[25], остров музыки, мараки; розовое дерево, кактусы, хлеб с джемом из гуайабы, шелест пальмовых листьев… Остров, очертаниями напоминающий крокодила; здесь дремлют крокодилы и ловчат ловчилы; время мертво для нас, и мы мертвы для времени; кубинцы называют свою родину «остров», а для американцев это слово звучит иначе — колония; купальные костюмы, ревю, эффектные ритмы, предательство и грязь… Грязный, отсталый, безграмотный остров, безработные и бродяги, в лохмотьях, в струпьях… наша кожа — сплошной струп, мы так и родились, покрытые лишаями, как ястребы; в змеиной коже, в шкуре вьючного осла, в волчьей шкуре… И вот — настало время, мы меняем кожу, сбрасываем ее, как скорпион, вместе с ядом и жалом. И стоим, обновленные, во всей человеческой наготе и дивимся непонятной силе, исходящей от нас самих, единых, дружных. Мечта сроднила нас. Но мы еще не совсем очнулись от страшного кошмара, еще не можем поверить в собственную красоту. Поднявшись в своей чистой наготе, мы отметаем ханжеские обычаи, срываем завесу с глаз, оглядываемся вокруг и бесстрашно смотрим вперед. Ничто не пугает нас, ибо мы дружны и молоды, очень молоды, совсем еще дети, невинные дети, готовые принести в жертву все, чем мы владеем, всю эту кучу мерзостей, и в том числе — нашу свинскую жизнь, заурядную, ограниченную, куцую, которой не хватает даже на то, чтобы вырасти, завести детей и протянуть в один прекрасный день ноги. Мы сорвали завесу с глаз и изумились, увидав, сколько вокруг нас вранья. Не великого, утонченного, всесильного вранья, религиозного или философского; не изощренной эсхатологической лжи ради благой цели; не новомодных окаянных доктрин о цивилизации и развитии, о гордом, всесильном мыслителе — гомо сапиенс. Нет, мы изумились, увидев вранье самое приземленное, грубое, хамское, полностью соответствующее их представлению о духовных ценностях. И перед этими-то людьми мы смирялись, восхищались их могуществом, потому что сами мы — неспособные, малоразвитые, во веки веков, аминь, да будет так; так бы и было, если б мы не сорвали раз навсегда свою шкуру, не поверили в свои силы, не начали учиться. И Дарио тоже будет учиться. Мы создадим прекрасный, небывалый, невиданный мир, мир зеленых олив, а может быть — красных, черт его знает, неважно. Важно то, что в этом новом мире ты, Дарио (и другие такие, как ты), мы обретем права, независимость, достоинство. Достоинство, Дарио, — вот великое слово, достоинство, достоинство!
Час пополудни. Пообедали.
Удушливый зной. Высоко над лагерем — солнце в свинцовой мгле. Отдых. Одни лежат в гамаках в душном бараке, другие предпочли остаться в столовой на цементном полу. Пако устроился возле ветряной мельницы — там прохладней. Папаша, используя свободное время, обрезает длинные и твердые ногти на ногах. Мавр бродит вокруг столовой, ищет трав для своих знаменитых снадобий; улиткин лен, тимьян, коровий язык, белену, майоран, розмарин, всякие листья и корешки. Мавр уверяет, что они лечат от всего: от головной и зубной боли, от простуды, расстройства желудка, болей в сердце, лихорадки, воспаления уха, вывихов, вообще от чего угодно, от любой болезни — стоит лишь несколько раз в день выпить теплого настоя. Мавр идет по тропинке, собирает альбааку — она помогает от почек. Арсенио поглядывает на него подозрительно, навешивает замок на дверь кладовой.
— Кто его знает, прикидывается дурачком, травки собирает, а сам глядишь — заберется в кладовую, утащит продукты… Ну, если я кого поймаю, держись, голову оторву!
Цветной моет кастрюли — подставляет под кран, встряхивает, потом опрокидывает вверх дном на стол. Остальные, забыв о тростнике, наслаждаются отдыхом… Сейчас бы на пляж! Полежать, пожарить спину на солнышке. Певцу надоело отгонять мух. Он отвязывает свой гамак и, захватив гитару, выходит на воздух.
Певец шагает к апельсиновой роще. Здесь прохладно, нежный аромат веет над деревьями, журчит наполовину пересохший ручеек. Певец вдыхает полной грудью. Черт возьми, ну и местечко, настоящий рай! Сюда бы еще красотку! Как Адам и Ева. Только Адам и Ева, конечно, не умели петь. На земле их было тогда всего двое. Ни сахарного тростника, ни янки, ни социализма. Счастье — это апельсин, женщина и гитара. Певец запевает:
Господь, создавший этот мир, любовь моя,
В тебе одной лишь воплотил свою мечту,
И о тебе одной мечтаю я…
Повесим-ка гамак сюда. Ветерок. Ах, хорошо! Не вставая с места, можно протянуть руку и сорвать апельсин. Певец достает нож, очищает апельсин. Нож у него универсальный — тут и бритва, и пробочник, и кремень, и ножик для открывания консервов, и еще какая-то штука, только вытащить ее невозможно. Нож привез Певцу из Испании приятель — Фелипе. Певец берет свою кружку, она у него всегда висит на поясе — мачетеро, у которого нет посуды для питья, никуда не годится. Певец не спеша выжимает в кружку апельсиновый сок. Хорошо бы еще рому!
Полузакрыв глаза, он снова берется за гитару:
Повозка скрипит, скрипит,
Не знаю, как тут быть,
Никто обо мне не грустит,
И не о ком мне грустить.
Это пел Лучо Гатика. Чилийская музыка создана специально для гитары. Так по крайней мере уверяет Сиро, а он умеет даже танцевать куэку[26]. Ну а наша кубинская? Музыка черных рабов, вьючных животных из племени банту и абакуа, они породнились с завоевателями, с басками, галисийцами… и с китайцами тоже, и со всеми другими, кого привозили сюда как дешевые рабочие руки. Так началась кубинская раса. В нашей музыке каплями дождя звенит марака; флейты завораживают, свистят и шипят, как змеи; словно львы в джунглях, ревут барабаны, обтянутые блестящей кожей. Это двойная музыка, она черная и белая. «Две музыки, дружок», — как говорил Вильявисенсио, размахивая смычком.
Подходит Моисес, тоже с гамаком. Похож на беглого невольника: без рубашки, штаны подвязаны веревкой, а Снизу срезаны по-рыбачьи. Босой, гамак перекинут через плечо, как мешок, грязные волосы торчат во все стороны. Его прозвали Хромым за то, что ходит вперевалку. Хромой Моисес, переплетчик, а по вечерам — саксофонист. Он здоровается с Певцом.
— Вот, здорово, черт возьми, — говорит он. — В самый раз, тут-то я и пришвартуюсь.
— Дьявол Хромой, мало тебе кругом апельсинов, обязательно надо лезть ко мне.
— Да ладно тебе, Певец, помоги-ка лучше подвесить гамак. Мы же с тобой приятели… оба музыканты, черт возьми.
Они подвешивают гамак Хромого. Ложатся. Над головой — южное яркое небо, усеянное апельсинами. Певец накрывает лицо шляпой. Запах апельсинов, их тонкий аромат рождает воспоминания. «Я познакомился с ней на площади Карла Третьего, нет, на Амистад. И в ту же ночь видел ее обнаженной. А та, другая, на пляже в Гуардалабарка, как она ступала по песку своими длинными босыми ногами!» Женщина… Запах апельсиновых цветов пробуждает желание, сонное тело охвачено желанием…
— Слушай, Хромой!
— Что?
— Сюда бы красотку, а?
— Двух. Одну тебе, другую мне.
— Двух, — задумчиво соглашается Певец. — У меня была одна в Оро де Гиса… На кофейной плантации.
— Вот это, наверное, здорово. На травке, да?
— Ага.
— А нечисти всякой там не было? Муравьев? Нет?
— Что до меня, я не чуял.
— А я со своей в кабаре. Ночью, когда закрыли.
— Оркестранты всегда уходят последними. Именно поэтому.
— Ах ты черт! Все-то он знает!
Певец в полудремоте перебирает струны гитары. Была бы любовь, а где — это все равно. Здесь, например, в апельсиновой роще, мы бы расположились поближе к ручью. Там трава мягче. И водичка журчит, словно кто на маримбе играет. Да. Чего не хватает на рубке тростника, так это женщин. Поначалу, конечно, ничего не чуешь, потому что за день так изведешься, что, явись хоть сама царица Савская, тебе все равно. Ну а теперь уже месяц прошел, к работе привык, и днем, когда отдыхаешь, закипает кровь. Да вдобавок кругом все так спокойно, тихо, изредка только дрозд пропоет или какая-то другая птичка, с черной головкой, вон их сколько, посвистывают на вершинах. Ох, лучше съесть еще апельсин. Певец не спеша чистит апельсин, высасывает сок.
— Слушай, Хромой, а она была красивая?
— Кто? — сонно откликается Моисес.
— Та, что в кабаре.
— А! Ага.
— Наверно, она согласилась потому, что ты очень хорошо играешь на саксофоне.
— Да нет, не потому. Для меня саксофон — просто работа.
Моисес испускает что-то вроде вздоха, будто дует в свой саксофон, потом потягивается и тоже срывает апельсин.
— Хотел бы и я научиться играть на саксофоне, — говорит Певец. Губы его мокры от сока.
— У тебя на гитаре ловко получается. — Моисес выплевывает косточки.
— Но саксофон — это здорово. У него звук, как бы это сказать, глубокий, с чувством… А что ты любишь играть больше всего?
— Да мне все нравится. Но самое лучшее, по-моему, — джазовые мелодии.
Певец тихонько покачивается в своем гамаке. Если б уметь играть на саксофоне, он взял бы сейчас до минор, густое-густое. Сначала медленно, долго, потом все взволнованней… как жажда любви. У саксофона — мужской голос, сильный, низкий. А гитара — женщина. Певец ласкает струны, гитара отзывается мягким, нежным арпеджио. Хромой Моисес, кабаре «Дель Сиерра»… Жаркий день на кофейной плантации… Она была маленькая… «На той неделе отпрошусь ненадолго, — думает Певец. — Схожу в Сиего де Авила или в Морон, может, повезет. Томегин говорит, у лагуны по воскресеньям черт те что творится. И пиво есть… У гитары протяжности нет». Он снова перебирает струны: «Лишь о тебе одной мечтаю я, господь, создавший этот мир, любовь моя»…
— Хватит, Певец, дай вздремнуть малость.
— Я же тебя баюкаю. И потом, тебя сюда никто не приглашал.
Но Певец умолкает. Хромой Моисес — хороший парень. Он решил поехать на рубку в последнюю минуту. Подошел и говорит: «Запиши-ка и меня, Певец».