — раздраженная его бестактностью, Эндельманша повысила голос.

— А я люблю, чтобы люди знали, сколько я даю. Ну так и быть, дам сто рублей на летнюю колонию. За сто рублей дети получат много свежего воздуха! Пан Горн, принесите, пожалуйста, из кассы деньги, вот чек.

— Мы были бы вам очень признательны, если бы вы пожертвовали непригодные остатки бумажных тканей на белье для детей, — сказала Травинская низким, мелодичным голосом.

— А зачем им в деревне белье? Я видел в своем имении крестьянских детей, которые ходили почти нагишом. Это очень полезно для здоровья.

— Пан Кнолль дал пять штук ситца.

— Пускай хоть пятьдесят дает! Это его дело. А я больше шести… пяти штук миткаля дать не могу. Станислав, напиши на склад записку, чтобы выдали… четыре штуки, — сказал он сердито, торопясь покончить с этим.

— Благодарим вас от имени несчастных детей.

— Не за что! Я даю сто рублей и четыре штуки миткаля, но с условием, чтобы в газетах черным по белому было написано: Шая Мендельсон пожертвовал на летнюю колонию сто рублей и четыре штуки миткаля. Я не хвастаюсь, но пусть все знают, что у меня доброе сердце.

Эндельманша стала рассыпаться в благодарностях, а Нина обратилась к Горну, когда тот вернулся с деньгами:

— Я послала вам сегодня приглашение, но пользуюсь случаем, чтобы напомнить еще раз: завтра вечером мы ждем вас к себе. Не забудете?

— Нет, конечно. И почту для себя за честь.

Когда дамы вышли, Станислав сказал Горну:

— У вас хорошие знакомства! Пани Травинская — настоящая бонбоньерка с конфетами!

— А Ройза выглядит, как напудренная корова. Будь он так же умен, как она болтлива, они были бы вдвое богаче, — заключил Шая и заговорил с толстым торговцем в плисовой поддевке с хитрыми по-татарски раскосыми глазами.

Шая был с ним так предупредителен, что даже уступил свое кресло, а Станислав предложил сигару и сам поднес зажженную спичку.

За торговцем последовал целый ряд любопытных человеческих типов.

Едва дождавшись, когда за последним посетителем закрылась дверь, Горн попросил у Шаи позволения пройти на фабрику: ему не терпелось повидаться с Малиновским и расспросить о Зоське.

Малиновского он нашел в огромной прядильне около остановившегося станка, который в спешке чинили, в то время как весь цех сотрясался от работающих машин.

В воздухе сероватым облаком висела тонкая пыль, сквозь которую едва проступали контуры машин и маячили, точно призраки, люди.

Солнце, светившее через застекленную крышу, заливало цех таким зноем, что по лицам рабочих струился пот, а раскаленный, душный воздух был пропитан запахом горячей смазки.

— С сегодняшнего дня я служу у вас на фабрике, — сказал Горн.

— Да? Это хорошо! — тихо ответил Адам, склонясь над какой-то деталью, которую привинчивал слесарь, и больше ничего не сказал, так как станок быстро собрали, смазали, проверили, и спустя минуту, присоединенный к трансмиссии, он заработал вместе с остальными.

Малиновский постоял, наблюдая, как он работает, несколько раз останавливал его, осматривая пряжу, и, только убедившись, что все в порядке, пошел по длинному проходу между станками, увлекая за собой Горна.

— Как сестра? Ты видел ее в обед? — на ухо спросил Горн, так как стук прядильных машин, свист приводных ремней, оглушительный грохот колес наполняли помещение страшным шумом, заглушая слова.

— Нет… — отвечал он.

Они вошли в застекленную каморку, из которой виден был весь цех с переплетеньем приводных ремней наверху и подвижными очертаниями подернутых хлопковой пылью станков внизу.

— Что с вами? — спросил Горн, видя, что Адам, закусив губу, мрачно смотрит в зал.

— Ничего…

Он отвернулся, прижался лбом к стеклу и тупо уставился на вращавшееся с бешеной скоростью колесо, которое сверкало на солнце, точно расплавленное серебро.

— До свидания. Вы с фабрики прямо домой пойдете?

— Ее уже нет, — оборотясь к Горну, прошептал Адам.

Он был спокоен, только губы дрожали от сдерживаемых рыданий и зеленые глаза потемнели.

— Нет? — машинально переспросил Горн.

— Да. Прихожу в обед, а дворничиха отдает мне ключи и говорит: барышня, что была у вас, велела передать, чтобы ее не искали. Дескать, все равно не найдете… Слышите? Она убежала к Кесслеру, убежала к своему любовнику. Ну и пускай, пускай поступает, как знает… Мне до нее дела нет. Только немного обидно… немного обидно… — И, внезапно замолчав, вышел, так как опять испортилась какая-то машина.

Он поторопился уйти, чтобы скрыть невыразимую боль, которая терзала душу.

Горн последовал за ним, но вынужден был остановиться и прижаться к стене: по проходу катили тачки с тюками хлопка без железных скреп и, как грязный снег, сваливали перед чесальными машинами.

Нестерпимая жара и несшийся отовсюду свист приводных ремней неприятно действовали на нервы, и Горн, не дождавшись Малиновского, ушел.

Тот догнал его у ворот.

— Только никому не говорите об этом, — со слезами в голосе прошептал он и, стиснув горячей ладонью ему руку, скрылся в лабиринте машин и трансмиссий, словно искал там спасения от мучительного стыда и страданий.

Горн не нашелся, что сказать ему в утешение, и понял: такие раны врачует лишь время и молчание; нужно перестрадать боль, избыть ее слезами — только так можно от нее избавиться.

Во дворе Горн встретил Высоцкого, который выходил из фабричной амбулатории.

— Вы будете в воскресенье у Травинских?

— Непременно, — отвечал доктор. — Это единственный дом в Лодзи, где не только злословят.

— И единственная гостиная, где бывают не одни только фабриканты.

Они поспешили расстаться, так как перед конторой уже стояла коляска Шаи.

Сам Шая был еще у себя в кабинете и забавлялся с внучками, дочерьми Станислава. Станислав сосредоточенно писал что-то и лишь время от времени поднимал голову и улыбался девочкам, а они, ласкаясь, прижимали румяные мордашки, обрамленные рыжими волосами, к широкой груди деда.

Шая подбрасывал девочек кверху, целовал и поминутно заливался счастливым смехом. И его красные ястребиные глаза светились нежностью и неподдельным весельем.

— Вот видите, доктор, как тяжело быть дедушкой, — пошутил он, обращаясь к Высоцкому.

— Прелестные девочки!

— По-моему, тоже.

— И похожи на панну Ружу.

— Только цветом волос, а так они намного красивей. Ну, пора ехать. Поезд прибывает через восемь минут.

Гувернантка, скромно стоявшая у окна, взяла девочек за руки, и они поехали на вокзал.

Американские рысаки мчались со скоростью ветра, и они поспели вовремя — поезд как раз подходил к запруженному людьми перрону.

Шае уступали дорогу, снимали перед ним шляпы и шапки; когда он приближался, стихал говор и все взоры с любопытством устремлялись на статную фигуру в длиннополом сером сюртуке. Поглаживая бороду и кивая знакомым, он шел между шпалерами людей и как могущественный властелин милостиво поглядывал на поспешно расступавшийся перед ним нищий сброд.

Впереди шли девочки, в своих розовых платьицах похожие на мотыльков.

Высоцкий еще издали заметил в окне вагона первого класса Ружу и Мелю и ускорил шаги.

Первой из вагона вышла Ружа, ведя на цепочке маленькую серую обезьянку, которая неуклюже подпрыгивала и поминутно садилась на землю.

— Как дела, Ружа? — громогласно спросил Шая и, когда дочь поцеловала его, взял ее двумя пальцами за подбородок и потрепал по щеке. — Ты прекрасно выглядишь!.. И я рад, что ты наконец приехала, — растроганно прошептал он.

— Коко, ко мне! Коко! — звала Ружа обезьянку, а та, напуганная толпой и сутолокой, металась, как безумная, так что пришлось взять ее на руки.

— Вы ждали нас?.. — тихо спросила Меля, идя рядом с Высоцким к выходу.

— Я ждал вас, пани Меля… — Он не осмелился назвать ее просто по имени. — Ждал целых два месяца, — шепотом прибавил он, бесконечно обрадованный ее приездом.

— И я ждала два месяца, два долгих месяца…

Они шли рядом, и в толчее их руки как бы невзначай соединились, но больше они ничего не успели сказать друг другу, так как надо было садиться в экипаж.

Высоцкого охватил сладостный, томительный трепет, и он хотел поскорей уйти.

Он был на верху блаженства, глаза сияли от счастья, от волнения замирало сердце, и, боясь выдать себя, он стал прощаться, но девушки не отпустили его.

Сидя на переднем сиденье напротив Мели, он смотрел на ее пепельные волосы, выбившиеся из-под светлой широкополой шляпы, на загорелое лицо цвета золотистого вина. Его пламенные взоры смущали девушку; она отворачивалась, поправляла шляпу, но радостное это смущение переполняло ее таким счастьем, что она поминутно заливалась веселым смехом, глядя на забавные ужимки обезьянки, которая взобралась Руже на плечо и никак не хотела слезать. И лишь изредка ее большие серые глаза с любовью и одновременно тревогой скользили по лицу Высоцкого, но она тотчас отводила их.