на пороге пламя коптилки.
Шарахались табуны крыс. В сумраке крысы казались огромными, черными, тощими. Крысы хитро откупоривали металлические коробки, сбрасывали их на пол. Сами плюхались с полок, почти не боясь людей. А люди собирали рассыпанные зернышки, подымали коробки, обвязывали проволокой, закладывали досками. Крыс становилось все больше. Очевидно, только одним им известными путями сюда сбегались новые — из соседних дворов по улице Герцена, из домов по проспекту Майорова, по улице Гоголя, Красной улице и даже с набережной. Они пробирались в комнаты, где, как они чуяли, лежали тонны зерна. Изо дня в день, из месяца в месяц в полумраке (окна давно были забиты фанерой) длилось единоборство людей с грызунами, полчищами остервенелых голодных крыс блокады.
Люди победили. Победили холод, голод, грызунов. Так же как товарищи этих людей-героев, воины Ленинградского фронта (среди которых были тоже ученые, тоже сотрудники ВИРа, пошедшие добровольцами) отбили все бешеные атаки гитлеровцев на Ленинград.
Настало время, когда мощный удар Советской Армии, руководимой своим великим вождем, разорвал кольцо блокады.
Кончилась война. Армия-победительница была в Берлине.
Снова вернулась в город Ленина, в здание у Синего моста, вся бесценная мировая коллекция. Ее сберегли до зернышка — и ту часть, что увозили, и ту, что оставалась.
Но не должны быть забыты имена тех, кто отдал жизнь, и тех, кто каждый день готов был ее отдать, чтобы уберечь одно из величайших сокровищ человеческой науки, чтобы продолжало оно служить для счастья сотням миллионов людей!
ЖИВАЯ ЗЕМЛЯ
БОГАТЫРЬ
Могучее, как бы отлитое из металла лицо, с крупными чертами, очень русское. Высокий, с залысиной, лоб. Мощная раздвоенная борода. Твердый прямой взгляд.
Это была внешность военачальника, полководца.
Писал он очень ровным, как по линейке, четким, уверенным почерком — не надо быть графологом, чтобы при взгляде на исписанную им страницу сразу сказать: да, так и должен писать этот богатырь, человек сильный и цельный, которому нечего вилять и что-то прятать в себе, чуждый дряблых колебаний и, очевидно, превосходно знавший, что ему делать и куда итти.
Жить бы такому до ста, горы своротить!
Но не так сложилась жизнь Василия Васильевича Докучаева, исполина науки русской и мировой, с именем которого для нас, потомков, давно уже сроднилось слово: великий.
Подобно Ивану Петровичу Павлову, он был сыном священника в захолустном сельце Милюкове, Сычевского уезда, Смоленской губернии. Родился 17 февраля 1846 года и, подросши немного, был отправлен в бурсу. Это была еще почти та самая бурса, о которой поведал Гоголь, пересказывая достопамятные приключения, случившиеся с философом Хомой Брутом, в чьих карманах, «кроме крепких табачных корешков, ничего не было»; и уж во всяком случае бурса Помяловского, где все прозывались не именами, а кличками, играли в «тесную бабу», прописывали «вселенскую смазь», где старшие жестоко тиранили младших и все — новичков, а «профессора» никак не могли вбить в бурсацкие головы богословие и латынь, лак ни щедро прописывал:) для этого «березовую кашу».
На святках бурсаки отправлялись домой. Кому близко — верст полсотни или сотню, — шли «пешей командой». Дальние отыскивали земляков, складывались, рядили возчика, — он вез их за рубль верст двести, а там опять пешком: «поход, стоящий полярного путешествия», заметил в начале девятисотых годов первый биограф Докучаева.
Летом все это было проще. На каникулы, или «вакации», как их называли тогда, шли нивами и перелесками, в лесу слушали птиц и подсвистывали им; мужички в деревнях укладывали спать в овине или на сеновале, давали похлебать горячего, на прощанье хозяйка совала в торбу краюху теплого ржаного хлеба.
А дома ожидали Василия Докучаева друзья — крестьянские ребята: с ними он ходил по ягоды, удил рыбу, ловил птиц, а как поспевала уборка, помогал делать в поле крестьянскую работу.
Кончена бурса; прошло детство. Куда дальше? Отец полагал — дорожка ясная: в духовную академию.
— Станешь не как я: в городе приход получишь. В губернии. А сбудется мечта моя…
Он не договаривал и, не давая ответить сыну, внушительно подымал палец, произнося умиленно, словно любуясь звуком слов:
— «Отец Василий, благочинный…»
Он говорил это так, точно и на себя примерял то, чему не суждено было сбыться. Его ведь тоже звали Василием…
Молодой Василий поехал в академию, в Петербург. А там произошло вовсе не чаемое рачительным родителем, но как раз то, что предсказал бы всякий, кто дал бы себе труд хоть немного ознакомиться с интересами молодого Докучаева, с его ясным, точным умом и характером решительным, не склонным ни к умилению, ни к мистическим туманам, ни к велемудрому плетению словес.
Василий Васильевич Докучаев, поучившись малое время, категорически объявил, что в духовную академию он больше не ходок, и оказался студентом Петербургского университета.
Для бурсака это было не так уж легко. Нужны были блестящие способности, страстная любовь к знаниям, да и доказательство, что есть сами эти знания (и когда только он нашел время их приобрести?!).
Иначе не стать бурсаку студентом, да еще естественником: ведь физико-математический факультет и духовная академия — это противоположные полюсы.
Да и многое было для Докучаева совсем нелегко: душила страшная, беспросветная бедность, проще сказать — нищета. Вспоминая о своих первых университетских годах, он не вдавался в подробности, а выделял одну черту, которая представлялась ему почти юмористической (до конца жизни этот могучий человек сохранил пристрастие к юмору, тоже очень простому и ясному, иногда грубоватому, даже озорному):
— Да мне вовсе тогда неизвестно было употребление чулок!
А когда его спрашивали, что он успел изучить в духовной академии, он совершенно серьезно басом отвечал:
— Гуммиластику!
«Гуммиластикой» была в его глазах не только гомилетика (учение об искусстве церковных проповедей), но и вообще любая «наука» из числа тех, что входили в «академический» курс.
Свою летнюю практику в 1870 году он решил проводить дома. Из «достопримечательностей» там была только речка Качня. Выбор места для практики изумил многих сокурсников. Качня! Они мечтали если не о каньонах Колорадо, то о зубцах Ай-Петри, Кунгурской пещере, заоблачном Памире, вулканах Камчатки. Земля казалась им интересной только там, где обнажен ее гигантский костяк, где вздыблена и окаменела она в родовых содроганиях. Но обыкновенное ее лицо — тысячи речек Качней, как две капли похожих одна на другую!.. А этот деревенский кряжистый парень Докучаев как раз находил, что тем Качня и интересна, что их тысячи, что на миллионах квадратных верст земля вот такая, и ею-то, именно ею, живут все люди, она, вот такая, родит хлеба, весело зеленеет кудрявыми лесами, а копнешь ее — конца не сыщешь жирному чернозему… И еще находил поистине удивительным Докучаев, что о каких-нибудь глетчерах Гренландии и гейзерах Новой Зеландии наука имеет сказать гораздо больше и нечто значительно более вразумительное, чем об этой неоглядной, со всех сторон нас окружающей земле, которую народ называет святым словом: Мать.
Итак, он занялся Качней. А в товарищи себе взял старого друга, односельчанина Андрея Пиуна. В главном Андрей, милюковский крестьянин, и Василий, петербургский студент, отлично понимали друг друга.
Реферат «О наносных образованиях по речке Качне» был прочитан в 1871 году в Санкт-Петербургском обществе естествоиспытателей. То была первая научная работа Докучаева.
Нищету снес. Университетский курс наук пройден блестяще. На все достало сил, да, казалось, что они еще не початы. Они играли, бродили в этой богатырской натуре, требовали дела по себе. Где оно?
Три «регулярные» дороги открывались в то время перед геологом, окончившим естественное отделение физико-математического факультета: минералогия — наука о минералах, находимых в земной коре, петрография — наука о горных породах, из которых состоит земная кора, и историческая геология. Ни одна из трех не влекла Докучаева. Напрасно смотрели на него с надеждой и палеонтологи, считавшие его почти «своим» после того, как он прогремел сделанной еще студентом замечательной находкой: он нашел костяк мамонта все на той же Качне, где, по убеждению тогдашних авторитетов, его никак не могло быть, и заставил-таки всех заинтересоваться этой смоленской речкой!
Сам же он, когда при нем поминали о мамонте, принимал наивно-удивленный вид и с озорным огоньком в глазах вопрошал самым глубоким своим басом:
— Ах, вы все про ту допотопную корову?
Вероятно, пренебрежительный тон был наигранно-преувеличенным, но в конце концов мамонт представлялся ему тоже «судорогой земли», чем-то вроде аризонского кратера…
А то, что его интересовало единственно и всепоглощающе, — это была поверхность земли, обыденная, необъятная, с которой так Тесно сплетена жизнь человека: наносы, овраги, реки и почвы, почвы. То, чем он только и хотел заниматься и что считал важнейшим для миллионов людей, — это была наука, которой не существовало. Не существовало не только в России, но и — «посудите сами — ни в Париже, ни в Оксфорде, ни в Берлине, ни в Иене!» Так уверяли его. И смысл этих уверений был тот, что науки такой не просто не существовало, но и не могло существовать.
Почва? Но с какой стороны его занимает этот тоненький горизонт земной коры? С точки зрения его происхождения? Так ведь геология может сказать, что надо, и об этом, урвав время от разбора, конечно, гораздо более сложных и важных вопросов о свитах девонских песчаников и триасовых рухляков. Какие тут секреты, в этик скучных отложениях, возникших чуть не на глазах, сегодня или вчера, во всяком случае в ту самую аллювиальную эпоху, в какую и мы живем? В них нет даже ни одной руководящей окаменелости. Отложения, которым исполнилась едва одна минута по часам, отмеряющим историю Земля!