И Ван Лун забыл про сына, потому что урожай, хотя и много пожрала саранча, был неплохой, и он опять вернул себе то, что истратил на женщину Лотос. Он снова дорожил и серебром и золотом и иногда втайне удивлялся, как он мог тратиться, не жалея, на женщину.
Все же по временам она волновала его, хотя и не так сильно, как вначале, и он гордился, что она принадлежит ему. Но теперь он видел хорошо, что жена дяди сказала правду: Лотос не так уже молода при всей своей миниатюрности, и ни разу она не зачала от него. Но об этом он не беспокоился: у него были сыновья и дочери, и он был не прочь держать ее ради того удовольствия, которое она ему доставляла.
А Лотос с годами становилась красивее, потому что если и был у нее недостаток раньше, то это была излишняя худоба, которая придавала ей сходство с птицей, заостряя все черты ее лица и углубляя впадины на висках. Но теперь от стряпни Кукушки и праздной жизни с одним только мужем тело ее стало мягким и округлилось, лицо пополнело, впадины на висках сгладились, и вся она стала похожа на сытую маленькую кошечку. Она не была уже бутоном лотоса, но и увядающим цветком ее тоже нельзя было назвать; и если она не была уже молода, то не казалась и старой, и как юность, так и старость были одинаково далеки от нее.
Жизнь Ван Луна текла мирно; сын успокоился, и Ван Лун думал, что все заботы рассеялись. Но как-то вечером, когда он засиделся до поздней поры один, считая по пальцам, сколько он может продать пшеницы и сколько – риса, в комнату тихо вошла О Лан. Она с годами похудела и высохла, и скулы на ее лице выдавались, словно камни, а глаза глубоко ввалились.
Если ее спрашивали, как она себя чувствует, она отвечала только:
– У меня внутри огонь.
Живот у нее был большой, словно у беременной, вот уже три года, но она не рожала. Она вставала с зарей и делала свое дело, и Ван Лун смотрел на нее так же, как смотрел на стол, или стул, или дерево во дворе, но никогда с таким вниманием, как на понурившего голову быка или на свинью, которая перестала есть. О Лан работала одна и говорила с женой дяди только тогда, если этого нельзя было избежать, и совсем не заговаривала с Кукушкой. Никогда не входила она на внутренний двор, и если Лотос изредка выходила на прогулку за пределы своего двора, О Лан шла в свою комнату и сидела там, пока кто-нибудь не говорил: «Она ушла». О Лан молчала и работала, стряпала и стирала на пруду даже зимой, когда вода замерзала и приходилось пробивать лед. Но Ван Луну и в голову не приходило сказать: «У меня есть лишнее серебро. Почему ты не наймешь служанку или не купишь рабыню?»
Ему и в голову не приходило, что это нужно, хотя он нанимал батраков работать в поле и ходить за ослами, быками и свиньями, а летом, когда разливалась река, он нанимал поденщиков пасти уток и гусей.
В этот вечер, когда он сидел один при свете красных свечей в оловянных подсвечниках, она стала перед ним, огляделась по сторонам и наконец сказала:
– Мне нужно с тобой поговорить.
Он в изумлении посмотрел на нее и ответил:
– Ну что же, говори!
И он пристально смотрел на нее, на темные впадины ее щек и снова думал, что она некрасива и что уже много лет он не желал ее.
Тогда она сказала хриплым шепотом:
– Старший сын слишком часто ходит на внутренний двор. Когда тебя нет дома, он идет туда.
Ван Лун не сразу понял, что она шепчет, наклонился вперед, раскрыв рот от изумления, и сказал:
– Что такое?
Она безмолвно указала пальцем на комнату сына и скривила толстые сухие губы в сторону внутреннего двора. Но Ван Лун смотрел на нее недоверчиво.
– Ты бредишь! – сказал он наконец.
Она покачала головой и продолжала, с трудом выговаривая слова:
– Ну, господин мой, попробуй вернуться, когда тебя не ждут. – И добавила, помолчав: – Лучше ему уехать, хотя бы даже на Юг.
Потом она подошла к столу, взяла его чашку с чаем, выплеснула холодный чай на кирпичный пол, снова наполнила чашку из горячего чайника и ушла молча, так же, как вошла, и он остался сидеть в изумлении.
«Ну что же, эта женщина ревнует», – сказал он себе. Он не станет из-за этого тревожиться: сын его успокоился и читает каждый день в своей комнате. Он засмеялся, встал и отогнал эту мысль, смеясь над женской мелочностью.
Но когда в эту ночь он пошел и лег рядом с Лотосом, она начала жаловаться, рассердилась и оттолкнула его от себя, говоря:
– Жарко, а от тебя дурно пахнет. Ты мылся бы получше, если хочешь ложиться со мной.
Она села в постели и в раздражении откинула волосы назад, а когда он хотел привлечь ее к себе, пожала плечами и не хотела уступать его ласкам. Он лежал неподвижно, и ему вспомнилось, что уже много ночей она уступает ему неохотно, и он думал, что это ее прихоть и что тяжелый жаркий воздух позднего лета раздражает ее, но теперь слова О Лан отчетливо выступили перед ним, и он вскочил с постели и грубо сказал:
– Ну, спи тогда одна! И пусть мне перережут горло, если я с тобой лягу!
Он бросился вон из комнаты и крупными шагами вошел в среднюю комнату своего дома, составил два стула и улегся на них. Но он не мог спать, и встал, и вышел за ворота, и начал шагать по бамбуковой роще у стены дома. Он почувствовал прохладный ночной ветер на разгоряченном теле, и в его дуновении была прохлада наступающей осени.
И тогда он вспомнил, что Лотос знала о том, что его сын хочет уехать. А откуда она могла это знать? И он вспомнил, что за последнее время сын его не говорил об отъезде и был доволен. И Ван Лун сказал с яростью в сердце своем: «Я сам узнаю!»
И он смотрел, как румяная заря встает из тумана над его землей.
Когда наступил рассвет и над краем полей показался золотой ободок солнца, он пошел домой и поел, а потом отправился смотреть за работниками, как обычно делал во время жатвы и посева, и ходил по своим полям. И потом крикнул громко, так, что все в доме могли его слышать:
– Теперь я пойду к участку у городского рва и вернусь не скоро.
И он повернул к городу. Но, отойдя с полдороги и добравшись до маленького храма, он сел у края дороги на поросший травой холмик старой, давно забытой могилы; он рвал траву, скручивал ее в пальцах и размышлял. Лицом к нему стояли маленькие боги, и он заметил, как пристально они смотрят на него, и вспомнил, как он их боялся раньше, а теперь ему было все равно, потому что он разбогател и не нуждался в богах. К нему снова и снова возвращалась мысль: «Идти домой или нет?»
И вдруг он вспомнил прошлую ночь, когда Лотос оттолкнула его, и, сердясь, что столько для нее сделал, он говорил себе: «Я знаю, что в чайном доме она не продержалась бы долго, а в моем доме ее хорошо кормят и одевают».
И, сильно разгневавшись, он встал и зашагал к дому другой дорогой, и потихоньку вошел в дом, и стал у занавеси, висевшей у входа во внутренний двор. И, прислушиваясь, он услышал шепот мужского голоса: это был голос его сына.
Такого гнева, какой проснулся в сердце Ван Луна, ему еще в жизни не приходилось испытывать, хотя с тех пор, как дела его процветали и люди стали называть его богачом, в нем пропала прежняя робость деревенского жителя, он всегда готов был разгневаться из-за мелочей и держал себя надменно даже в городе. Но этот гнев был гневом мужчины против другого, который похитил у него любимую женщину, и когда Ван Лун вспомнил, что этот другой – его собственный сын, сердце его переполнилось отвращением.
Он стиснул зубы и вышел в бамбуковую рощицу, выбрал там гибкий и тонкий бамбук и очистил его от веток, оставив кисть мелких ветвей на верхушке, – тонкий и твердый бамбук, словно струна, очищенный от листьев. Потом он тихонько вошел и разом отдернул занавесь и увидел, что во дворе стоял его сын, сверху вниз смотря на Лотос, которая сидела на скамеечке на краю пруда. И Лотос была одета в персикового цвета шелковый халат, которого он никогда не видел на ней по утрам. Они разговаривали, и женщина легкомысленно смеялась и смотрела на юношу искоса, и отворачивалась в сторону. И они не слышали Ван Луна. Он стоял и пристально смотрел на них, с побелевшим лицом, губы его раздвинулись, обнажив оскал зубов, и руки крепко стиснули бамбуковую палку. И все же они не слышали его и не услышали бы, если бы не вышла Кукушка и не закричала, увидев его.
Тогда Ван Лун выскочил, набросился на сына и начал хлестать его, и хотя юноша был выше ростом, отец был сильнее от работы в поле и от того, что его возмужалое тело было крепче, и он бил сына до тех пор, пока не брызнула кровь. Когда Лотос, визжа, уцепилась за его руку, он стряхнул ее, и так как она продолжала цепляться и визжать, он ударил ее и бил ее, пока она не убежала, и бил сына до тех пор, пока тот не свалился на землю, закрывая лицо руками.
Тогда Ван Лун остановился, и дыхание со свистом вырывалось сквозь сжатые зубы, и пот катился градом по телу, и он весь взмок и ослабел, словно после болезни. Он бросил бамбуковый хлыст и прошептал, задыхаясь:
– Ступай в свою комнату и не смей выходить, пока я с тобой не разделаюсь, а не то я тебя убью!
И юноша поднялся, не говоря ни слова, и вышел. Ван Лун опустился на скамеечку, на которой сидела Лотос, и закрыл глаза, опустил голову на руки, с трудом переводя дух. Никто не подходил к нему, и он долго сидел в одиночестве, пока не успокоился и гнев его не прошел.
Потом он устало поднялся и вошел в комнату, где Лотос лежала на кровати, громко плача. И он подошел к ней и повернул ее лицом к себе, и она, лежа, смотрела на него и плакала, и на лице у нее вздулся багровый рубец от его хлыста.
И он сказал ей с великой печалью:
– Значит, ты так и осталась потаскухой и бегаешь даже за моими сыновьями!
И она заплакала еще громче и запротестовала:
– Нет, нет, я не виновата: он пришел потому, что чувствовал себя одиноким. Ты можешь спросить Кукушку: он и не подходил к моей постели, а был только во дворе!
Тогда она взглянула на него испуганно и жалобно и, взяв его руку, провела ею по рубцу на щеке и захныкала: