Земля случайных чисел — страница 24 из 62


– Еще будет тунец сегодня, – сказал голос. – Будет в ответ есть тебя. Съест тебя тунец, если услышишь его. Всего съест.


Это было похоже на то, как если бы Черишев думал вслух, но голос был не его.

– Не пугайте человека, – сказал третий голос, полуженский-полумужской. – Я же прошу вас, я же русским языком говорю. Напуган, волнуется. В аффекте думает бросить работу, но карьера же, деньги же, пять лет коту под хвост. Должен остаться, должен выбраться. Голоса не страшно.


– Состарение, устл, – сказал второй голос со странным акцентом.


– Если вы не замолчите, вас просто выключат, – угрожающе сказал полуженский голос. – Что за бред, конечно же. Если вы замолчите, значит, вас выключили. А если вы не замолчите, будут санкции. Я наложу на вас санкции.


– Асан? – испуганно переспросил второй голос.


– Да, это санкция, – удовлетворенно сказал полуженский голос. – Посредственный доступ к речевым структурам, минимальный доступ к воспоминаниям, афазия во всей красе, непроявленность. Скоро одни стоны пойдут, междометия. Прикрутим краник-то всем. Замолчите как миленькие. Мозг вам тут не боевое поле.


– Закончился обеденный перерыв, – сказал первый, шершавый голос. – Я буду молчать, иди работай, кому сейчас нужны санкции, никому.


Черишев вернулся в офис. Прибежал разъяренный начальник, оказалось, что их прессует какая-то страшная женщина из налоговой. Фамилия женщины была Тунец: Ирина Игнатовна Тунец.

– Ничего не присылайте ей, – приказал Черишев. – Никаких отчетов, молчим. Иначе сожрет. Вначале проконсультироваться надо.


Действительно, оказалось, что женщина-тунец уже на третьем раунде ожесточенной переписки выдала в себе что-то огнеопасное, ФСБ-шное, заангажированное; общение с ней быстро свернули, как пылающий ковер, Черишева поблагодарили за бдительность.


– Нормально все, – сообщил Шершавый внутри головы Черишева. – Я просто заметил: тунец, и увидел, что скоро снова придет тунец. Приходит один за другим, рыба зовет рыбу. Так все и устроено.


– Каменные рыбы, – обрадовался второй голос, видимо, оттого, что у него получилось что-то внятное. – Камерные рыбы плыут, плыуны.


– Вы оставите когда-нибудь человека в покое? – спросил третий голос. – Он же так до вечера не доживет у вас. Может он домой поехать нормально?


– Нормально не надо, – сказал первый голос. – Бери такси, мой тебе совет.


Черишев взял такси и правильно сделал: в дороге его голову сжало таким спазмом, что в глазах потемнело от боли. Черишев понял, что жизнь фактически закончилась. Почему-то он ужасно хотел жить. Про голоса он все еще думал, что они пройдут сами и что это переутомление, и даже эта мигреневая каска, сдавившая череп, есть сигнал и свидетельство нервной усталости, а не прощания с разумом. Вероятно, подумал он, так обнаружившие у себя в животе твердую, раздутую опухоль самые упрямые канцерофобы вдруг начинают судорожно убеждать себя: ничего страшного, завтра пройдет, может быть, просто спазм, судорога в форме камня, разойдется, уплывет, как кораблик. Оказывается, если с тобой случается то, чего ты больше всего в жизни боялся, ты будешь отрицать это до последнего.


Через неделю Черишеву пришлось признаться себе в том, что он, вероятно, болен: голоса не исчезли, стали звучать чаще и обильнее, ими заполнялись все мыслительные безмолвные лакуны душевной жизни Черишева, отчего у него почти не было возможности дописывать статьи по экономике (голоса не разбирались), смотреть сериалы по вечерам и сидеть в Интернете. Голосов было трое. Первый, шершавый, напрямую коммуницировал с Черишевым, со вторым все было сложно, а третий коммуницировал с двумя другими и изредка с самим Черишевым, при этом будто специально не отделяя его от других – как будто Черишев наравне с прочими занимает пространство собственного сознания. Этого, несмотря на полуженский голос, Черишев называл Сталиным, не очень понятно почему: всякий раз, когда голос журил своих неосторожных сожителей, Черишеву представлялся меловой, крошечный бюст Сталина, лишенный рук, ног и, без сомнения, сердца. Сталин имел доступ к эмоциональным состояниям Черишева, но о его мыслях мог лишь догадываться. Шершавый – самый первый голос – имел доступ ко всем мыслям Черишева, но в эмоциональном смысле был натуральный Аспергер, и без Сталина разобраться в том, что пугало или смущало Черишева в его нынешнем положении, совершенно не мог. Второй голос был Пауль, потому что Шершавый и Сталин так его называли. Пауль плохо интегрировался с речевым центром и поэтому говорил редко, неохотно и как-то неправильно, со временем он просто начал посылать Черишеву изображения различных земноводных: пятнистых ящериц, кожистых жаб, разрубленных на части зеленых змеек. Изображения воспринимались почти так же, как голоса, – это были образы, взявшиеся как будто извне, повисающие в восприятии неприятным послевкусием.


Шершавый обладал необъяснимым даром предвидения: все, на что он обращал внимание Черишева, прорастало и проявлялось в дальнейшей его, Черишева, тягостной и мучительной жизни. На работе это чаще всего помогало. Перед каждым телефонным звонком Черишев слышал голос Шершавого, объявляющий: «это важный», «это неважный», «будет лгать», «отвечай только «да», «первые три минуты молчи». Когда в дверь стучали, Шершавый, как правило, предупреждал его: «голову дурить идет», «завистники, трое человек», «влюблена, но истеричка», «на твое место метит» – а потом смиренно молчал, опасаясь гнева Сталина, явно обладающего некими полномочиями (больше всего доставалось Паулю: за каждую не вовремя показанную ящерицу его на несколько дней отключали от речи вообще, отчего Пауль стонал, как инсультный дед, по ночам, даже снотворные не особенно помогали). Жить с этим всем было невыносимо, но можно. Оказывается, с чем только люди не живут, когда хотят жить, а не лежать перетянутые ремнями на черной скамье. Черишеву было страшно, но идти в клинику было страшнее: он знал, что потеряет жизнь, себя и все вокруг. Через знакомых он достал несколько упаковок антидепрессантов и от души надеялся, что голоса рано или поздно пройдут сами. Его критичное отношение к голосам (он прекрасно понимал, что они – это его собственное расщепленное подсознание) давало надежду на то, что недуг не так уж и тяжел. Голоса его отчасти даже поддерживали.


– Занакс три перед сном прими, – заботливо говорил Шершавый. – Пауль снова стонать будет, не выспишься. Только ровно за два часа до сна, иначе не поможет, будут доноситься стоны и медленная автокатастрофа приснится.


– Что ты его пугаешь? – возмущался Сталин. – Тебя просили его пугать? Это тебе медленная автокатастрофа приснится и экзамен по вышке в Политехе! Человек уже о суициде думает, а ты ему такое говоришь. Тебе надо, чтобы он откуда-нибудь с крыши спрыгнул? Чем ты тогда жить будешь, спрашивается?


Черишев обещал себе: если через неделю не станет лучше, он попробует анонимно сходить к психиатру, объяснить, что у него голоса, но прочих симптомов нет (Черишев ужасно боялся шизофрении, поэтому прочитал про нее все). Бреда величия нет. Про голоса понимает, что ненастоящие (да и сами голоса, кстати, понимают). Работоспособность почти не нарушена, апатии нет, просто устал.


Но прошло еще несколько недель, а лучше не становилось. Шершавый по утрам заикался о кровавом воскресенье (особенно тревожным он становился по субботам, интересуясь у Черишева, не завтра ли он собирается это сделать), Сталин зверел от ярости и выключал Шершавого на сутки, поэтому три воскресенья подряд Черишев сидел за деревянным столом, пытаясь написать статью под тихое бормотание смущенного Пауля, явно старающегося прийти на помощь (Пауль был явно интеллектуал, просто ему не удалось проявиться до конца – если бы он был чьей-то душой, можно было бы предположить, что она не до конца вошла в тело, неловко застряла в рукавчиках, частично зависла в пограничье, по-птичьи трепыхаясь в тугих воротцах, сетчатых сенях подсознания).


– Позвони своей бывшей, – однажды сказал Шершавый.


«Вот и все», – в очередной раз подумал Черишев.


Бывшая была смущена и напугана (это сразу же отметил Сталин, необычайно чуткий эмпат), было понятно, что она до сих пор любит Черишева, хотя после той ужасной истории прошло целых два года.


– Собери вещи и вернись к ней, – приказал Шершавый. Сказал он это и на следующий день, и на следующий.


Черишев в конце концов собрал всю свою библиотеку, обувь, взял даже совершенно нелепую вешалку для носков, и приехал к бывшей, специально выбрав воскресенье – по доброй традиции Сталин уже как бы превентивно налагал на Шершавого воскресные санкции, и это давало возможность побыть некоторое время в ментальной тишине.


– Как это понимать? – спросила бывшая, выглянув из-за двери.

– Я не могу больше, – сказал Черишев. – Я должен был это сделать еще раньше, мне кажется. Я все-таки весь твой. Я чувствую, что это правильно.

(все это ему подсказал Шершавый в качестве безошибочной тактики, сам Черишев не до конца понимал, зачем ему возвращаться к бывшей, он подозревал в этом некое предательство. Шершавому же он безоговорочно доверял с тех пор, как тот предотвратил аварию, приказав Черишеву срочно затормозить на зеленый свет ровно-ровно за секунду до того, как сквозь перекресток промчал мотоциклист-смертник на пылающем огненном шаре)


Бывшая захлопнула дверь.


– Оставайся ночевать в подъезде, – сказал Сталин. – Она тебя любит до сих пор. Утром она тебя впустит. Утром женщина слабее. Всякая тварь с утра слабее, кроме тебя.


Действительно, под утро бывшая выглянула в подъезд, лицо ее исказилось от жалости и испуга: сонный Черишев сидел на коврике и читал крупную ночную, как гигантский мохеровый мотылек, книгу серого мглистого содержания. Бывшая втащила Черишева в квартиру.


– Не чужой, – резюмировала она через пару часов. – Но как так вышло? Где же тебя шатало все это время, как? Почему ты все же вернулся? Она те