– Ничего для тебя, девица, не пожалею, глянь-ко, всё из серебра, гривенник к гривеннику, а спереди полуполтинами украсил, глянь в кадку, красота. Будешь моей – еще добуду, не серебром, золотом осыплю!
Смеялась Груня на такие жаркие речи, а подарки принимала, приятны ей были и внимание, и сами гостинцы. Батюшка молчал на это дело, лишь бороду чесал да с матерью вечерами скупо разговаривал, мол, Груне и замуж пора, а женихов-то нет, а ежели энтого страшилу Осипа перекрестить в истинную веру, так и сойдет, работник что надо, хошь и разбойник. Матушка Грунина вздыхала, но в основном соглашалась, да вот Груне самой Осип не люб был.
Не хотела она замуж, восемнадцатый год только пошел, хотела Груня счастья искать, чего-то необычного, веселья хотела и радости. Желание это вылилось в жажду посмотреть землю заветную, о которой часто Михайло по её просьбам ей рассказывал. Благолепие в той земле, воды белые, вера истинная, древляя, еды – как на великие праздники, да каждый день, горя в той земле нет, а лишь счастье. Вот там и найдет она красавца жениха, там и обвенчается по-старому, по-правильному, там и детишек нарожает, будут детишки бегать по зеленым полянкам, собирать цветочки да ей приносить, а она с милым на крылечке сидеть будет, как королевна, молоко пить, мужа любить да раем любоваться. На кой уж Осип ей сдался?
Михайлы держалась Груня, не отлипала, ждала, когда её с собой возьмет, да не ведала, что Михайло сам в нее влюбился до беспамятства, едва сдерживался, дабы не открыться девушке. Текли так дни уральские летние, с солнышком и с дождиком, с теплом и с холодными ветрами. Книга у Михайлы полнилась записями разными, мечтами заветными.
Казаки же в то время барки грабили, народец резали. А как иначе? Отпустишь народец тот – вмиг к властям, вмиг воинскую команду снарядят, да и прихлопнут удачливых ушкуйников. Деревня не сопротивлялась разбойству: Осип с Иваном с шеметевскими насельниками делились, то вина, то солонину притащат за ненадобностью, то деньгами отдадут долю малую, а иной раз и пир закатывали на удачную прибыль. Зенков, старик, даже раз пытался под казенку уговорить разбойников веру древлюю принять, да Иван отшутился, а Осип насупился и разговор продолжать не стал – не до этого.
В один из августовских утренников снарядил Осип лодку, взял с собой Федьку Соколова и погреб на другой берег Камы, зашел в речку малую, запруженную плотиной завода, причалил к берегу. Митька ему показал на крытую дранкой маковку старой церкви. Вошли они под сень храма, шапки скинули, перекрестились, как положено, на темные образа, поклон отбили. Поп к ним вышел, в черной рясе, свечами заляпанной, старой.
– Милости просим, человече. Откель будете, чего надобно? – строго спросил поп.
– Рабы божие мы, а боле и знать не надо тебе, – ответил Осип, – А надобно мне повенчаться.
– Дак завсегда пожалуйста. Пять рублев за таинство, трешник за наряды и алтын на свечи. Родителей невесты надобно заранее. И вот день выделить, а то у меня и свадьбы, и похороны, особле последние. Мрет народишко на заводах по лету, ох, мрет. Лихоманка али понос – кажный день отпеваем. Так вот в сентябре и сладим свадебку, коли не сдохнете до энтого, – поп прищурил глаза, как будто знал чего.
– Мне без родичей надо. Мне уводом. – Осип потупил взгляд.
– Вона чего задумал, лиходей! Невесту красть? Откель? Небось знаю чью? – Поп коварно улыбнулся.
– Не знаешь. Деревня глухая, название не вспомню. Из-за реки деревня.
– Ну, ежели из-за реки – то дело не страшное. Из-за реки не погонятся. Барок парусных тута нету ни у кого, лодки весельные, – уйдете. Токмо дороже будет. Дело нехорошее, двадцать рублёв таинство да десять свечи и наряды.
– Без нарядов ужо обойдемся, ты окрути только – и готово, – хмуро сказал Осип.
– Ну без нарядов так без нарядов. Но все равно тридцать рублёв. Задаток давай – и гони невесту, я брата предупрежу, мы тут вдвоем служим.
Осип отсчитал десять рублей, поп сгреб монеты в кошель.
– С богом, – перекрестил он Осипа и Федьку, те попятились задом, отвесили поклоны и вышли из церквушки.
Тайно готовил свадьбу Осип, да вот Федька не сдержал языка. По любопытству своему к Михайле бегал, книги листать да чернилами на досочках пальцем малевать. Как-то раз, пока малевал, от нечего делать и рассказал Михайле о планах Осипа. Тот обмер, перо бросил, из сарайки выбежал да к Груне в избу. Ворвался туда, кричал:
– Груня, Груня, где ты?
На крик вышел отец Грунин, спросил:
– Чего разорался, малахольный?
– Груню бы мне увидать. Люблю я ее, сил нет, – упал на колени перед отцом Михайло, ухватился за портки, лапти лобызал, слезами поливая, – благослови нас, отец родной, благослови на жизню совместную.
Отец Груни только рассмеялся в ответ:
– Да куда тебе, заморышу, Груню в жены. Ни гроша в кармане, ни дому, ни доходу. Только и сидишь, книгу свою рисуешь. Нет тебе моего благословения, да и Груня не пойдет за тебя. Иди подобру восвояси.
Выбежал Михайло из избы, понесли его ноги куда-то, очнулся в лесу под вечер. Померкло солнышко в душе его, черная ночь настала, слезы горькие лил Михайло на мох да траву, не знал, что делать, Богу молился, чтобы сжалился, да молчал Господь. Воскликнул тогда Михайло:
– А есть ли ты, бог? Разве можешь ты смотреть на смертоубийства равнодушно, разве допустишь ты неправды и лжи? Разве можешь ты допустить несправедливость, которая в мире везде? Разве антихрист сильнее тебя, а тебе на его воцарение плевать? Все тебе едино – живут ли люди по звериным законам али по божеским. Где ты, бог? Где твой дух витает? Где твой сын, куда запрятался? Ага, молчишь? Нету тебя, стало быть!
Заплакал пуще прежнего Михайло, упал лбом об сыру землю:
– Прости меня, Боже, устал я, антихрист в мою душу заглянул, отмолю, в землю дойду Беловодскую, там ты есть, прости меня…
Но Бог молчал, просто смотрел видать, знака не подавал, за хулу не наказывал, разве что звезды кинул горстью с небес, понеслись звезды вниз, сгорели дотла, расчертив темное небо маленькими молниями. Молчал Бог, звездопадом указывая Михайле, что простит, так тот думал. А может быть, просто звезды падали, как низвергнутые души людские, черные, в ад падали: в августе время такое – время падения душ человеческих, недостойных рая господнего. Вот и падали они, сгорая напоследок, и лишь черные угольки этих душ достигали земли, чтобы провалиться сквозь нее в чистилище до второго пришествия, до седьмой печати тлеть в огне очищающем.
Стояла малая деревня Шемети на высоком склоне у маленькой речки. Кто когда первый на это место заселился – время про то молчит. У стариков осталась легенда, что с Керженца, с лесов, после воцарения на троне государя-антихриста Петра и начала гонений на староверов-раскольников, пришли в землю эту семьи, бежавшие с мало-мальски насиженных мест у Волги. С центральных провинций множество народу старой веры на Керженец пришло, да места там уж и не было. Разве в скиты идти, а в скитах житие несладкое: знай, молись да от игумена жди благости, авось накормит. А кормежка не бог весть какая, а работа в скитах тяжелая, на весь день, только в воскресенье и можно отдохнуть, ежели повезет.
Вот и потянулся люд благочестивый дале, в леса дикие, где закона государева нет. Вдоль по Обве расселился, где можно было, где луга заливные да чернозем жирный. А кому места не хватило – дальше, вниз по Каме, аж до Волги пошли. Но и там гнали, местные ли старожилы, приказчики ли заводские, кто земли жалел, что государством дадена в оброк по четыре рубля, кто силы работной хотел дармовой на заводы – не было житья поборникам древлей веры.
Вот и селились они в лесах уральских, где земля не родит, а лес такой, что не продраться, за лосем пойдешь – да и сгинешь. В деревне малой Шемети земля была плоха, вырубили лес на высоком берегу немного, садили там помаленьку – тем и жили. В сухой день да по зиме можно было выехать на тракт, в Ильинский погост съездить, лыко да лапти на хлеб обменять, на одежку мало-мальскую.
По зиме, когда голодно совсем становилось, отправляли насельники сыновей по заводам – в Полазну да Хохловку. Там и тепло в бараках, и деньгу давали понемногу, и кормежка горячая на обед и ужин. Приходили сыновья весной с мошной медяков, как раз в пору хлеба да крупы прикупить. А иной раз и не приходили: хомутали заводские приказчики толковых молодых парней навсегда, к заводу приписывали, и не видали их дома боле ни отцы, ни матери. Только на лодке, бывало, к заводу съедут, придет парень на берег – даст заработок, что скопил за год, – и обратно в завод, к печам, или на руду в шахты.
Благо еще, что хозяйка, их благородие баронесса Мария Артемьевна, в угодиях своих уральских отродясь не бывала, все по Петербургу да Парижу проживала. Да и вольница была в землях, что не у заводов находились, ревизских сказок никто не писал, а если и приезжали учесть всех, в крепости находящихся, так деревни вымирали, только стариков оставляли, а иные и так по лесам сидели.
Так бы и прожили в малой деревеньке Шемети насельники, спокойно, в благости и труде. Старую веру почитали бы, по Спасову согласию детишек в великоросской церкви крестили, а службы по молельням в домах справляли, если бы не два казака, что от Емельки Пугачева сбежали, чуя скорую расправу над смутьянами войсками императрицы.
Чутье не подвело Осипа и Ивана, в сентябре под молотьбу хлебов повязали государя самозваного, а через полгода и совсем отсекли ему члены его мужицкие и голову насмерть.
А вот Шемети, деревенька та, что стояла покойно уж двадцать лет на высоком берегу малой речушки, стала пристанищем ушкуйников, что грабили без разбору барки да людей топили. И зажила деревенька богато, на завод ходить уж никто не думал – зачем, если питья-еды вдоволь, в мошнах монета звенит. Да разве укроется зло то от ока государева? Пришла беда, откель не ждали насельники, продала за долги заводы свои и часть имения дальнего Мария Артемьевна, продала не просто кому, а человеку деловому, работящему.