— Это было уже в конце блокады — нас вывезли в Ярославль. Но перед тем, как нас вывезли, я совсем плохая была — тоже лежала, двигаться почти не могла… — Маргарита Петровна качает головой и проводит рукой по глазам, но слез в них нет — просто старческие грустные глаза, которые всматриваются сейчас в прошлое. — Боже мой, боже мой! Сколько пережили… И вдруг неожиданно приехал Николай Семенович — пробрался каким-то чудом в Ленинград в командировку, привез шоколад, витамины. Если бы не это, я бы тоже, наверное, погибла. Я ведь потом долго находилась в госпитале в Ярославле, Майя Михайловна меня нашла и привезла в Москву. Видишь, какие суставы? — Маргарита Петровна кладет руку на стол и показывает пальцы: — Это последствия блокады: сустав в сустав не входит.
Таня видит, как у бабушки одна фаланга пальца свободно отходит от другой, а рука — желтая, перевитая синими венами, скрюченная, как старая, высохшая ветка.
— Вот какие руки, Танечка, — Маргарита Петровна смеется своим мелким сухим смехом. — Боже мой, боже мой! Я так устала жить уже, — глаза бабушки тускнеют, — я прожила такую долгую-долгую жизнь и столько всего видела… — Она качает головой из стороны в сторону и словно уходит в себя. Потом опять поднимает глаза на Таню и продолжает: — Во время блокады умерла и моя родная сестра. А две другие погибли до того в Киеве в Бабьем Яру: собрали вещи — и сами пошли в Бабий Яр.
— Как — сами?! В Бабий Яр?!
Таня была когда-то в Бабьем Яру, где сделали мемориал жертвам, и помнит, какое ее охватило смятение, когда она приблизилась к этому месту, — она вдруг кожей почувствовала, как вокруг нее, в воздухе, как будто происходило движение, словно погребенные там до сих пор посылали миру предостережение о том, чего больше никогда и нигде ни в какие времена не должно произойти: чтобы никогда на земле не гибли безвинные люди лишь за то, что они принадлежат другой расе. Таня даже зажмурилась, и ей захотелось бежать из этого страшного места.
— Никто же не знал, Танечка… Они собрали вещи — и пошли. И там они погибли… Вот так я осталась одна из всей семьи. Я самая младшая из сестер. Боже мой, боже мой! Что мы пережили!
Бабушка снова обхватывает голову руками и несколько минут сидит в задумчивости.
— А братья? — несмело подает голос Таня.
Маргарита Петровна поднимает голову, словно приходит в себя.
— Один, самый молодой из нашей семьи, погиб на фронте в сорок втором — обгорел в танке и не выжил, он был не женат. Второй, Семен, умер два года назад в Ленинграде. И у него есть сын, мой племянник, тоже Семен, — у нас в семье это имя почему-то оказалось популярным, — хихикает бабушка, — но мы его называли всегда Сёмка. У Сёмки потомства нет. В Одессе, правда, живет сейчас наша сводная сестра…
— У вас еще и сводная сестра есть?
— Да, первая жена моего отца умерла при родах. И вот это ее дочь, Фира, Глафира Петровна, Фирочка. Но она воспитывалась в семье своей покойной матери. Фамилия, конечно, тоже Левитина, но у нее никогда не было детей.
— Она была не замужем?
— К сожалению, — качает головой бабушка. — Так и прожила всю жизнь одна. Преподавала математику в школе. А сейчас совсем уж плоха стала. Никто даже не помнит, сколько лет ей должно быть — и год и дата рождения перепутаны Она сумела несколько лет себе сбросить в паспорте.
— Зачем?
— Боялась стареть! — смеется Маргарита Петровна. — И потом эти годы отработала, конечно! Так что у нее стаж большой. Но пенсия пенсией, а я иногда посылаю деньги соседке, чтобы за ней получше ухаживали, только кто же знает, как их там расходуют… Вон там, Танюша, под шкафчиком, — неожиданно перебивает сама себя Маргарита Петровна, — клубочек пыли, я отсюда вижу. Если тебе нетрудно, убери его… Боже мой, боже мой! Когда-то я все делала сама, никого не просила, а теперь уже ничего не могу…
— Но Левитиных ведь много, — говорит Костя, продолжая разговор.
— Это не мы, это другие Левитины — двоюродные, братья отца, — поправляет его Маргарита Петровна. — Мы — прямая ветвь, потому что отец был старший. Поэтому, — бабушка вскидывает глаза на Таню и Костю, — наша фамилия передается только от меня. Мы, конечно, общаемся с ними, но это совсем другая ветвь. От них остались только бедный Миша и его мать.
— Почему «бедный»? — спрашивает Таня. Она уже почти запуталась во всех семейных связях Костиных — а теперь и ее — родственников, кто кому и кем приходится, кого и как зовут и кто что совершил в жизни, но остановиться невозможно.
— Потому что мать замучила его своей неуемной материнской любовью.
— Это как? — не понимает Таня.
— Ну как — как? — недоуменно пожимает плечами бабушка: — Привязан был к мамочкиной юбке, из-за мамочки не женился, и вообще вся его жизнь — это сплошное служение мамочкиным интересам, — бабушка делает безнадежный жест рукой, — бывают такие эгоистичные мамы: она развелась с мужем и подчинила себе сына. Потому на нем эта ветвь Левитиных и оборвалась! — Она обращает на Костю светящийся любовью взгляд: — Красавчик мой!
Таня ловит на себе эхо этого взгляда, но замечает, что в нем каждый раз прячется еле уловимая доля настороженности: а как ты с моим внуком будешь жить?..
— Между прочим, — бабушка вдруг опять хихикает, — Сёмка прислал письмо, сегодня получила.
— Не может быть! — недоверчиво восклицает Костя. — Ты же говорила, что он никогда ничего не сообщает о себе?
— Вот! — бабушка показывает на лежащий на столе конверт. — От него, из Петропавловска пришло. Это в кои веки?! Я уже забыла думать о нем. Представь, Танечка, — она опять поворачивается к Тане, — мы ничего от Сёмки не получали столько лет! Он только один раз приезжал в Москву лет десять назад, Костя был еще маленький.
— А почему?
— Ах, да, ты не знаешь. Его посадили еще в студенческие годы.
— В тридцать седьмом?
— Не помню точно, это было уже перед самой войной.
— За что?
— Кто же знает! Тогда ведь ни за что сажали. А Сёмка был умный, начитанный, остроумный. Девушки от него были без ума, конечно, — Маргарита Петровна хихикает. — На втором курсе он женился на самой красивой студентке их курса — Люсе, которая была у вас на свадьбе и подарила вам серебряные ложки.
— Да, помню: высокая, светлые волнистые волосы, крупная. Мне тогда показалось, что своей красотой она заполнила всю квартиру, — улыбается Таня. — И очень много бриллиантов на ней было!
— Бриллианты — это ее слабость, — хихикает опять Маргарита Петровна. — Сёмка и Люся были такой заметной парой, что на них всегда оглядывались! В институте он был секретарем комсомола, активный, энергичный, умел хорошо говорить, выступал на собраниях. Наверное, кому-то все это не понравилось и донесли. А может быть, высказался не так — это он себе позволял в кулуарах. Кажется, получили стипендию, он показал всем рубль и довольно ехидно спросил: «Что на этот рубль можно купить?»
— И что же?
— Его забрали, и он отсидел десять лет. Вернее, в лагерь сослали, в Магадан, кажется. А когда выпустили, то сначала отправили на поселение. Наверное, он привык там и потом уже сам не захотел оттуда уезжать. Да и куда ему было ехать? Восстановить прописку было очень трудно. А Люся, конечно, не ждала его — она быстро и удачно вышла замуж второй раз. И я ее за это не осуждаю — с Сёмкой, с его характером, жить невозможно. Он всегда умел язвить, любого мог поддеть. Я считаю, Люся сделала правильный выбор. Поэтому Сёмке иного выхода и не было, как оставаться там. Но с тех пор, как его забрали, он не написал ни строчки своим родственникам! Он считал, что они способствовали тому, что Люся ушла от него, обиделся, что мы продолжаем считать ее своей родственницей. Даже когда освободили, когда он был на поселении, тоже ничего не сообщал. Потом переехал в другое место, в Петропавловск-Камчатский, и, говорят, разбогател. Там ведь бешеные зарплаты.
— А почему он вдруг решил объявиться? — удивляется Костя.
— Он собирается в Москву!
Летом Костя и Таня едут отдыхать под Одессу.
— Вот, это для Фирочки, — говорит на прощанье Маргарита Петровна и протягивает конвертик: — здесь деньги, передадите Фирочкиной соседке — она за ней присматривает.
Маргарита Петровна долго машет им рукой с балкона и улыбается.
Через два дня, устроившись в Черноморке, искупавшись и наевшись до изнеможения арбуза, Костя с Таней садятся в трамвай, который подолгу стоит чуть ли не на каждой остановке, пропуская встречный, еле тащится среди огородов и виноградников и наконец привозит их в город.
— Памятники истории и культуры — потом, — говорит Костя, предупреждая Танин порыв броситься на достопримечательности. — Сначала — дело.
Они долго блуждают по улицам, похожим из-за сросшихся кронами деревьев на живописные аллеи, пока не находят нужный адрес.
С улицы дом выглядит нормально, как обычный дом прошлого века — не слегка обшарпанный, с подгнившими оконными рамами, балконами, под которые лучше не становиться: того и гляди обвалится, либо кусок штукатурки упадет на голову. Но миновав арку, они попадают в тесный двор, напрочь замкнутый со всех сторон другими домами разной величины и вместимости, покосившимися деревянными пристройками, сараями, и сразу возле арки — дощатый на две кабинки туалет с обязательным запахом, который отбивает другие.
— У них что, без удобств? — удивляется Таня.
— Это чтобы было куда ходить жильцам верхних этажей, если вода вдруг перестает подниматься выше второго, — объясняет Костя, — с водой у них плохо.
Пока Таня с интересом оглядывает двор, Костя изучает номера квартир.
— Мужчина, вам кого нужно? — доносится из открытого окна.
— Левитина Глафира Петровна, — Костя поднимает голову вверх на голос.
— Там! — лаконично указывает высунувшаяся из окна рука.
— Таня! Кажется, это здесь, — зовет он.
Они топают вверх по узкой пыльной лестнице, куда выходят массивные дубовые двери со множеством фамилий, и звонят.
— К Глафире Петровне? По коридору в конец и — направо, — объясняет соседка. — Входите без стука, она все равно не слышит. — И напутствует вслед: — Кричите в ухо, когда будете общаться.