— А где ты так училась? — спросил малиновый до темени Павел.
— Не важно. Училась, и точка. В общем, я в конце концов выход нашла. Я тогда подрабатывала натурщицей.
— Нагишом? — спросил Павел шепотом.
— Да. Совсем голая. Там был жиденок один, на курс младше. Типичный — кучерявый, черный как смертный грех, горбоносый. И диссидент. Тогда уже повеяло перестройкой, но контора пасла не хуже прежнего, а пожалуй, даже и лучше. Разогнались напоследок. От баб у него отбоя не было. А он чего-то ко мне пристал. Я на сеансе не могла. Обычно народ рисует себе спокойно, отработает и пошел, а он прямо буравил взглядом. Чуть не внутрь залазил. А потом, видимо, решился: говорит, дай мне, я без тебя не могу, покоя нет. Я его терпеть не могла, меня он уже на сеансах, козлище, достал.
— И ты у него?..
— Не забегай вперед. Все не так просто. Я его долго мучила. Он был очень талантливый жиденок. В конце концов я ему говорю: если ты за меня курсовой сделаешь, я тебе дам. Но так, чтобы твою руку не узнали. Чтобы ты под меня подстроился. Он, говорит, зачем тебе, это же обман, ты же на этом далеко не уедешь. Я сказала: уеду куда нужно. Обещал подарить чуть ли не Луну, а теперь такого пустяка сделать не хочешь, с твоим-то гением. Фактически, я его взяла на «слабо». А он в самом деле был гений. Во всяком случае, талант большой. И он сделал.
— И ты ему дала?
— Нет. То есть да. Дала, но обычно. Это его только раззадорило. И тогда у нас установилась, скажем так, такса — он пишет, я даю. Я его еще мучила потихоньку и побольнее, чтоб жизнь легкой не казалась. А он писал и за себя, и за меня.
Я тогда даже призы на конкурсах стала брать. Но надоел он мне смертельно. Как мужчина он себя вел, только когда на меня залазил. А в остальное время ему не любовница, а нянька нужна была, сопли подтирать. На публике он любил принимать позу, высокомерным казаться, таинственным. А дома — дите горькое. Хныкал, в жилетку плакался. Да и любовник с него был… Но ревнивый — невероятно. И хитрый. В общем, когда он узнал, что я сплю с другим, то не сразу закатил сцену. Начал осторожненько выяснять. Разъярился добела, но терпел. И выяснил, что изменять я начала чуть ли не в тот же месяц, когда впервые ему дала. Вот тогда у него взыграло. Обычно он был болезненно щепетильный, но тут… Когда мне очередная работа нужна была, он меня к себе зазвал. Я прихожу — он в душе, дверь настежь. В гостиной лист закреплен. Я тогда удивилась — низковато как-то, для его-то роста. Зову его, а он спрашивает из-под душа: ты, говорит, про китайца Чи Пея слышала? Гениальный китаец был. Мог нарисовать что угодно на чем угодно чем угодно. Кулаками, камнями, щепками пейзажи рисовал, хорошие пейзажи. Главное — быстрота. Он как-то на спор, бегая с ведром краски и метлой по площади, за две минуты нарисовал Будду. И за две минуты же нарисовал иглой на рисовом зерне двух воробьев. Тут выходит из душа, — голый, мокрый, вытирается полотенцем, елда торчит, сизая, почти до пупа, — и говорит: как ты думаешь, я хуже того китайца или нет? Я делаю вид, что все в порядке, и отвечаю: да, конечно, ведь ты у нас гений, ты все можешь. Хорошо, говорит. Тебе, говорит, нужна работа. Да, нужна. Так смотри! Тут он хватает свой конец рукой, нагибает, окунает в банку с черной тушью, и давай. А я стою и смотрю. Поначалу я додумала: переработался наш гений. Но глаза у него были не безумные. Просто злые очень. Управился он минут за пять, и получилось очень хорошо. Сильными, резкими мазками. Как у Пикассо. Очень хорошо. Только — я как увидела, покраснела.
— Что ж там такое было?
— Минет. С узнаваемо моим участием. Я спрашиваю: как я это сдавать буду? Здорово, конечно, но как-то… не поймут. А он мне: сдашь, милая. Еще как сдашь. И поймут. У нас хорошие люди. Творческие. А если не сдашь, я очень интересную историю в нашем деканате расскажу. Хорошую историю. Про то, какие и кому я дарил картины. Сволочь ты, говорю. Сразу в слезы, кидаюсь к дверям. А он меня не останавливает. Я двери распахнула… и все, стою, не знаю, как дальше. Если б это все всплыло, меня бы вышибли с треском и позором. И куда б я делась без прописки, без диплома? Это еще не все, — он говорит, а сам улыбается. Гаденько так. А перед тем, как сдать, говорит, ты мне поможешь чуток. У меня орудие труда заскорузло. Так ты помоги почистить. И вот тогда я его смерила презрительным взглядом, стала на колени и, как была, в туфлях и плаще, принялась… работать. Он не отпускал меня, пока я тушь до последней капельки языком не отодрала.
— И ты прямо там… прямо так и…
— Он за это время три раза кончил. Весь плащ, шарф, в общем, все было в этом дерьме. Потом проверил свой конец, чист ли, свернул рисунок, мне сунул, я стою на коленях, слезы катятся, он меня за шиворот поднимает, с рисунком в руках выпроваживает на лестницу и мягко так подталкивает пониже спины. И я пошла домой.
— А потом?
— Потом я вымылась, проспалась и сдала картину. Не рассчитал гений. Я кое-что убрала, где подрезала, где вымарала, подправила, — и получила вторую премию на нашем конкурсе за работу под названием «Крик». Первую не дали за неровность исполнения. Говорили, очень цельно и сильно, лицо — экстаз почти мистический, почти все — потрясающе, но вот губы получились, хм, не ахти. Не ахти. Будто вывалилось что-то из них. А после конкурса я пошла в первый отдел и аккуратно на своего жиденка настучала. Про то, какие книги у него и где, о чем говорит, куда ходит, что на ротапринте перепечатывает. Что он посылал за бугор. И добавила про то, что покуривает для оттяга.
— И твой жиденок быстро и хорошо исчез.
— Именно. А я спокойно доучилась. Я даже скучала по нему. Преподаватели удивлялись, почему прежних успехов нет, а я, выпив, всплакнула у подружки и под большим секретом проболталась, что никого так, как жиденка, не любила, и, пока любила, могла — а когда он исчез, ничего не могу, техника есть, а страсть, чувство — все ушло.
— Тогда тебя наша контора, должно быть, и взяла на крючок. А после окончания предложила перейти на регулярную работу?
— В общем, да.
— Не знал, что ты художница.
— Была. В этих вещах очень четко — или ты что-то, или ты ничего вовсе. Кстати, потому я и не верила, что наш подопечный — убийца. Я видела его работы. Видела его, и его друзей, и его комнатенку. Такие не бывают убийцами. Для них легче с собой покончить, а не с другими.
— Ты очень крупно ошиблась.
— Нет, — я не ошиблась. Тот студент-художник — умер. Исчез. Нет его. А осталось… приблизительно то, что мы с тобой, и осталось.
— Не надо меня с этим… недоделышем равнять. И кстати, мне кажется, — ты уж извини, — фуфло вся твоя история. Ты ее прямо сейчас из пальца высосала, чтоб меня в краску вогнать. Разве нет?
— Высосала. Именно это слово, — Нина вздохнула. — Нам пора. Слышишь, поезд подходит.
Проводник, молодой, но уже толстоватый, сонный, в белой рубашке и брюках со стрелками, торопливо натянутых по случаю прибытия в столицу, в пластиковых шлепанцах на босу ногу, выждал, когда последний пассажир вытащит сумки, проволочет их по перрону и скроется за вокзальной дверью. Вздохнув, взобрался по ступенькам назад в душную, пропахшую несвежим бельем внутренность вагона. За ним в вагон неслышно скользнула женщина. Проводник обнаружил ее, только зайдя в свое купе. Она шагнула вслед за ним и закрыла за собой дверь.
— Вы чего? — спросил проводник, вздрогнув. — Вам чего нужно? Все вышли уже.
Женщина подняла руку, в которой была зажата сложенная пополам зеленая бумажка. Проводник прищурился, рассматривая цифру на бумажке, и сказал: «У меня нет ничего. Пустой». Женщина сказала хрипло: «Я не за тем. Скажи, у тебя никто не выходил раньше времени? А если выходил — где? »
— Никто, — сухо сказал проводник. Женщина сунула руку в карман, и в ее руке оказалась еще одна такая же бумажка.
— Я сказал, никто! Если вы не уйдете, я милицию вызову, — сказал проводник.
— Не вызовешь, — сказала женщина и носком туфли вдруг точно и резко ударила его в промежность.
Проводник засипел и согнулся, прикрывая ладонями пах. Женщина схватила его за волосы и ткнула ногтем большого пальца в глаз. Проводник взвизгнул.
— Если закричишь, останешься без глаза, — предупредила женщина. — Кто и где? Считаю до трех и нажимаю сильнее.
— Не надо, — просипел проводник. — Не надо, у меня дети. Трое сошло, из одного купе, на границе, погранцы взяли, только глаз не надо, глаз, прошу.
— Тебе заплатили, чтобы ты молчал? Кто платил?
— На станции прямо, капитан, жирный такой. Говорит, проболтаешься, убью. Мое дело маленькое. Только вы глаз отпустите, пожалуйста. Не надо.
— Если ты солгал, лучше сам себе глаза выколи, — перед тем, как мы тебя найдем.
— Я не лгу, честное слово, не лгу, господи, глаз, гла-аз, не надо, не надо!
— А если ты проболтаешься, скотина, если ты только проболтаешься…
— Нет, клянусь, хотите, матерью поклянусь, нет, ради бога.
Когда женщина наконец исчезла, — почти так же беззвучно, как и появилась, — проводник повалился на колени и заплакал, прижав ладонь к пульсирующему невыносимой, раскаленной болью глазу.
— Он нас подставил, — сказал Павел. — Этот вонючий скользкий козел нас продал. Я тебе говорил, он нас продаст. И продал ведь. И тебя, и меня заодно. Падло. Здешняя охранка из кожи вон лезет, чтоб хоть одним глазом глянуть на наши новые разработки. А тут — свеженький клиент. Мы по уши в дерьме!
— Заткнись, — сказала Нина. — Сдал или нет, а если и сдал, то он ли — еще вопрос. Но я на него искать ответ не собираюсь.
— А что ты, мать твою, делать собираешься?
— Искать. И найти.
Капитан, довольно насвистывая, вышел во двор и направился к своему джипу, припаркованному уютно и укромно в теньке под двумя пышными, раскидистыми чинарами, чтобы не раскаляло его послеполуденное солнце. Местечко это было прочно и бесспорно за капитаном закреплено, и к любому покушению на него капитан относился крайне неодобрительно. А капитанское неодобрение угрожало покусившемуся на атрибут его власти очень большими неприятностями. Капитан был влиятельной личностью. Значительной. Известной большим людям и в Ташкенте