— Я никогда не плачу больше, так что жаловаться бесполезно. — И с этими словами он повернулся и вошел в храм.
Вал-Лун и не думал жаловаться, потому что до сих пор ему не приходилось видеть такие монеты, и он не знал, на сколько медяков ее можно разменять. Он пошел в рисовую лавку рядом, где меняли деньги, и меняла дал ему за монету двадцать шесть медяков. IИ Ван-Лун подивился легкости, с какой деньги достаются на Юге. Другой рикша, стоявший рядом, смотрел, как он считал, и заметил Ван-Луну:
— Только двадцать шесть медяков! Куда ты возил этого старикашку?
И когда Ван-Лун сказал ему, он воскликнул:
— Ну и скряга! Заплатил половину цены. А сколько ты запросил с него?
— Я не торговался — ответил Ван-Лун. — Он сказал мне: «Поедем!», и я повез.
Рикша посмотрел на Ван-Луна с сожалением.
— Вот поглядите на деревенщину с длинной косой и со всем прочим! — обратился он к окружающим. — Ему говорят: «Вези!», и он везет, и не спрашивает, дурак этакий: «Сколько дадите за провоз?» Знай, простофиля, что только белых иностранцев можно возить, не торгуясь. Характер у них, что твоя негашенная известь, но уж если они скажут: «Вези!», то ты можешь везти без опасений, потому что они ослы и не знают ничему цены, и серебро течет у них из кармана, словно вода.
И все, кто слушал его, засмеялись. Ван-Лун промолчал. В самом деле, он чувствовал себя очень неуверенным и невежественным в этой толпе горожан, и, не сказав ни слова в ответ, он повез свою колясочку дальше.
«А все-таки на эти деньги мои дети завтра будут сыты», — упрямо сказал он себе и тут же вспомнил, что вечером ему придется уплатить за прокат рикши и что денег и вправду на это нехватит. До полудня он свез еще одного пассажира, и с этим он торговался и договорился о цене. А после обеда его наняли еще двое. Но вечером, когда он сосчитал деньги, у него оказался только один медяк сверх цены за прокат рикши, и он в большом огорчении вернулся в шалаш, говоря себе, что за целый день работы, более трудной, чем работа в поле, он заработал только одну медную монету. Тут на него нахлынули воспоминания о земле. Он не вспомнил о ней ни разу за этот день, но теперь подумал, что она где-то там, правда далеко, но все же она принадлежит ему, ждет его возвращения. Эта мысль успокоила его, и он вернулся в шалаш умиротворенным. Там он узнал, что О-Лан за целый день подали сорок грошей, а из двух мальчиков старший набрал восемь монет, а младший тринадцать; всего этого вместе хватит на рис завтра утром. Только, когда у младшего мальчика взяли деньги, чтобы спрятать с остальными, он горько заплакал, требуя свои деньги обратно, и проспал всю ночь, зажав их в руке; так и не могли отнять их у него, пока он сам не отдал их за свою порцию риса. А старик совсем ничего не принес. Весь день он покорно сидел на краю дороги, но не просил милостыни. Он засыпал и просыпался и смотрел на прохожих, и когда уставал смотреть, засыпал снова. Но так как он был старший в роде, его нельзя было упрекнуть. Когда он увидел, что руки пусты, он сказал только:
— Я пахал землю, и сеял, и собирал жатву, и моя чашка с рисом была полна. А кроме того, я породил сына и сыновей моего сына.
И, как ребенок, он верил, что его накормят, потому что у него есть сын и внуки.
Глава XII
Когда Ван-Лун утолил первые острые муки голода и понял, что его дети сыты, что каждое утро будет рисовая каша, что его заработка и того, что подавали О-Лан, хватит, чтобы заплатить за еду, он перестал чувствовать необычность новой жизни и начал вглядываться в жизнь города, на окраине которого он жил. Бегая каждый день по улицам с утра и до вечера, он начал узнавать город, и ему приходилось видеть все его закоулки. Он узнал, что утром его пассажиры, если это женщины, едут на рынок, если это мужчины, — в школы или конторы. Но какие это были школы, он узнать не мог, запомнил только, что они назывались «Великая школа западной науки» и «Великая школа Китая», потому что он не бывал дальше ворот; а если бы он вошел, он знал хорошо, что кто-нибудь спросил бы его, что он делает здесь — не на своем месте. И что это были за конторы, куда он возил своих пассажиров, он тоже не знал. Ему платили за то, чтобы он вез пассажиров туда, — вот и все, что ему было известно. А вечером, он знал, его пассажиры едут в большие чайные дома и веселые места, туда, где веселятся открыто и где веселье течет рекой, заливая улицы звуками музыки и стуком игральных костей о деревянные столы, и в такие места, где скрытое веселье молчаливо таится за высокими стенами. Но Ван-Лун не знал ни одного из этих удовольствий, потому что он не переступал ничьего порога, кроме порога собственного шалаша, и путь его всегда оканчивался у ворот. Он жил в богатом городе так же отчужденно, как крыса живет в доме богача, прячась по углам и питаясь выброшенными объедками: настоящая жизнь дома проходит мимо нее. Ван-Лун, его жена и дети жили словно чужеземцы в этом южном городе. Правда, у людей, которые ходили по улицам, были такие же черные волосы и глаза, как у Ван-Луна и его семьи и у всех людей в том краю, где родился Ван-Лун; правда, что, слушая речь южан, он ее понимал, хотя и с трудом.
Но все же Ань-хо не Цзян-су. В Ань-хо, где родился Ван-Лун, речь плавная, медленно текущая из гортани. А в городе провинции Цзян-су, где они жили теперь, люди быстро сыплют отрывистыми словами. И в то время как поля Ван-Луна медленно и неторопливо приносили лишь дважды в год урожай пшеницы и риса, немного кукурузы, бобов и чесноку, — огородники на участках вблизи города, кроме риса, выгоняли один за другим скороспелые овощи, постоянно удобряя землю вонючими человеческими отбросами. На родине Ван-Луна человек был доволен, если на обед у него был хороший хлеб с чесноком, и ни в чем больше не нуждался. А здесь люди наедались шариками из свинины, и молодым бамбуком, и цыплятами с начинкой из каштанов, и гусиными потрохами, и разными овощами, а когда мимо проходил честный малый и от него чуть попахивало вчерашним чесноком, то они воротили носы и фыркали:
— Вот идет вонючий длиннохвостый северянин!
Почуяв запах чеснока, даже лавочники заламывали непомерную цену за синюю бумажную материю, словно имели дело с чужеземцами.
Маленький поселок шалашей, прилепившийся к стене, так и не слился с городом или окружавшими его пригородами. И Ван-Лун, услышав однажды молодого человека, обращавшегося с речью к толпе на углу возле храма Конфуция, где можно стать всякому, у кого хватает духу произнести речь, — услышав, что Китай должен начать революцию и восстать против ненавистных иностранцев, встревожился и незаметно скрылся, чувствуя, что он и есть тот иностранец, на которого так яростно нападает молодой человек. В другой раз ему пришлось слышать еще одного юношу, — в городе было множество произносивших речи молодых людей. Стоя на углу улицы, он говорил, что китайский народ должен объединиться и готовиться к борьбе. Ван-Луну и в голову не пришло, что этот призыв относится и к нему.
И только однажды, дожидаясь пассажиров на улице, где торгуют шелком, он понял, что это не так, что есть в этом городе и другие иностранцы. В этот день ему случилось проходить мимо лавки, из дверей которой то и дело выходили дамы, покупавшие там шелк; иногда ему случалось возить их, и они платили лучше многих других. И в этот день из дверей прямо на него вышло какое-то существо, не похожее на виденных им до сих пор. Он не мог понять, мужчина это или женщина: оно было высокого роста, в длинной черной одежде из толстой шершавой материи, и шея у него была закутана в шкуру животного. Когда он проходил, это существо, мужчина или женщина, сделало ему резкий знак опустить оглобли: он послушался, и когда он стал неподвижно, изумленный тем, что с ним случилось, это существо ломаным языком приказало ему ехать на Улицу мостов. Он сорвался с места и побежал, едва сознавая, что делает, и на бегу обратился к другому рикше, которого случайно знал по работе:
— Посмотри-ка, кого это я везу?
— Чужеземку, женщину из Америки. Тебе повезло…
Но Ван-Лун бежал со всех ног, боясь страшного существа, которое сидит в рикше, и, добежав до Улицы мостов, он выбился из сил и обливался потом. Женщина вышла из рикши и сказала тем же ломаным языком:
— Вовсе не нужно было доводить себя до полусмерти, — и сунула ему в руку две серебряных монеты, а это вдвое больше, чем нужно.
Тогда Ван-Лун понял, что она и вправду чужеземка, более чужая в этом городе, чем он сам, и что люди с черными волосами и черными глазами — это одно, а светловолосые и светлоглазые — другое. И после этого он чувствовал себя уже не таким чужим в городе. Когда он вернулся вечером в шалаш и полученное им серебро было нетронуто, он рассказал все это О-Лан, и она заметила:
— Я их видела. Я всегда прошу у них милостыню, потому что только они бросают серебро, а не медь в мою чашку.
И Ван-Луну и его жене казалось, что иностранцы подают серебро не из добрых побуждений, а только по незнанию, что нищим надо давать медь, а не серебро. Тем не менее Ван-Лун теперь узнал то, чему не могли его научить молодые люди: что он принадлежит к своему народу, к людям черноволосым и черноглазым.
Живя на окраине большого богатого города, можно было думать, что в нем нет недостатка в пище. Ван-Лун и его семья приехали из края, где люди голодают, когда нечего есть, потому что непреклонное небо не позволило земле принести плоды. Не стоило тогда держать серебро в руках, потому что на него нельзя было ничего купить. Здесь, в городе, пища была повсюду. Лощеные улицы рыбного рынка были сплошь заставлены рядами корзин с крупной серебристой рыбой, выловленной ночью из полноводной реки, и кадками с мелкой блестящей рыбой, вытряхнутой из сетей, закинутых в пруд, завалены грудами желтых крабов, копошащихся и двигающих клешнями в сердитом изумлении, извивающимися угрями, заготовленными для стола гурманов. На хлебном рынке были такие корзины с зерном, что человек, ступивший в них, мог утонуть в зерне, и никто бы этого не заметил, белый рис и коричневый рис, бледно-желтая и бледно-золотая пшеница, желтые бобы, и красные бобы, и крупные зеленые бобы, и канареечного цвета просо, и серый кунжут. А на мясном рынке висели свиные туши, повешенные за шею, взрезанные по всей длине, чтобы видно было розовое мясо и слои добротног