Земля светлячков — страница 5 из 20

Первым вынырнул здоровяк Вертутий. Вода катилась с него ручьями, лилась из ушей и носа. Он громко чихнул, аж эхо покатилось берегами, и сказал: «Чёрт побери! Кажется, я немного промок!». Оглянулся. Посреди озера, на темной воде, лежал вверх ногами чёлн; его просмолённое днище поблёскивало под луной, как спина акулы.

Вертутий догнал его, перевернул, поставил на воду. Ещё раз оглянулся: нигде ни души. Только светлячки качались на воде. В белой вате, как в белых блюдечках.

— Сиз! Чублик! Где вы? — прозвучало над озером.

Хлюпнуло сильнее — это Вертутий набрал полные лёгкие воздуха и нырнул. Вытащил со дна мокрого и холодного внука. Долго кряхтел, пока подсаживал в чёлн круглого и хорошо упитанного Сиза.

Порадовались, что все живы и здоровы. И не откашливались, не выжимали рубашек. Скорее кинулись вылавливать светлячков. Подплывали челном и по одному собирали их, а Сиз посасывал мокрую трубку и утешал Чублика. «Ничего, ничего, говорил, не бойся, сынок, они не утонут. А что вата немного намокла, это даже лучше: влажные, они сильнее светятся. Я так всегда и делаю, увлажняю их именно в такое время, когда луна высоко и вода поднимается лёгким туманом…»

Одним слово, выловили всех светлячков, поплыли дальше между тёмными стенами сосен, между дубами, которые громоздились высокими шатрами над самым берегом.

Когда-то тут была долина и текла долиной небольшая речка. Но весенние воды залили все старое русло; из глины, из песка, из поваленных деревьев наворотило весной запруды; и вот длинным шнурком, одно за другим, разлились тогда три озера. Стояли они чистые и глубокие; когда падал на дно жёлтый листок осины, этот листок видно было кто знает с какой глубины, с самого дна. Одним из таких озёр, а именно Нижним, и плыла сейчас наша компания.

Снова весь мир охватила тишина. Луна светила кругло и ясно.

Ой выйди, выйди, ясный месяц,

Как мельнично колесо, —

нежно и одиноко доносилось с далёкого берега, из леса.

Кто-то звал, обращался песней к ночному светилу. Пела, наверное, какая-то молодая стоусовка или триусовка и так печально, так высоко выводила голосом, что мелкая волна покатилась по воде и у всех троих в челне, у Сиза, Чублика и Вертутия, холодные мурашки побежали по телу.

— Сиз, — под этот печальный напев глухо и задумчиво откликнулся Вертутий. — Вы меня простите, толстокожего, я опять, кажется, что-то не то брякнул… Оно у меня, знаете, бывает, кхем…

Сиз только горько махнул трубкой:

— И вы меня простите за слова, дорогой Вертутий. Погорячился, очень я погорячился и теперь каюсь в душе… Слушайте, что я вам скажу. Когда я нырнул в холодную воду и уже думал, что умер, я вдруг вспомнил, слышите, я вдруг вспомнил под водой — в одной старой хронике сказано: наши предки вместе, так-так, именно вместе вышли к озеру, в один день…

— Вот-вот-вот! И я такое слышал. Вместе, вместе вышли! Ваши с той стороны, наши с этой стороны, вот тут они встретились, сняли шлемы и перед водой склонили колени. И так сказали: «Здесь на веки-вечные… без вражды и ссоры». И напрасно мы с вами здесь… за петельки…

Сиз аж крякнул от досады, терзая себя в душе.

Осторожно протянул руку, словно за трубкой. И вдруг, в горячем порыве, сильно и преданно стиснул широкую лапу Вертутия, и они вдвоём замерли в этом пожатии рук, что-то между ними прокатилось, что-то до слёз зацепило душу (чтобы это… никогда… и никаких ссор!). Мокрые, они сели теснее, плечом к плечу, и вдвоём, искренне и преданно, засмотрелись в небо.

А чёлн плыл тихо под луной, рассекая светлую гладь озера.

Миновали крутой берег, где висели над водой старые трухлявые корни, поваленные пни; где чернели ямы и выбитые волнами пещеры и где, по мысли Чублика, прятались чудища, страшилища, привидения, и другие призраки ночи.

Потом берег выровнялся, заблестела белая песчаная коса, запахло с невысокого зелёного пригорка домашним дымком. Кто-то стоял на косе с большой лейкой и кричал:

— Вы куда?! Бессовестные! Не пущу! А ну сюда, сюда подгребайте, к моему берегу! Где это видано: плыть мимо моего дома и не заехать? Да пускай у меня ноги отсохнут, если вас отпущу!

Вертутий весело и безнадёжно махнул рукой: тут никак не проскочим! Когда Хвороща заметил, не трать, кум, силы, поворачивай к его берегу. Непременно затащит, усадит и будет угощать вас дынями, и хоть просите, хоть кричите, — не отпустит.

Повернули чёлн, поплыли на зов весёлого и гостеприимного Хворощи.

Хвороща стоял около воды голый, в красной папуасской повязке. Роскошный пучок петрушки торчал у него за ухом. Видно было, что он не сидит, как некоторые, в подземных музеях, а всю жизнь трудится на воздухе, около своих грядок. От цыганского солнца — луны — Хвороща загорел до синего, до фиолетового блеска. И был похож (не только цветом кожи, а и толстеньким животом) на крупный синий баклажан.

Как почти все толстяки, он любил хорошо покушать и имел очень веселый нрав: на каждое ваше слово, смешное или не очень, он не просто смеялся, а будто катил, пускал до берега своё могучее «го-го!», и оно, это «го-го», допрыгивало аж до воды весёлыми обручами-колёсами.

Одним словом, Хвороща не дал опомнится гостям. Сразу потянул их к столу. И не успел Чублик рта раскрыть, чтобы похвалиться своими светлячками, как хозяин притащил с огорода первую дыню.

— Вот она, королева стола! — заулыбался гостям. — Дыня с начинкой! Вы такой ещё никогда не пробовали! Усаживайтесь! Сейчас отведаем! Ведь это дыня не простая, а дыня с галушками! Для вас берёг!

В один момент Хвороща разрезал дыню и высыпал в большую миску настоящие и даже горячие галушки. Миска запахла разопревшим гречневым тестом. Видно, Сиз хотел его спросить: «Как? Откуда галушки в дыне?» — но только пошевелил длинным усом, как Хвороща ему, а потом всем ткнул в руки деревянные шпажки и пригласил:

— Начали! Угощайтесь! Говорят: благодареники за вареники, а я вас галушками потчую. Ешьте! Набирайте по три, ведь по две мало! И не просите, секрета не открою: я эти галушки с завязи в дыню вкладываю, они там и росли в ней, вместе с дыней.

Он поднялся и быстро произнёс:

— Сидите! Это только прикуска, а сейчас будет что-то побольше и посолидней.

Прикатил с огорода другую дыню.

— Ах ты, моя красунечка! Гляньте: дыня — верблюд! С весны выращивал её на чистом песке, поливал только при свете луны.

Чублик глянул и немного даже оторопел: перед ним вправду лежала большущая двугорбая дыня — верблюд. Точь-в-точь похожа на верблюда: горбатая, мягкая шкурка и вся-вся покрыта золотыми ворсинками, на которых блестела холодная роса.

— Дружно! Взялись! — приговаривал Хвороща. — Не бойтесь, ешьте просто со шкуркой, с золотыми ворсинками. Весь вкус в этих ворсинках, в этой росе. Ах, какой запах, ах, как сладко тает во рту, вы попробуйте — уммм! Это просто сон, это что-то необычайное, я два года прививал, пересаживал, поливал, чтобы на ней пучками, пучками выросли эти душистые золотые ворсиночки.

Он говорил, а сам отхватывал немалые ломти и каждому в руки: берите, ешьте, угощайтесь, вкушайте, пробуйте, наслаждайтесь, смакуйте!

Даже не верилось: лежала перед ними дыня, как горб, а за Хворощиными присказками, за весёлыми его приглашениями и не заметили, как умяли её. Смели все, даже шкурки сьели.

Хвороща вкатил третью дыню.

Подождите, разве ж это дыня?

Чублик даже рукой пощупал: никакая не дыня, а большой глиняный кувшин.

— Правильно! Правильно, сынок! — весело согласился Хвороща; он смеялся и в своей папуасской повязке, с петрушкой за ухом аж блестел фиолетовым глянцем от радости. — Правильно, глиняный кувшин! Я их тысячами леплю на берегу и выращиваю в них дыни… Брат Вертутий, давайте поднимем его и немного стукнем.

Вдвоём едва-едва подняли они глиняный кувшин и легонько стукнули об пол. Кувшин раскололся. И когда отколупнули один черепок, а потом другой, третий… Нет, Чублик никогда не видел такой нежной, такой прозрачно-тонкой лимонно-жёлтой шкурки у дыни. Кажется, вся дыня была налита мёдом. Вся она светилась, словно солнце, и даже жёлтые семечки (изнутри!) тоже просвечивали — их видно было сквозь толстую медовую мякоть.

— Угощайтесь, угощайтесь! Как говорят: пускай вам здоровья прибудет. В ручки, в ножки и в животик немножко! А я вам сейчас ещё одну…

Хвороща прикатил четвёртую дыню, дыню-арбуз. Это чудо природы нужно было есть так: хорошенько поколотить её в руках, нарезать и сперва выпить из середины густой-прегустой сок, от которого аж слипались губы; потом вынуть красного «деда», этого, знаете, что весь в серебристом инее, — и сьесть. А тогда уже браться за ломти, каждый величиной с локоть, и каждый пахнет и арбузной сладостью, и осенним ароматом дыни.

Ещё не управились с одним блюдом, как Хвороща вкатил пятую дыню, вертутивку. Сказав, что такого богатыря — дыню-великана с головой, с жёлтым ободком посредине и будто с руками, упёртыми в бока, — он вырастил у себя в погребе и назвал в честь брата Вертутия вертутивкой. Тут же разрезал «брата Вертутия» на толстые ломти — дыня распалась веером и заняла полстола.

Сьели полдыни и тут…

— Не могу! — застонал Вертутий. — Спасибо, дорогой Хвороща. От сердца спасибо, наелись. Хоть и в мою честь названо, не лезет. Вы же знаете, мудро сказано: человек не скотина, больше ведра не сьест.

— Сьест, сьест! — подкладывал и подкладывал ломти Хвороща. — На вашу мудрость у меня есть лучшая мудрость, послушайте: брюхо не дерево, растянется.

И Хвороща вкатил ещё одну дыню, дыню-ведьму, а затем и последнее своё чудо — дыню, которая выросла на груше.

— Да не могу! — уже криком закричал Вертутий. — Слышите: на мне все трещит! И глаза на лоб лезут!

— Ничего, ничего! — упрашивал неугомонный Хвороща. — А вы потихоньку, а вы полегоньку, пропихивайте, пропихивайте в рот. Оно полезет, оно уместится. Знаете, в животе, как на посиделках: где сто потеснятся, найдётся место сто первому!