В самом деле, что могло там происходить?
Было четыре возможности:
Желтый зачаток мог встретиться с желтым же.
Желтый мог встретиться с зеленым.
Зеленый мог встретиться с желтым.
Зеленый мог встретиться с зеленым.
Теперь все ясно. Любая пара, куда попадал сильный желтый, должна была принести желтые зерна. И только в единственном случае из четырех, где зеленый зачаток встречался с зеленым же, получалось зеленое зерно.
На три желтых — одно зеленое!
Как говорили средневековые отцы-схоласты: «Quod demonstrandum erat» — «что и требовалось доказать».
Итак, во втором поколении следовало ждать расщепления гороховых гибридов на желтозерные и зеленозерные по закону три к одному!
Вот это и есть закон наследственности, установленный Менделем.
Теперь растительные «мулы» оказались во власти брата Грегора. Он мог распоряжаться ими, как полководец своими войсками. Он попробовал свой закон не только на горохе, но и на некоторых других растениях. Он раскладывал все более сложные пасьянсы. Всюду, куда он направлял холодный взор своих близоруких глаз, живой организм распадался на кучку признаков — он становился в самом деле подобием карточной колоды, которую можно брать в руки и тасовать. И Мендель помечал свои карты-признаки латинскими литерами: большими — признаки доминирующие, малыми — рецессивные.
Спустя несколько лет он написал сообщение о своем открытии красивым, круглым, твердым почерком и в два приема — 8 февраля и 8 марта 1865 года — прочел рукопись в Брюннском обществе естествоиспытателей. В зале реального училища его слушали, зевая, сорок педагогов, врачей, аптекарей и чиновников, считавших себя знатоками в естественных науках. Они не поняли ничего в этой самоуверенной и премудрой математике и с облегчением разошлись, наградив автора приличными похвалами.
Оттиски «Трудов» общества, где был напечатан доклад Менделя, читали многие крупные ученые того времени. Но в эти годы великая эволюционная теория совершала свое победоносное шествие по миру. Было не до причуд горохового потомства и педантичной алгебры, отдающей монастырской схоластикой. «Я убежден, — писал Менделю известный ботаник Карл Нэгели, — что вы в дальнейшем у других форм получите существенно иные результаты».
«Займитесь ястребинкой, — как бы невзначай добавлял он. — Было бы особенно желательно, если бы вам удалось проделать гибридные оплодотворения у ястребинок».
Нэгели знал, какой коварный совет он подает. Недаром ястребинку называли «крестом и скандалом ботаников». Один ботаник, ученейший Фриз, написал три латинских трактата о неразберихе видов, подвидов, разновидностей и рас ястребинок. Он посвятил ястребинке всю жизнь — и так и не добился никакого толку.
Суровый брат Грегор не привык, чтобы карты в игре выпадали из его рук. А вот тут пасьянс никак не получался. Опыты давали странные и неожиданные результаты. То, несмотря на все усилия, окрещенные ястреб инки не завязывали ни одного зернышка. То растения, выросшие из посеянных гибридных семян, расщеплялись самым диковинным образом уже в первом поколении и, наоборот, дальше не желали знать никаких расщеплений. Тщетно бился Мендель над крошечными желтыми и красноватыми цветами. Дневной свет был слишком слаб, чтобы помочь разобраться в мельчайших рыльцах и путанице тычиночных нитей, похожих на живые пылинки. Мендель поставил зеркало с линзой, часами просиживал перед ним. Потом вставал, пошатываясь, с резью в глазах. В тиши кельи-кабинета он на разные лады комбинировал большие и малые латинские литеры. Тщетно! Вся азбука Вергилия и Цицерона ничем не могла помочь ему… И подумать только: какая-то жалкая полевая трава. И это в то самое время, когда весь растительный мир должен был покориться им, Менделем, открытому закону!
Судьба подсластила Менделю горечь неудачи. Даже в горячую пору увлечения горохами и ястребинкой он не забывал о своих монашеских и мирских делах. И на этом поприще его настойчивость и упорство были вознаграждены: с 1868 года он сделался настоятелем монастыря. Теперь он стал важной и влиятельной персоной в городе. Его выбрали одним из директоров Моравского ипотечного банка. Но настоятель Мендель затеял тяжбу из-за монастырского налога. Она была бесконечной. Она длилась годы. Больше Менделю было не до садовых опытов. Впрочем, теперь у него работал садовниц, и время от времени строптивый прелат, желчный, обрюзгший и постаревший, прохаживался между цветущими плодовыми деревьями, шепча проклятья своим врагам. Враги торжествовали: он был вынужден присутствовать при том, как на его монастырь наложили секвестр. В 1883 году Общество садоводов прислало ему медаль — это было слабое утешение. А в следующем 1884 году он умер от брайтовой болезни (воспаление почек), больше всего сожалея о том, что не успел дописать последней, решающей жалобы, которая разрушила бы все хитросплетения законников в имперском суде.
ГИГАНТЫ И ПИГМЕИ. 22 МЫШИНЫХ ПОКОЛЕНИЯ
Творчество поэта, диалектика философа, искусство исследователя — вот материалы, из которых слагается великий ученый.
Наступила сумеречная пора в западной науке.
В сыром апреле 1882 года, почти за два года до смерти упрямого настоятеля, умер Чарльз Дарвин, старый, больной и тихий человек, который поднял вихрь, вот уже почти четверть века бушевавший во всем мире. И те, которым этот вихрь пришелся вовсе не по вкусу, решили, что теперь-то, наконец, он стихнет.
Герои малых дел и несмелых мыслей все больше становились хозяевами в западном естествознании. Опять назойливо напоминали о себе «ископаемые», — кто два десятилетия назад с пеной у рта отстаивал догмат предвечного творения. Как, они живы?! Да, живы…
И все, тянувшие науку вспять, в ту сумеречную пору объединились в дружных усилиях похоронить дарвинизм вслед за его творцом и добиться того, чтобы наука опять стала, как в старые времена, служанкой богословия.
Правда, теперь волки надели овечьи шкуры.
— Эволюция! — возглашали они со своих кафедр. — Величайшая идея нашего прогрессивного века! Да, конечно, она происходит…
— … к сожалению, происходит, — добавляли некоторые из них шепотом.
— Но… — тут они принимали таинственный вид, — старик Дарвин ничего не понял в этом.
— Организм сам чудесно приспособляется ко всяким изменениям среды, — бубнили одни.
— Он развивает нужные ему органы, а ненужные заставляет исчезнуть, — вперебой первым твердили вторые.
Что такое? Неужели они схватились за робкие, неуверенные мысли, за фантазии первых эволюционистов-мечтателей, над которыми сами же (или их достойные отцы) потешались еще недавно?
Именно так.
Только они вспомнили не о силе, а о слабости Ламарка. Например, о «стремлении к совершенствованию», приду манном им. А мысль Ламарка, что новые потребности организма, создающиеся в новых условиях жизни, влекут за собой изменение формы тела, свойств организма, они переиначили так: организм по своей воле создает себе нужные органы.
И лжетолкователи Ламарка выпячивали грудь:
— Мы провозглашаем новое направление в науке. Имя ему — психоламаркизм.
«Психоламаркизм» — что такое?!
А вот послушаем:
— Организм изменяет сам себя. Ибо он обладает таинственной жизненной сущностью. И в эволюции скрыт божественный умысел.
Это был ловкий фокус — заставить, чтобы пела «осанну» сама эволюционная теория, разрушительница догмата предвечного творения!
Этот дряхлый догмат рухнул. А бог все-таки получил свою часть в земных делах. Как говорили в старину: «Король умер. Да здравствует король!»
К огорчению фокусников, фокус не выходил так легко, как они того желали. Не таи уж просто было затупить материалистическое острие эволюционного учения. Плеяда исследователей заменила того, кто лежал теперь под мраморной плитой в Вестминстерском аббатстве.
И все громче раздавался голос одного молодого ученого, все увереннее заглушал он хоры распевающих «осанну».
Это был голос разума, неподкупно строгого и ясного. Но это был еще и голос совести науки.
Принадлежал он русскому, звали его Климент Аркадьевич Тимирязев.
Замечательной была его жизнь.
Он родился в Петербурге в 1843 году. Когда маленькому Клименту было пять лет, его отца спросил один знакомый, какую карьеру тот готовит своим четырем сыновьям. «А вот какую, — ответил отец. — Сошью я пять синих блуз, как у французских рабочих, куплю пять ружей и пойдем с другими — на Зимний дворец!!»
О французских рабочих отец помянул не зря: то был 1848 год, год революции, свергнувшей во Франции Луи-Филиппа, год июньского восстания рабочих в Париже, первой грандиозной, на весь мир прогремевшей классовой битвы пролетариата. Вряд ли отец Тимирязева, небогатый дворянин с республиканскими убеждениями, понимал все значение этой битвы.
Но ненависть и отвращение к палачу героев-рабочих, кровавому генералу Кавеньяку и другим душителям народа владели его честной душой.
Он рассказывал Клименту, когда тот немного подрос, о декабристах, о первой французской революции, о Робеспьере — «чистом, святом человеке». И воспитывал детей в твердых принципах жизненной прямоты, служения народу и презрения ко всякому искательству.
А уважение к человеческому труду, труду народа — было то главное, что с ранних лет привили детям в семье Тимирязевых.
Много времени прошло, и Климент Аркадьевич Тимирязев, глубокий уже старик, дрожащей рукой набрасывал посвящение к «Науке и демократии» — книге, которую он послал Владимиру Ильичу Ленину.
Он посвятил книгу «дорогой памяти» своих отца и матери, Аркадия Семеновича и Аделаиды Климентьевны Тимирязевых.
Он писал: «С первых проблесков моего создания, в ту темную пору, когда, по словам поэта, „под кровлею отеческой не западало ни одно жизни чистой, человеческой плодотворное зерно“, вы внушали мне, словом и примером, безграничную любовь к истине и кипучую ненависть ко всякой, особенно общественной, неправде. Вам посвящаю я эти страницы, связанные общим стремлением к научной истине и к этической, общественно-этической социалистической правде…»