Земля родная — страница 3 из 57

— Ну, ты… гнида! — неожиданно для себя Алешка выругался похабными словами, и столько неприкрытой злобы было в этом ругательстве, что Пешкин отскочил как ошпаренный.

Сначала Алешка испугался своего поступка, но тут же почувствовал удовлетворение и гордость собой, и это как бы примирило его с Гришкой. От давешней обиды и следа не осталось. Другое теперь беспокоило его: этот собачник Мосейка неспроста выпытывал у него про Зыковых. И ему захотелось поскорее увидеться с другом, предупредить его.

3

Встретились они только через день, у заводской проходной. О размолвке не вспоминали, будто сговорились. Да, по правде сказать, и не до того было: уж больно тревожное время наступило. В предчувствии назревающих событий все личное казалось мелким и отступало. События, будто огромный снежный ком, нарастали, грозили раздавить.

Второй день уже не дымили высокие заводские трубы, потухли и остыли кузнечные горны, холодом запустения веяло от нагревательных печей в Большой прокатке. Из темных, насквозь прокопченных заводских корпусов жизнь выплеснулась на волю, под яркие лучи мартовского солнца. Заводской двор и Арсенальная площадь напоминали потревоженный муравейник.

Утром Алешка, как и другие рабочие, в обычное время пришел на завод. При входе в цех рабочих останавливали выборочные комитетчики — братья Потаповы, сурово спрашивали у каждого:

— Про уговор наш не забыл? К работе не приступать, и в четыре часа — на сход.

Скупые, уверенные слова комитетчиков действовали на рабочих ободряюще. Было необычно радостно чувствовать и знать, убеждаться снова и снова, что на заводе, вопреки власти управителя и жандармерии, действует, подчиняя себе все больше и больше людей, другая, еще невиданная доселе власть — стачечный рабочий комитет. В силе этой власти Алешка имел возможность убедиться, когда ходил по поручению Ивана Филимошкина, одного из членов комитета, в штамповочный и столярный цехи проведать, как там настроены люди. Большинство рабочих дружно откликнулось на призыв комитета и не приступило к работе. И вот что самое удивительное, чего никак не мог понять Алешка: его отец, благонамереннейший Вавила Степанович Буранов, тоже бастовал. «Как народ, так и мы», — только и сказал он. Раз уж и отец так думает, значит дело серьезное.

Алешка ходил из цеха в цех, полный жгучего любопытства: что будет? Ему очень хотелось разыскать Гришку Зыкова, поделиться с ним впечатлениями, похвастать, как сам дядя Ваня давал ему, Алешке, ответственное поручение. Гришку он нашел в толпе, собравшейся перед зданием заводского приказа. Но поговорить им не пришлось. Гришка, чем-то озабоченный, озирающийся по сторонам, имел явное намерение протолкаться поближе к дверям конторы, откуда доносился возбужденный говор множества людей. Раздвинув пошире локти, Алешка молча последовал за другом.

В раскрытых настежь дверях стоял начальник заводского приказа Глебов. Одной рукой он прижимал к пухленькому животу замусоленную папку, другой отмахивался от наседавших на него рабочих, силясь перекричать толпу, но слов невозможно было разобрать в общем гвалте.

Атмосфера с каждой минутой накалялась, слышались угрожающие выкрики. Один из стоящих впереди рабочих, высокий старик, в котором Алешка тотчас признал машиниста компрессорной Фомича, повернулся лицом к толпе, снял с головы шапку, по-мальчишески прижал ее к груди и негромко сказал:

— Слушайте, люди, и вы, господин начальник! — Гул в толпе понемногу стал стихать. Фомич поднял руку, широко взмахнул шапкой, как бы приглашая всех присутствующих в свидетели. — Все мы православные, все жить хотим, от работы не отказываемся, потому работа для нас — кусок хлеба. Ну, а как быть, если последний кусок отнимают? В нынешнюю получку мне на руки семь гривен пришлось. Это как? — обернулся Фомич к начальнику приказа. И, снова взмахнув шапкой, бросил в толпу гневные, действующие, как порох, слова: — Нету у вас таких правов, чтоб человека живьем в гроб загонять, чтоб ребятишки наши с голоду пухли! Верно я говорю, православные?

— Верна-а! — выдохнула толпа.

— Разве не обманывает нас управитель? На копейках наших, потом облитых, нажиться хочет, — продолжал Фомич свою речь. Глебов замахал на него руками, выронив папку. Полицейский смотритель Коноплев, стоявший рядом с Глебовым, устрашающе шевелил усами, выкатывал глаза, надувал обросшие грязной щетиной щеки, собираясь рявкнуть. Фомич отмахнулся от них, словно от насекомых.

— Правду говорю! Не могём мы принять новых расчетных книжек, вот, видит бог, не могём. Фальшивые они.

Толпа снова угрожающе загудела. Даже малосознательные рабочие понимали, какой кабалой грозит им введение новых книжек с «новыми» условиями найма и правилами внутреннего распорядка. Вот почему все с жадным вниманием слушали Фомича, продолжавшего обличать горнозаводчиков.

— В старых-то книжках хоть немного, а все же сказано было про наши права. А в этих только о том и говорится, на что мы правов не имеем. Верните нам наши права! Восьмичасовой рабочий день установите! Вот наши требования. Так ли я говорю, братцы?

— Правильно! Так, так! — подтвердила толпа.

— Не примем новых книжек, долой!

— Тащи сюда самого управителя!

Алешка видел, как вынырнувший откуда-то сухой, но жилистый Мирон Зыков пожал руку Фомичу и сам шагнул вперед, поднялся на ступеньки крыльца, потеснив приказных.

— Товарищи рабочие! — Его неожиданно громкий голос заставил Алешку вздрогнуть и подумать мельком: «Вот тебе и тихоня-книжник!» — Довольно уж нас обманывали, пора нам и за ум браться. Хитры хозяева: раньше нашего брата били дубьем, а теперь норовят прижать рублем и выжимают последние капли пота. Одно у нас средство — объединиться, твердо стоять на своем. Запомните, товарищи: без рук рабочего не двинется ни одна машина! И не просить мы должны, а требовать своих человеческих прав. Будем же твердо стоять на своем. Долой новые расчетные книжки!

Пока Мирон говорил, а притихшая толпа жадно ловила каждое слово, начальник приказа Глебов успел отлучиться ненадолго. Когда он снова появился в дверях, приосанившийся и важный, из-за его спины уже выглядывало несколько усатых жандармов. Алешке даже показалось, что в проеме двери мелькнуло безусое лицо Мосея Пешкина. Зацепившись пальцами за шелковый поясок и выпятив живот, Глебов объявил:

— По распоряжению господина начальника Главного управления заводами предлагаю вам избрать двух уполномоченных. А смутьянов и подстрекателей не слушать… — Последние слова потонули в поднявшемся над толпой гаме голосов…

— Филимошкина!

— Зыкова!

— Дядю Ваню!

— Симонова, Федора Симонова!

Громче и дружнее всех кричали прокатчики. Вместе с ними выкрикивал фамилию Филимошкина («дяди Вани») и Алешка.

Чернявый, коротко подстриженный Филимошкин и широкоплечий, с лопатистой бородой и расчесанными на пробор длинными русыми волосами Симонов стояли тут же, рядом с Зыковым, братьями Потаповыми, Авладеевыми, Фомичем. «Смутьяны! — мелькнула в голове Алешки озорная мысль. — С такими можно!» А что «можно», он и самому себе не мог бы объяснить, только еще крепче сжал Гришкину руку, за которую все время держался.

Подталкиваемый Мироном Зыковым, от группы комитетчиков отделился высокий, рыжебородый столяр Кондратьев и, приподнявшись на носках, крикнул поверх голов:

— Ну, как, братцы, согласны, чтобы нашими уполномоченными для переговоров с управителем пошли Иван Дмитриевич Филимошкин и Федор Григорьевич Симонов? Все их знаете?

— Знаем! Согласны!..

Радостно возбужденная толпа начала расходиться. Гришка потянул за собой Алешку.

— Идем до дяди. Дело есть нам с тобой. Но тут же Алешка почувствовал на своем плече тяжелую руку отца.

— Пошли-ка, Лексей, домой, — сурово приказал Вавила Степанович. — Неча тут без дела болтаться. Айда от греха подальше.

Рука у отца тяжелая — не вывернешься. Понурив голову, поплелся Алешка за старым Бураном.

4

О том, что произошло на заводе в среду, двенадцатого марта, Алешка узнал только вечером, когда вернулся из лесу, куда его с утра погнал готовить дрова отец. Боялся Вавила Степанович, как бы начавшаяся кутерьма не засосала парня, — ведь кто его знает, что еще выйдет из всего этого? И не посмел ослушаться Алешка — велика была сила отцовской власти. И что теперь Гришка с Аленкой подумают про него? Конечно, подумают, — струсил, в лес спрятался… Эх, жизнь проклятая!

Обида на отца была столь острой, что Алешка за ужином даже говорить не мог, молча хлебал щи, не поднимая глаз на отца. А подняв, увидел бы, что Вавила Степанович и сам смотрел как-то виновато. Покашливая и почесывая бороду, он начал рассказывать о событиях этого дня. Федянька, не в меру осмелевший, что Алешка тоже отметил про себя не без удивления, тоже вставлял слова два-три, пользуясь частыми паузами в речи отца.

— Да, вот, значит, как оно вышло! Филимошкина с Симоновым прошлой ночью арестовали и в тюрьму препроводили. По улицам солдаты с ружьями да конные полицейские рыскают — и откуда только их набралось столько! Теперь, гляди, начнутся аресты направо и налево, как в девяносто восьмом уже было, когда кружок Тютева разгромили.

Вавилу Степановича особенно поразил арест рабочих делегатов. Этакое вероломство! Выборные ведь от всего общества посланы, не разбойники какие-нибудь. Да и то взять в толк — сами же хозяева предложили уполномоченных избрать честь по чести. И вот на тебе — заарестовали! За что?

— Ох-хо-хо, нет правды на свете и не будет, видно, — тяжело вздохнул Вавила Степанович, вылезая из-за стола.

«Неужели не устоят наши? — думал Алешка, чувствуя, как при слове «наши» в душе у него зашевелилось еще неосознанное чувство гордости. — Теперь повидаться бы с Гришкой, да отец ни за что не пустит из дому, на ночь глядя».

— Тятька, что же теперь будет-то, — приставал между тем к отцу Федянька.

— А ничего, сынок. Перемелется — мука будет. Все опять пойдет по-старому.