Земля помнит всё — страница 27 из 52

Больше всего хотелось ему сейчас, чтобы Байрам уехал, уехал как можно скорей. И хотя признаться в этом было совестно даже самому себе, Назар понимал, что так было бы лучше для всех. И прежде всего для Байрама.

Когда Назар пришел домой, передача уже кончилась. Маленьких уложили, но Керим еще не спал, дожидался.

— Накрылся твой "Спартак"! — радостно бросился он навстречу отцу. — Я же говорил! Я знал, что ЦСКА выиграет!

— Потише, Керим, — мягко сказала Сона. — Маленькие уже спят.

— Я говорил, "Спартак" проиграет! — блестя глазами, громко прошептал мальчик — сразу угомониться он не мог. — Знаешь, какой счет? Шесть — два! Одну шайбу не засчитали, семь — два было бы!

— А Зингер играл?

— Нет.

— Чего ж ты хочешь? С ним выиграли бы.

— Не выиграли бы! Все равно не выиграли бы!

— Ладно, сынок, хватит шуметь, завтра ведь в школу.

— В школу, — проворчала Сона. — До школы ли им, когда хоккей показывают!.. Завести такой порядок, как у Сельби…

Керим молча взглянул на отца, вздохнул и пошел спать. Сона пристально поглядела на мужа.

— Опять голова?

— Нет, голова ничего… Устал.

— Чай заварить или ужинать будешь?

— Байрам дома?

— Дома. Сидит работает. Напишет, зачеркнет, опять напишет… Сказать, что ты пришел?

— Не надо, не мешай. Все равно сейчас лягу.


Когда жена легла рядом и натянула на плечи одеяло, Назар спросил:

— Байрам весь вечер с вами сидел?

— Сидел. Не такой, как ты. Стихи ребятишкам читал. У него, оказывается, много детских стихов.

— Да, он в первые годы все больше с детскими выступал. В пионерской газете печатался…

— Я думала, вместе придете.

— Не получилось. Не обижайся, Сона, сейчас столько забот, — Назар покрутил головой, вздохнул. — Неприятности у меня, Сона. Очень серьезные неприятности.

И он подробно, как бы заново обдумывая, рассказал Соне все, что узнал за последние два дня. Самое неприятное, что Байрам здесь, хоть бы он поскорей уехал. Наверное, он смог выговорить такие слова потому, что не видел в темноте лица жены. Зато он сразу услышал, как участилось ее дыхание.

— По-моему, надо все сказать Байраму, — помолчав, посоветовала Сона. — Лучше, если он все услышит от тебя.

— Это конечно…

— Скажи ему, Назар. Тебя обманули, он поймет. А может, и помочь сумеет.

— Чем он мне может помочь?

— Ну я так не могу сказать чем. Только хуже не будет, в этом я уверена.

— А мне думается, лучше бы он уехал… И для него, и для меня спокойней. Представляешь, если скандал разразится при нем… Вот, скажут, каков он, хваленый твой братец, про которого ты стихи сочиняешь. В лицо-то, пожалуй, не скажут, а за спиной судачить будут, в этом уж можно не сомневаться!

— Но ведь нельзя же ни с того ни с сего сказать брату: "Уезжай!" Старшему брату!

— Ну, так, конечно, не скажешь… Придумать что-нибудь надо. Может, Сельби позвонишь?

— Нет. Звонить я не буду. Не могу.

— Ну зачем ты так? Я же добра ему желаю. Не хочу, чтоб краснел из-за меня.

— Не из-за чего тут краснеть. Ты не совершил никакого преступления. Ты ни в чем не виноват, тебя обманули.

— Все равно виноват. Председатель следить обязан. А потом поднимется Гурт или еще какой-нибудь правдолюбец и начнет кричать про брошенные земли… Урожайность падает, то да сё — мало ли что можно сказать… Нет, Сона, сухим из воды мне не выйти.

— Надо же так подвести! Ведь ты этому Машату как самому себе верил!

— Нельзя не верить. Без доверия работать с людьми невозможно. Немыслимо. А как ты думаешь, Сельби приедет, если позвонить?

— Конечно.

— А если Байрам все равно не захочет ехать?

— Может, и не захочет…

Назар вздохнул и умолк. И Сона тоже ничего не сказала.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Когда Назар и Байрам выехали из села, солнце стояло уже высоко. Назар сам вел "газик". Через полчаса последнее селение оазиса осталось позади, началась пустыня.

Вчерашнее солнце быстро разделалось со снегом. Лишь в тени на склонах холмов еще белели клочки заснеженной земли.

Вдоволь напитавшись влагой, пустыня лежала под ясным небом, довольная, чистая, сытая. И необозримо огромная.

Темное шоссе, надвое разрезая равнину, бежало далеко-далеко, у самого горизонта вытягиваясь в ниточку. Асфальт просох, и чуть заметная пыль вилась из-под колес…

Назар снял с руля левую руку, нажал белый клавиш приемника. Звуки дутара поплыли в тишине.

— "Кечпелек"… — сказал Назар.

— Да. Исполняет, кажется, Чары Тачмамед.

Как удивительно звучит в пустыне сказание об участи двух влюбленных, как вливается скорбная мелодия в эту тишину и покой. Кажется, что пустыня вместе с влагой впитывает, вбирает в себя печальные звуки мелодии. Мелодия эта живет издревле, никто не знает, когда она родилась. Знает разве только пустыня, только этот бескрайний простор. Но пустыня нема, безъязыка. Она знает все и обо всем молчит. Ее называют жестокой. Жестокая и жадная, очень жадная, ничего не отдаст добром. Укрыла свои богатства под барханами и залегла — сторожит.

На горизонте показалась вышка. Потом выскочила еще одна. И еще.

— Газовики? — спросил Байрам.

— Да. Большие запасы нашли.

— Я слышал.

— Вон, вдалеке, вышки видишь? Город закладывать будут.

Вскоре вышки исчезли, ушли за горизонт. Концерт кончился. И опять молчание, опять тишина. На этот раз нарушил ее Назар. Не глядя Байраму в лицо, спокойным, чуть глуховатым голосом он стал рассказывать об Аманлы, о Машате. Рассказывал вяло, как бы через силу. Потом взял себя в руки, собрался, и голос его зазвучал уверенно и ровно. Он ни на кого не жаловался, ни на кого не пытался свалить вину. Байрам был благодарен ему за это, больше всего он боялся, что брат станет оправдываться.

— И что ж ты решил делать? — спросил Байрам, когда Назар замолчал. Вопрос прозвучал требовательно и строго. Назара резанул его тон.

— Не знаю. Еще не решил.

Байрам мельком взглянул на брата. Лицо напряженное. Все было ему сейчас мучительно: рассказывать о Машате, сидеть в этой машине, слышать звуки дутара, А уж отвечать на такие вопросы просто невыносимо. Назар не сомневался, что брату все известно, что он только ждал признания, для того и поездку эту затеял. Ну что ж, он своего добился. Теперь чего хочет? Чего молчит? Видит ведь, каково ему. Давно все обдумал, и совет у него готов, а молчит, ждет… Ну что ж, мучай, испытывай брата, только знай, кулаком себя в грудь бить — такого не будет!

— Я Гурту верю, — после долгого молчания сказал Байрам. — Он человек кристальной чистоты.

— А я что, не верю? Я только говорил и сейчас скажу: характер у Гурта скверный. Тяжелый характер.

— Это ты себе в оправдание.

Разговор пресекся. До самого канала ехали молча. У плотины Назар остановил машину и, подняв капот, начал возиться в моторе.

Байрам быстро взошел наверх, жадным взглядом окинул окрестности. Берега канала густо заросли, он был похож на обыкновенную реку, только очень прямую, течет куда-то через необозримую, бесконечную пустыню… Да, самая настоящая река, и не скажешь, что все это сделали люди.

Байрам так долго смотрел на стремительно мчавшуюся воду, что ему начало казаться, что он и сам мчится куда-то вместе с этой мутной, коричневатой водой… Он попытался представить себе, как жили и как работали люди, построившие канал, и память послушно возродила газетные фотографии, кадры многочисленных кинохроник. Люди были удивительно похожи друг на друга, это было как бы одно обобщенное лицо — строитель канала. А ведь здесь трудились сотни, тысячи рабочих: бульдозеристы, крановщики, монтажники — все разные, непохожие друг на друга. Пустыня запомнила их, запомнила их голоса, все она знает, все помнит…

А тишины здесь нет, отняли люди у пустыни ее извечную тишину. Вон как клокочет, шумит, рвется из-под плотины вода! Белая, лохматая от пены, с ревом мчится она по четырем бетонным каналам в единое мощное русло. Тысячелетиями лежали эти пески, и многие племена и народы строили здесь поселки, возводили города, пытались укротить пески, покорить, подчинить себе пустыню. И всегда приходилось им уступать, пустыня была сильнее. Она засыпала их жилища, заметала песком следы. Люди погибали от безводья или навсегда уходили отсюда, кляня беспощадность пустыни. А теперь все. Теперь пустыне придется уступить, покориться, эту реку ей не завалить, не засыпать. Вон какая она могучая, стремительная, огромная! Вечно будет стоять здесь этот немолчный, живой шум. Чудо — говорят о канале. Конечно, чудо, иначе не приезжали бы сюда люди со всех концов земли. Только зачем это слово? Что оно объясняет? Разве дает оно возможность понять людей, которые строили и построили этот канал, людей с прокаленными солнцем лицами, с песком в волосах, с руками, лежащими на раскаленных зноем рычагах?.. От беспомощности придумали журналисты это слово, от неумения понять, вникнуть, объяснить.

Ну, а ты, ты сам, как ты участвовал в этом? "Чудо" творили здесь, рядом, на твоей земле, и, когда заходила речь о канале, ты тоже говорил, что пустыня станет цветущим садом, что претворяется в жизнь извечная мечта народа. Дальше этого ты не шел. Тебя не беспокоило, что для тебя творцы "чуда" — лишь кадры многочисленных кинохроник. Ты даже писал о них стихи, ничем не отличающиеся от десятков других таких же.

Ты участвовал во встречах и диспутах, выступал на собраниях и заседаниях, сидел в различных президиумах. За последнюю книгу тебя разругали. Ты решил взять реванш, но за материалом снова обратился к оскудевшим уже запасам детских впечатлений — это было все, что ты имел.

Ты написал поэму о Назаре. О том Назаре, которого знал в юности и о котором писали в газетах и говорили по радио, о котором сам он рассказывал тебе в нечастые свои наезды. Получилось два образа: один — мальчик на перепаханном поле, живой, страдающий, другой — некий земледелец вообще. Ты не мог написать иначе, ты не знал этих людей, ни Гурта не знал, ни Машата. Да и Назара тоже.