Только поставишь палатку, а в ней уже непрошеные жильцы и гости! Днем залетела большущая саранча. Ее схватили, хотели выкинуть, а она шипами пальцы порезала до крови. Вечером пришагал палочник. Насекомое странное, необычное, неуклюжее — какой-то карандаш на паучьих ножках! Шагающий карандаш снес желтые яички на спальный мешок и невозмутимо зашагал к выходу, покачиваясь, как на рессорах.
В видоискателе фотоаппарата поселился крохотный паучок и уже сплел паутинку. А на объектив какой-то насекомыш прилепил кругленькие яички.
На рубахе, которая сохла, — два белых кокона. Под банкой консервной собрались маленькие — с муравья! — богомолы.
Ночью, трепеща крылышками, бегала по палатке мохнатая и глазастая, как сова, ночная бабочка. А в углу кто-то всю ночь шуршал бумагой, утром догадались: ежик заходил. Утащил газету и носки — гнездо, наверное, выстилать!
В резиновое ведерко залезла фаланга, под стельку кеда — клешнятый скорпион.
Бойкие наши жильцы ретиво обживают палатку. Того и гляди хозяев выживут!
Три часа ночи — звездно и холодно. Сколько ни вслушиваюсь — ничего не слышу, сколько ни вглядываюсь — одни мутно-темные пятна кустов на мутно-светлом песке. Пишу, освещая бумагу фонариком: по строчкам бойко бегает, трепеща крылышками, ночная бабочка.
4 часа 55 мин. — со стороны развалин донесся унылый крик: «Куу-ы! Куу-ы!» Скорее всего это сыч: тот, про которого говорят, что он беду накликает. И вдруг в темноте загорланил… петух! До чего ж странно слышать этот домашний крик в самом сердце пустыни! За петухом надрывно, давясь и задыхаясь, завопил-заорал «восточный петух» — ишак. Кончил орать так, будто бы совсем из сил выбился: вот последний раз выдохнет и издохнет.
5 час. 45 мин. Заметно посветлело, хотя все еще одноцветное. В черном саксаульнике робко застрекотали пролетные малые мухоловки. Тишины уже нет: то петух, то ишак, то собака, то сыч. То маленькие рыжегрудые мухоловки.
5 час. 50 мин. — резко вскрикнула майна — индийский скворец. Она живет под крышей сарая. И пошла петь-свистеть!
6 час. 02 мин. — заворковала на крыше изящная горлинка: «Уууур-гур, гур!» Совсем светло. Ежусь от утреннего холодка. Гулко чирикают воробьи.
6 час. 11 мин. — резко прокричал и звонко пробарабанил на сухом саксауле белокрылый пустынный дятел.
6 час. 49 мин. — глухо, как из-под земли, затутукал удод. Над барханами поднялось солнце. Жуки-чернотелки стали выползать из песка задом вперед. В пустыню пришел новый день. Напрасно ночью пугал сыч: ничего плохого не произошло.
Маленькая бархатно-черная бабочка порхает над желтым барханом. Я слежу за ней и все время путаюсь: где сама бабочка, а где ее черная тень? Так и кажется, что две одинаковых бабочки, как привязанные, носятся над песком. Не потому ли эти темные бабочки так смело залетают в барханы: там у врагов их глаза то разбегаются, то в глазах двоится!
Зайцы-песчаники работают не покладая лап! На барханах копают лунки. Сотни лунок — вдоль и поперек склона. Задумали зайцы пустыню озеленить: готовят копанки для саженцев и цветов.
Я уж было и впрямь поверил в удивительных зайцев-садовников, но у каждой лунки увидел огрызки.
Оказалось, зайцы выкапывают из песка себе на обед сочные луковички тюльпанов. Нет, не цветоводы они, а цветоеды!
Ни города, ни деревни, ни единого дома на добрую сотню километров; одна кошара заброшенная — загон для овец. А живут на кошаре… городские и деревенские ласточки, воробьи деревенские и городские! И даже сыч домовой. И за что их, бездомных, только так называют!
В мохнатых ночных саксаулах пронзительно яркое пятнышко. Там стоит световая ловушка. Голубой свет кварцевой лампы бьет в белый экран. И вот среди тьмы кромешной таинственное сияние. Оно манит к себе все живое.
Саксаулы протянули к свету мохнатые ветки. Разная мелюзга лезет на свет. По всему экрану бьются живые тени: круглые, изогнутые, угловатые.
С гудением вываливаются из черноты грузные жуки-скарабеи. С лету плюхаются на экран так, что он ходуном ходит. Шлепаются на песок, тяжело в нем ворочаются, ползают какими-то заколдованными кругами, роют в песке норы.
Приковыляли жуки-чернотелки, уткнулись головами в песок и замерли. Прилетели майские жуки, вцепились в экран и, кажется, задремали. Пришагал из темноты большущий жук-блябс: сейчас же сделал стойку на голове, нацелил «хвост» в небо.
Шустрые бабочки налетели, забегали суетливо по экрану вверх-вниз. Крылышки блестят и трепещут; осыпается с них, посверкивая, пыльца.
Прилетели сверчки черные — усатые и глазатые.
Бегают по экрану поджарые наездники, барабанят по нему усами, как барабанными палочками. Копошатся в складках ленивые толстые мошки.
Прилетел бешеный бражник, стал тыкаться лбом в экран, словно бодаться.
Пищит уныло комар, ядовито звенят москиты. Налетели толстые бабочки-совки: растерянно бегают по экрану и зябко вздрагивают крылышками. Села нежно-зеленая златоглазка: такая нежная, что насквозь просвечивает, такая златоглазка — глаза как два огонька горят. С шумом продрался сквозь ветви разбуженный саранчук. Прилетал на расхлябанных крылышках муравьиный лев — маленькая серенькая стрекозка.
Живая воронка из насекомышей завивается над светом. Сверху ныряют в нее изворотливые летучие мыши — только крылышки мельтешат. Серые гекконы на серых ветвях хватают пролетающих мух. Пучеглазые жабы на песке хватают ночных бабочек. А из черного леса пустыни летят, ползут, скачут все новые и новые жуки, бабочки, мухи и комары.
Свисают вокруг серебристые, будто заиндевелые, ветви. Лица у всех у нас в этом свете голубые и серые. Даже красные губы и обгоревшие на солнце носы стали в этом призрачном свете лиловыми.
Хожу на поклон к эфе. Неделю назад увидел ее у старой норы песчанки и теперь хожу сюда каждый день. Подхожу, наклоняюсь, смотрю. Эфа лежит, свернувшись калачиком, положив голову на изгибы тела. Отогревается после зимы. Похоже, что ей нужно сейчас только солнце: ничего другого она и знать не желает.
Я хожу вокруг — эфа не обращает внимания. Я говорю, хлопаю в ладоши — эфа не шевелится.
Коричневое тело ее разрисовано черным и белым: готовый узор для ковра! Я, кажется, даже видел где-то такие ковры. Наклоняюсь и разглядываю ее в упор. На маленькой голове у нее белый крест. Знаменитый белый узор, похожий и на крест и на стремительный силуэт белой птицы.
Я начинаю привыкать к эфе. Ничего страшного: просто тупая медлительная рептилия. Но однажды я трогаю ее хворостинкой: «медлительная» эфа распрямляется, как тугая пружина, и мгновенно исчезает в норе. Ого! Не зря у ней на голове узор летящей птицы! Что, если она с такой же быстротой кинулась бы мне в ноги? Пожалуй, надо поосторожней: ведь в каждом зубе эфы по смертельной дозе яда.
Странные бугорки попадаются под ноги в сыпучих песках. Будто кто-то разложил по барханам круглые камешки и присыпал сверху песком.
Я пнул ногой такой бугорок, а под ним не камень, а… гриб! Растет и круглой шляпкой вспучивает песок. В заблуждение вводит.
Каждое утро встречаю в песках жука-полосатика. Как зебра: в черных и белых полосках. И всегда такой деловитый и занятой. То что-то ищет, то что-то ест. А если бежит — то уж сразу видно, что знает куда. Тронешь — он заскрипит недовольно, но покорно подожмёт лапки и надолго съежится и замрет: «Ну проходи, проходи — чего от дел отвлекаешь?»
На горячие барханы опустилась прохладная ночь. Черная земля и небо цвета призрачной глубины океана. И тишина такая, какая бывает, наверное, только на океанском дне.
Но вдруг крик громкий, тоскливый и жутковатый слышится совсем рядом. Голос унылый, протяжный, какой-то пустынный. Он так и манит к себе.
Беру в руки фонарь и шагаю на крик. Крик опять летит над черной пустыней — но уже чуть подальше. Я иду и иду, а голос, не удаляясь и не приближаясь, звучит впереди. И все манит и манит в ночную пустыню, подальше от дорог, от костра, от людей.
Я один среди ночи и тишины. Под ногами похрустывает щебень. А таинственный голос все зовет и зовет… Это, авдотка — странный пустынный кулик с большими золотыми глазами. Весь день он лежит неподвижно, сливаясь с песком и сорняками.
А спустится ночь — авдотка просыпается, начинает бегать, летать и кричать. И голос его, таинственный и унылый, тревожит пустынную ночь.
Небо в россыпи ярких звезд. Я включаю фонарь — звезды и на земле!
Вот зеленые, как изумруды, это глаза паука-тарантула. Не пожалела природа на тарантула глаз! Спереди два — как фары, под ними четыре — подфарники, еще сверху два — надфарники.
А вот звезды красные, как рубины. Это глаза ящерицы-геккона. Стоит он на тоненьких ножках и виляет хвостиком, как собачка. Чешуйки на нем крупные, как на рыбке. А хвостик покачивается и что-то шепчет-шепчет: это чешуйки хвоста трутся друг о друга и тихонько стрекочут. Геккончик испуганно смотрит и удивленно протирает глаза свои красные… языком!
Под кустом два тускло-розовых глаза. Там заяц-песчаник лежит. Вот глаза приподнялись и покатили, поскакали, как по ступенькам.
Как два летучие светляка, плывут над кустами глаза голубые. Голубые с зеленым огнем. Это идут джейраны.
А вот неверные, разноцветные: то красноватые, то вдруг зеленые. Там хищный барханный кот. Посветил глазами, поиграл красками и вдруг погасил их, как выключил. Значит, пригнулся и неслышно уполз.