С пятнадцатилетнего возраста. Климент жил на свой собственный заработок.
Восемнадцати лет он поступил в Петербургский университет. В это время полиция на каждого студента завела «дело», как на преступника, и всем студентам было велено подписать «матрикулы» — выдать расписки, что они, студенты, всегда будут тише воды, ниже травы.
Студенты ответили сходками и забастовкой. Климент Тимирязев был среди забастовщиков.
Его исключили из университета, но он все же кончил его — не студентом, а вольнослушателем, и за выпускную работу ему присудили золотую медаль. «Я взял науку с бою», вспоминал Тимирязев.
Он блестяще защитил магистерскую, потом докторскую диссертацию.
Его избрали профессором Петровской академии (ныне Академия сельскохозяйственных наук имени Тимирязева); в Московском университете он создал первую кафедру анатомии и физиологии растений.
В ту аудиторию, где читал Тимирязев, сходились студенты всех курсов, даже всех факультетов. Имя его гремело. Послушать Тимирязева, посмотреть его лабораторию съезжались со всей России.
Потом пришла мировая слава. Заграничные академии и университеты один за другим избирали его почетным членом. О нем уже писали как о замечательнейшем ботанике мира.
А он выступил с неслыханным утверждением, что все общество должно стать соучастником и судьей науки, служащей народу, что «наука должна сойти со своего пьедестала и заговорить языком народа, то есть популярно». Он небывало определил задачу науки: «борьба со всеми проявлениями реакции — вот самая общая, самая насущная задача естествознания». И высказал мысль, что все сделанное в науке только предыстория ее, а настоящая история и подлинное могучее развитие науки начнутся тогда, когда она станет народной и десятки тысяч людей из народа начнут работать в ней.
В 1878 году он произнес речь, в которой прямо указал на сумеречную пору, надвинувшуюся да западную науку. Тогда-то он и сказал об «истах» и «логах», начавших безудержно плодиться в европейских университетах. О полчищах пигмеев, обзывавших «мечтателем и фантазером всякого пытающегося подняться над общим уровнем, окинуть взором более широкий горизонт». И, заклеймив их, он изумительными словами определил работу исполинов, пролагавших новые пути в науке: «Творчество поэта, диалектика философа, искусство исследователя — вот материалы, из которых слагается великий ученый».
Поэт, философ, искусный исследователь — и все это, слитое в органическом единстве! Многого же требовал автор такого определения от человека, которого он соглашался именовать «великим ученым».
Но становилось все яснее, что этой беспримерной мерой он мерил не только работу других, но прежде всего свою собственную. Этого он требовал от себя.
Что же открыл Тимирязев?
Трудно коротко рассказать итоги огромной жизни. Здесь расскажем только кое о чем.
Нет зрячего человека на Земле, который не видел бы зелени растительного мира.
Это одно из самых первых впечатлений ребенка, едва он поглядит вокруг себя. Сколько тысячелетий знают люди о том, что растения зелены? Да столько, сколько сами люди существуют на Земле!
И тем не менее никто никогда не знал, почему это так, почему зеленый мир зелен!
Объяснил это Тимирязев. И не только объяснил, но и показал, что зеленый лист и не мог бы быть никакого много цвета — иначе растение не смогло бы делать своего изумительного дела: «созидания при помощи света», фотосинтеза.
Окраска листьев в точности такова, чтобы листья могли поглощать самые деятельные в процессе фотосинтеза лучи солнечного спектра.
Поэтому-то и должен был выработаться зеленый цвет зеленого листа. Ведь в эту сторону миллионы лет толкал и вел естественный отбор.
Вот одно из открытий Тимирязева.
Тимирязев, еще юношей, взялся и за решение задачи, какая считалась всеми да и впрямь казалась вовсе неразрешимой. Он принялся разгадывать самую сокровенную тайну зеленого листа, тайну построения живого из простых минеральных веществ в листве растения — глубочайшую загадка живой природы.
Он во всеуслышание объявил, что эта загадка будет разгадана. Он считал, что не может быть иначе, раз верна эволюционная теория.
И вот, одно за другим, стали появляться исследования русского ученого, десятки исследований. Из них неопровержимо вытекало, что Тимирязеву удалось то, что, по мнению проповедников таинственной «жизненной силы», никак не могло удаться: в фотосинтезе — в том «световом созидании», которое идет в живом листе, пока его освещают солнечные лучи, — больше не было тайны!
Тимирязев выяснил, какие именно лучи солнечного спектра поглощаются растением, и проследил, говоря его собственными словами, «их участь в растении»; он изучил зеленые клеточки с их зернышками хлорофилла и показал, как они связывают энергию света и превращают ее в химическую силу и во внутреннюю работу. Было в точности установлено, что именно с помощью этой энергии осуществляется весь фотосинтез; составлен даже «энергетический баланс» его. На твердую дорогу поставлено исследование физики и химии «светового созидания». Никакого места не осталось в недавно еще непостижимом явлении для «жизненной силы».
Естественные законы оказались распространены на огромную область живой природы, которая в сущности, испокон века и до Тимирязева, в представлении ботаников, физиологов, даже химиков и физиков, пребывала под властью чуда.
И все это было величайшей победой эволюционной теории.
Становилось очевидно, что Тимирязеву было известно о ней больше, чем самому Дарвину.
Год за годом, десятилетие за десятилетием он как бы бессменно стоял на часах, отражая все нападения на нее, отбивая атаки, отстаивая эволюционное учение во всей его научной строгости и чистоте. Он не просто пропагандировал «дарвинизм» и даже не просто развивал его дальше, — он прибавлял к нему нечто новое.
До середины девятнадцатого века существовало как бы две дороги для человеческой деятельности в мире живой природы — одна для теории, другая для практики. Издавна повторяли: «Знание — это могущество».
Но биологическая наука, находясь во власти представления об исконной неизменности видов, оставляла человека беспомощным перед живым организмом.
С другой стороны, практики — растениеводы, животноводы — создавали новые формы жизни.
Но очень медленно делалось это. Практика не освещалась теорией. И было в этом медлительном обновлении природы подобие слепых стихийных процессов.
Словно глубокая щель отсекла теорию от практики.
Дарвинизм оказался мостом через эту щель. И тут, в значительной мере, была его сила.
Но этот смело переброшенный мост был еще недостаточно крепок и широк. Дарвин отмечал и провозглашал факты. Он показал огромную ценность работы практиков для раскрытия «тайны из тайн». Но на мосту не хватало места для встречного движения — для того, чтобы с лихвой вернуть практикам то, чем они ссудили теорию.
Дарвин говорил:
— Смотрите: так было в истории домашних животных и культурных растений. И так происходило в природе.
Только Тимирязев досказал:
— Так должен, так будет поступать человек, чтобы изменить природу животных и растений в ту сторону, в какую он найдет нужным.
В сторону человеческого могущества, на службу человеку поворачивал эволюционную теорию Тимирязев. Словом и делом пропагандировал Тимирязев новую науку, науку будущего. И сам дал ей — небывалой науке — название: экспериментальная морфология — наука о преобразовании человеком живых форм.
Некогда, в давнюю пору, когда объем человеческих знаний был еще невелик, существовали всеобъемлющие ученые — их называли «живыми университетами».
Эту всеобъемлемость, почти легендарную, Тимирязев повторил на глазах нашего старшего поколения, при гигантском развитии естественнонаучных знаний.
В самом деле, в науках о жизни трудно найти такую область, в которой Тимирязев не оставил бы следа.
В зоологии он чувствовал себя так же свободно, как и среди зеленого мира растений.
А физики писали ему: «Мы вас считаем своим и учимся у вас», «…следя за вашими опытами, мы невольно вспоминали работы великих созидателей физики…»
Он был одним из творцов русской агрономии; вырастить два колоса там, где рос один, он объявил благороднейшей целью усилий науки.
«Природа — это простолюдин, — повторял он. — Она любит труд, любит мозолистые руки, и если уж приходится ей открывать свои тайны, она предпочитает это делать для тех, кто в этом заинтересован».
А каким словом он владел! То было поистине огненное слово. Никто так не писал до Тимирязева о науке, ее деле и ее творцах.
И все, что говорил, что писал Тимирязев, его исследования, открытия его науки — гордой, могучей, бесстрашной, настоящей человеческой науки, — все это было как град камней, попадавших прямо в то мутное и зеленое болото, где квакали свою «осанну» лягушечьи хоры «истов» и «логов».
Эх, как раскачалось болото! Ведь за любой кочкой и даже на самом дне настигало огненное слово!
— Неслыханно! — вопили «исты» и «логи». — Он говорит то, чего не смел доказать Дарвин: что вся живая природа произошла из неживой.
— Это бунтовщик: он гонит вон творца из сотворенной им вселенной!
— Я не понимаю, в чем там дело с зеленым листом, — заерзал Пфеффер, немецкий ботаник. — Но какая дерзость выводов! Этот человек не считается с самим доктором Юлиусом Саксом, хотя, как известно, доктор Сакс знает все о физиологии растений.
И Пфеффер доверительно понижал голос:
— Кстати, я думаю, что там, в московских опытах, подделаны цифры. Да, да, конечно, это подделка.
Но философ-идеалист Деннерт оставался безутешен.
— Волосы становятся дыбом, — сокрушался он, — когда видишь, как яд материализма просачивается в низшие народные массы.
А из Лондона доносились вздохи Оливера Лоджа, прославленного физика:
— Увы! Моря больше не защищают Англию. Вчера в омнибусе, рядом со мной, простой ремесленник читал книжку о том, что самые прекрасные цветы украсили землю по грубым законам природы.