— Хорошо, что не перекинулось на другой участок, — говорит Томегин.
— Я такого никогда не видывал. Ад кромешный! — замечает Пако, обмахиваясь шляпой.
— Это еще ничего. Если б ты видел, какой пожар случился когда-то там, где я был… — говорит Папаша.
Свои белые нарукавники старик снял еще раньше и, аккуратно свернув, положил на землю. Он стоит на дороге, стругает мачете обгорелый тростниковый стебель и смотрит на опустошенное поле грустными глазами, будто жалеет, что пожар был на этот раз невелик. Черный торс Папаши блестит.
— Иди ты со своими враками! — восклицает Дарио.
— Ничего не враки, приятель. Мои старые глаза видели такое, что тебе и не снилось. Вот, представляешь, как-то раз, в пятидесятом году, рублю это я тростник, точно такой же был денек, как сегодня, и вдруг слышу, шуршит будто что-то, чудно так. У меня слух как у лисы, это точно, я все слышу на версту кругом. Один мой друг, Рафаэль его звали, — он был испанец, но давно жил на Кубе и держал погребок в квартале Святого Исидро, — ну так вот, Рафаэль мне однажды и говорит: «Ты мне скажи, как услышишь, что «Маркиз де Комильяс» вошел в бухту, потому что на этом корабле ко мне должен родственник из Испании приехать…»
— Будет врать, Папаша! Тебе приходится орать на ухо, чтоб ты услыхал, — кричит Пако.
— Это просто когда я задумаюсь. Вот один раз, представляешь…
— Стой, Папаша! Ты ведь начал рассказывать про пожар, верно? — говорит Томегин.
— А, правильно. Ну так вот, я и говорю: рублю это я тростник и слышу: шуршит чудно как-то. Поворачиваюсь вот так, поднимаю голову и вижу: огромаднейшее пламя идет прямо на меня вдоль межи. Высота — футов пятнадцать, да какие там пятнадцать, все двадцать будет! И — прямо на меня. А я один-одинешенек как перст. Все ушли с поля, потому что приехал цирк, знаешь, бродячий, они иногда появлялись на сафре. Барахло, а не цирк! Я как-то раз тоже пошел посмотреть, там один тип изрыгал огонь (эка невидаль!), ну а я вот так присел сзади него и гляжу, как он этот фокус делает? И знаешь, что оказалось?
— Он набрал в рот керосину и дунул в огонь. Я этим месяца три занимался. Вот так! — говорит Мавр.
— Ты? Зачем? — спрашивает Пако.
— Из любви к искусству. Не понимаешь, что ли? У меня четверо детей, мы дохли с голоду. Тут чем угодно займешься. Но потом появились конкуренты, я и переменил специальность. Слишком много развелось изрыгателей огня. Они даже в парках устраивали свои представления, и публике наконец надоело. Пришлось мне бросить это дело. Я тогда вот что изобрел: стал есть бритвенные лезвия. Жевал их как резинку. А потом обходил публику со шляпой и собирал на прокорм для своей мелкоты.
— И ты вправду их ел? — Пако недоверчиво смотрит на Мавра.
Мавр снова открывает рот. У него нет ни одного зуба. Десны стертые, твердые, черные.
— Ну, значит, тебе в самый раз размазня, которой нас пичкает Арсенио, — весело говорит Папаша.
Но никто не смеется. Мавр сжимает губы. Поле все еще пышет жаром. Пако стягивает сапог. Небо затянуто тучами. Хоть бы дождик пошел!
— Вижу: огромный столб огня. — Папаша продолжает свой рассказ.
— А все ушли в цирк, ну, дальше? — торопит Дарио.
— Точно, приятель, все ушли. Я один-одинешенек, стою и смотрю. Ладно, я тогда говорю себе: Пабло, ты должен погасить пожар. Хватаю мачете и начинаю копать. Копаю, копаю и вдруг гляжу — огонь совсем рядом со мной. Бегу по меже и поджигаю с той стороны встречный. Надо знать, как его направить. Я-то знал, потому что один раз, когда я гостил у родственников в Сагуа…
— Черт возьми, Папаша! Ну как ты рассказываешь? Бормочет, как попугай! — Пако почесывает ногу в рваном чулке.
— Сами-то вы хороши! Ничего не знаете, ничегошеньки! Сидите в своей Гаване, словно какие-нибудь буржуи. Ну-ка, скажи, тебе когда-нибудь раньше приходилось тростник рубить? А?
— Бог миловал.
— А есть без ложки?
— Ладно, ладно. Нечего хвастаться, здесь всем одинаково достается, все мы, как Иов, маемся.
— Как кто?
— Иов… Был такой. В Библии.
— В такие штуки я не верю. Это дело священников. У нас в деревне был священник, так его прозвали Керосин. Вечно, бывало, пьяный. Я помню, один раз…
— Ради бога, хватит, Папаша! — Дарио поднимается с камня, на котором сидел.
— Да, здорово Папаша пули льет.
— Что теперь будем делать? — спрашивает Мавр.
— Надо подождать Арсенио, он поехал сообщить о пожаре, — отвечает Пако.
— Я, пожалуй, пойду встречу его по дороге, — заявляет Дарио.
— И я с тобой, — предлагает Мавр.
— И я, — откликается Папаша.
— Почему не подождать его? До лагеря километра два. Только устанем, и все, — замечает Пако.
— Оставайся, если хочешь. А я пойду.
— Ладно, ладно. Я тоже с вами.
Отправляются в путь. Небо постепенно темнеет. Ветер порывами дует в спину, осыпает пеплом. На тропинке — следы волов, выбоины, камешки, трава… Родная, освобожденная земля. Звенят москиты, тучами вьются над головой. По обеим сторонам — поля сахарного тростника. Посреди дороги — дерево. Они останавливаются. На коре вырезано ножом: «Здесь был Певец. Апрель 1965. Мы победим». Они вырезают тоже: «Здесь были Папаша, Мавр, Пако и Дарио. А еще — Томегин и Фигаро». Идут дальше.
Папаша насвистывает единственный известный ему блюз: «Ну до чего же чудно́ в раю». Мелодия Бородина, Папаша ее выучил, когда работал в казино. Портрет Папаши поместили в журнале «Ревю», да, да. Но никто больше не слушает рассказов старика. Все устали. Образы прошлого преследуют Папашу: два огромных негра в роскошных восточных одеждах выносят на открытую эстраду «Тропиканы» паланкин. В паланкине — знаменитая танцовщица Бренда. Цветные прожектора освещают могучую фигуру высокого негра в белой набедренной повязке. Опахалом из синих перьев негр медленно обмахивает стройные ноги Бренды, виднеющиеся из-за бисерного занавеса паланкина. Он не сводит глаз с белых прекрасных ног, луч прожектора скользит по его торсу, по мускулистым рукам, обвитым оранжевыми лентами, негр все машет опахалом, а перламутровая богиня любви начинает свой сладострастный танец. Да ну! Кривляние, фарс, театр!
Там был еще один негр, он приближался с улыбкой к танцовщице, она протягивала унизанную перстнями руку, выходила из паланкина и на какой-то миг оказывалась в черных объятиях… Так вот, этот второй негр встретился как-то Папаше и предложил работу в «Тропикане» — роль в новом ревю, где как раз требуются два рослых негра, чтоб все получалось в точности, как в сказках «Тысячи и одной ночи». Папаша сперва отказался, все это ему вовсе не улыбалось, потому что того негра не зря прозвали Цветок Коварства, и Папаша не хотел впутываться во всякие истории. Однако место было выгодное: работать вечерами, плата хорошая. Дела по перевозке мебели шли совсем плохо. Папаша согласился и стал артистом, танцовщиком-профессионалом. Папаша выносил Бренду на эстраду в течение трех недель, на четвертую его приняли за Цветок Коварства, и пошла потеха — дрались прямо на эстраде. А на следующий день Папаша прославился на весь мир — его фотографию поместили в журнале «Ревю». Только лучше об этом не рассказывать. Подумают, пожалуй, что и Папаша такой же, как Цветок Коварства. Так и быть, расскажу немного по-другому. Старик снова начинает насвистывать ту же мелодию.
Пако с трудом догоняет Дарио. Они идут впереди всех.
— Потерпи немного, — говорит Дарио. — Устал?
— Да, порядком. Это хуже, чем я думал, — отвечает Пако. — Ну а ты? Как тебе работается с Папашей? Обгоняет он тебя?
— Когда как. Каждый делает сколько может.
— Ты сколько срубаешь?
— Наверно, по сто пятьдесят или около того.
— А я даже до семидесяти в день не дотягиваю. Не получается. Мне кажется, я был бы полезнее в другом месте. А? Как ты думаешь?
Дарио не отвечает. Оба немного запыхались от быстрой ходьбы.
— Я так говорю, потому что… Можно служить родине по-разному… Ну и жара! Я-то, конечно, ничего, только… В конце концов, если на то пошло, я же счетовод. Ты-то знаешь. И я не привык… Давай отдохнем немного.
Они останавливаются. Рядом банановая роща. Тихо, свежо, мачетерос почти каждый день ходят сюда «писать письма», то есть облегчать желудок.
— У меня плоскостопие. Стоять не могу.
— Конечно, трудно. На рубке приходится быть на ногах целый день.
— Иногда, кажется, вот сейчас упаду. Голова кружится.
Дарио смотрит на ноги Пако. Похожи на гусиные лапы. Как у Ла Наве, портного из нашего квартала. Тот, когда напивался, всегда сбрасывал ботинки. Бывало стоит босиком, качается и кричит, что идет ко дну.
— А супинаторы у тебя есть?
— В туфлях. Но в сапогах-то их нет. Сдохну я тут.
Некоторое время оба молчат.
— Дарио, — спрашивает Пако, — ты думаешь… думаешь, я выдержу?
— Что?
— Да вот, сафру. По-моему, я заболею. Солнце меня просто убивает. А теперь еще этот пожар. У меня все лицо горит как в огне. Вот потрогай-ка лоб, потрогай. Наверное, температура.
— Лоб холодней, чем у покойника.
— Но я же весь в поту. Я чувствую, чувствую, со мной что-нибудь случится. Может, у меня тиф? Знаешь Дарио, здесь ведь тиф. Видел, какая тут вода? От такой воды что угодно можно схватить.
— Вода как вода. Из колодца. Все ее пьют, и никто пока что не заболел.
— Пока что, пока что… А я тебе говорю, в этой воде бациллы. Ты видел, какого она цвета? Красноватая, как тина. Боже мой! Если я здесь заболею тифом, я пропал.
— Хватит пускать слюни. Никто не заболел… Просто ты хочешь уехать, смыться. Сдрейфил. Ну и ладно, катись!
— Да нет же. Нет, нет! Я ничего. Я в порядке. Просто я плохо переношу жару. Дарио, я думаю… Ты как считаешь, я выдержу?
— Это от тебя зависит.
— А если поговорить с Флоренсио? Попрошу, чтоб перевел меня на кухню к Арсенио, пока заживут волдыри на ладонях… А? Как ты думаешь?
— Флоренсио пошлет тебя куда подальше. Потерпи. Первые дни тяжелей всего.
— Ты думаешь, я смогу?..