Земля помнит всё — страница 49 из 52

О ЧЕМ РАССКАЗАЛ ДУТАР(К творческому портрету Тиркиша Джумагельдиева)

То был не просто могучий, величественный, с пышной листвой тутовник. "Он был виден за много километров, и путники, которым впервые случалось быть в здешних краях, находили село по этому дереву. Тутовник тети Джахан давно уже стал приметой и главной достопримечательностью села, и люди порой забывали, что прежде всего это дерево, живое и плодоносное. Вспоминали об этом лишь к лету, когда ветви тутовника сплошь покрывались сочными ягодами. Но сходили ягоды, и тутовник снова превращался в примету села, в главную его достопримечательность". И погибал этот тутовник не как засохшее дерево, которое отжило свой долгий век, но "трудно и медленно умирал", сраженный болезнью. Как бывалый воин, на теле которого остались шрамы от ран, вынесенных из битв. Или как вечный труженик земли, капля за каплей отдавший ей все свои силы.

"Первой погибла верхняя ветвь, самая большая и сильная. Прежде округлый и ладный, тутовник сразу стал каким-то однобоким. Засохшие ветви положено обрубать, эту рубить не стали — дерево было обречено, земля кругом засолилась.

На следующую весну засохшей оказалась большая часть ветвей. Лишь те, что были простерты к селу, по-прежнему ярко зеленели, хотя листва на них заметно поредела. "Держится, — уважительно говорили односельчане. — Такого не сразу уложишь!"

Огромное старое дерево — гордость и украшение села — давно уже стало в этих местах олицетворением силы, красоты и благородства. С кроной могучего тутовника сравнивали увенчанные тельпеками гордые головы старцев. И вот теперь, когда пришел смертный час, дерево держалось, как человек, понимающий, что такое честь и мужество.

А потом на пустырь, белевший проплешинами соли, пришли люди, до позднего вечера и снова до полудня не смолкали их топоры, пока гигантский пень не остался торчать посреди белесого, поросшего чаиром поля; двум тракторам не сразу удалось выворотить этот пень, намертво вцепившийся в землю высохшими корнями. Живописно слово Тиркиша Джумагельдиева, лирична интонация его повествования, органичны в его реалистической поэтике аллегории и символы. В их ряду — образ величественного тутовника из романа "Земля помнит все", подсказывающий немало аналогий и сопряжений.

Вспомним "царский листвень" в повести Валентина Распутина "Прощание с Матёрой": "Вечно, могуче и властно стоял он на бугре в полверсте от деревни, заметный почти отовсюду и знаемый всеми". Ни топору, ни бензопиле и даже огню не поддался он, "не признавая никакой силы, кроме своей собственной", "выстоявший, непокорный", так и остался один "властвовать надо всем вокруг" на опустошенном, обезлюдевшем острове…

А еще раньше была чинара — заглавный символический образ "романа в легендах, рассказах и повестях" Аскада Мухтара. В несмолкаемом шелесте ее могучих ветвей писатель чутко улавливал напряженные ритмы современной эпохи. Но, слыша их, стремился исследовательски глубоко проникнуть и в подпочвенные пласты, в ту разветвленную корневую систему, которая своими живительными соками вспоила многовековое древо жизни. Так возникала в романе перекличка времен — истории и современности, и в идейно-нравственный полифонизм повествования вливался жизнеутверждающий мотив неразобщенности, единства их лучших традиций.

Велик соблазн, уловив созвучное, близкое, общее, произнести привычное слово "влияние". Не будем, однако, спешить с ним. Изо всех слов, вошедших в терминологический обиход литературоведения и критики, оно едва ли не самое рискованное и коварное. И… скомпрометированное многими поверхностными, приблизительными наблюдениями над совпадением тематических или образных мотивов в произведениях разных писателей. Ведь было время, когда всю проблематику литературных влияний и взаимодействий иные исследователи сводили исключительно к выявлению таких совпадений. Наивные ликования по поводу их ныне, слава богу, отвергнуты. Не в последнюю очередь — благодаря писателям, энергично восстававшим в защиту творческой индивидуальности, самобытности таланта от обидной для него уравниловки, обезличивающей причесанности под существующий образец, пусть даже и самый высокий. "Литературное влияние, — размышлял, например, Мухтар Ауэзов, — это непростая вещь, его только упрощенцы думают руками схватить и показать, смешивая влияние и подражание. Творческое влияние происходит где-то в глубине, проникает в самую душу писателя, делается его второй природой и проявляется как-то по-своему, по-особому, не всегда заметно для невооруженного глаза…"

Добавим к этому: чем большей реалистической зрелости достигает в своем развитии национальная литература, чем выше, богаче, разностороннее и многограннее ее идейно-художественный опыт, тем меньше возможностей оставляет она для влияний прямых, непосредственных, хотя, разумеется, и не исключает их, не устраняет полностью. В современных же условиях интернационального единства и национального многообразия советской литературы, создаваемой на 76 языках народов СССР, все более возрастающую роль играет не одностороннее индивидуальное воздействие писателя на писателя, а теснящее его целостное воздействие манеры на манеру, стиля на стиль, традиции на традицию, — одним словом, литературы на литературу, что для каждой из них, большой или малой, древней или молодой, служит признаком не робкого ученичества, но активной самостоятельности.

В этом многостороннем и многоступенчатом, опосредствованном множеством переходных звеньев процессе каждое талантливое произведение, независимо от его национальной "прописки", обретает значение рубежа, критерия, стимула, ускоряющего общее движение. И чем крупнее, значительней талант писателя, вовлеченного в это движение, тем больше аналогий и сопряжений вызывает его творческий поиск.

К Тиркишу Джумагельдиеву сказанное относится самым прямым образом. Придя в литературу в начале 60-х годов с повестями "Компромисса не будет" и "Жена старшего брата", он на удивление быстро перестал быть молодым писателем, всего за десять — двенадцать лет выдвинулся в первые ряды современной туркменской прозы. Как ни молода она, без опоры на ее опыт, полнее и ярче всего закрепленный романами Берды Кербабаева, такое стремительное восхождение было бы невозможным. В равной мере бесспорно и то, что для туркменского писателя не прошел бесследно как исторический, так и современный идейно-художественный опыт среднеазиатской прозы в целом, воспринятый — будь то творчество Мухтара Ауэзова или Абдуллы Каххара — в его вершинных достижениях. Среди таких вершин — исключительный по выявлению реалистических потенций ранее бесписьменных литератур феномен творческого взлета Чингиза Айтматова, чьим повестям, начиная от "Джамили" и кончая последними — "Белый пароход", "Ранние журавли", "Пегий пес, бегущий краем моря", — суждено было обозначить качественно новую ступень в развитии и обогащении реализма, проложить и закрепить новые повествовательные традиции, которым каждый по-своему близки, скажем, и Тимур Пулатов в Узбекистане, и Фазлиддин Мухаммадиев в Таджикистане, и Абиш Кекильбаев в Казахстане. Сошлемся, наконец, и на так называемую "молодежную повесть" в русской советской прозе начала 60-х годов и ее нынешнюю "деревенскую прозу", которым — в первом случае в пору дебютов, во втором — в настоящее время — также в какой-то мере сопредельно творчество туркменского писателя.

Но в том-то и дело, что, как ни много возможных точек соприкосновения, видимых стыков нет ни одного. Все претворилось по-своему, переплавилось в свой голос и интонацию, в свою манеру и стиль.

Взять, к примеру, "Следы в пустыне" — одну из ранних повестей Тиркиша Джумагельдиева. Она вроде бы и "молодежная", если говорить об обостренном интересе писателя к становлению характера, духовного мира молодого современника, который, подобно многим своим литературным сверстникам тех лет, проходит первое испытание жизнью в далекой экспедиции. И в то же время не совсем "молодежная", если об образном строе ее судить не только по наличию авторского "я", "каноничного" для типа повести, сложившегося в те же 60-е годы на страницах "Юности".

Что же выделяет ее из общего потока "молодежной повести" 60-х годов? Прежде всего драматическое напряжение повествования, тяготение его к романтической патетике и поэтике, оригинальное композиционное решение. "Следы в пустыне" — повесть в новеллах, и эта избранная писателем форма помогла ему шире раздвинуть временные границы сюжета, усилить динамику действия, соотнести в едином повествовательном русле историческое прошлое Каракумов и их нынешний день. Давние легенды, вовлеченные в повествование, сплетаются с современной былью, словно бы на глазах оживляя "немые барханы". Вековое безмолвие их отступает перед многоголосием жизни, вчерашней и сегодняшней, освященной неистребимым человеческим стремлением к высоким гуманистическим идеалам. К ним одинаково были устремлены и плененный калтаманами "интеллигент-разночинец российский", "скромный русский ученый, с университетской скамьи мечтавший, как исправить жестокую несправедливость природы", и вызволивший его из беды туркменский пастух, "оборванный, обгорелый на солнце и горячем ветру человек с непонятной речью, вольный, неприхотливый сын пустыни". Будто высеченные из камня — такова достигнутая писателем сила изобразительности, — "они стоят лицом к лицу. Каждый из них в иноплеменнике видит человека. Это слово звучит по-разному на языке того и другого, но все равно…"

Нельзя не сказать, однако, что, стремясь к экономному, динамичному повествованию, писатель облегчил и упростил себе задачу тем именно, что поставил героя-рассказчика не в привычные для него обстоятельства повседневной жизни, а в ситуацию, исключительную по остроте и драматизму. В раскрытии этой исключительной ситуации, далее, он не всегда сумел устоять перед соблазном искусственного нагнетения внешнего драматизма, тотчас же и отозвавшегося на стилистике повести обилием романтических трюизмов, столь же наивных, сколь и претенциозных. "Натруженное невзгодами" сердце, то занывшее в тоске, то запылавшее гневом, непременно "смертельные" тоска и отчаянье, неизменно "леденящая душу" картина бурана — все эти речевые излишества дурной книжности свидетельствовали скорее б романтической импульсивности, чем о глубине реалистического постижения характера, психологически достоверном раскрытии внутреннего состояния души.