Спиртное ли, любящее ли сознание было тому причиной, но, представив себя космонавтом, Мария погрузилась в анабиоз, то есть, попросту говоря, уснула. Эта ассоциация породила странный сон, в котором все было на редкость реальным.
Саньковская вдруг почувствовала, как чья-то рука дергает ее за плечо, а голос Длинного, в котором присутствует изрядная доля истерии, звучит над самым ухом:
— Проснись, Семен! Семен, если ты мой друг, ты должен проснуться! Семен!!!
Она будто бы открывает глаза и видит над собой перекошенную физиономию Длинного, у которого даже зрачки вытянулись, словно у кота.
— Чего тебе? — с трудом разлепила Мария пересохшие губы и ощутила, как разламывается голова от выпитого, если так можно назвать способ, каким она употребила алкоголь.
— Я не знаю, чего нам подмешали в Горелова, но я больше этой гадости пить не буду!
— Опять Горелов? — лениво удивилась Саньковская. — Так ты из-за него меня разбудил?
— О, если бы это был твой Горелов! — могло показаться, что истерика в голосе Длинного сменилась мечтательностью, но на самом деле это была странная смесь интонаций, которая может разве что присниться. — Теперь это ты!
— Я?! Где? — Мария и раньше подозревала, что психика Длинного весьма и весьма нуждается в дополнительных опорах, которые с трудом заменяли золотые рыбки, но не ожидала, что этот факт настолько глубоко запал в ее подсознание, чтобы еще и сниться.
— Встань и посмотри!
Саньковская с трудом начала поднимать свое тело, порядком отвыкшее от родного сознания, а Длинный тем временем продолжал испуганно молоть несусветную чушь:
— Проснулся я, значит, по нужде, вспомнил о котлетах и подумал: «Как же они их без сухарей лепить будут?» Взял, короче, самую черствую буханку да и швырнул им вместе с рецептом. Потом вернулся, но заснуть уже не мог. Не давала мне покоя мысль, где бы еще раздобыть косточку, чтобы они сделали нам котлеты по-киевски…
— Кто они? — несмотря на протестующий вестибулярный аппарат, Марии все же удалось встать на ноги.
— Ну ты, друг, даешь! Сальмонелла твоя, кто же еще!
Слово было смутно знакомым, и Саньковская на всякий случай кивнула:
— Ага. Что дальше?
— Чем дальше, тем ближе… — лицо Длинного исказилось невиданной гримасой, сделавшись похожим на морду лошади, у которой случился припадок агорафобии.
— Кто ближе?
— Ты! — выдохнул Длинный на ухо Марии.
Она дернулась, отчего перед глазами замелькали черно-радужные круги, и отстранилась:
— Отвали, псих!
И тут на экране монитора увидела своего мужа. Он шел к ней в нелепом комбинезоне под странным жемчужным небом на фоне не то рассвета, не то заката, глупо, так по-родному улыбаясь.
— Сенечка! — вне себя закричала Мария.
И проснулась.
Пятница, 22 декабря 1995 года
Утренний чау-чам не лез в горло, но отнюдь не потому, что шевелился. Траха распирало одно, но могучее желание — совокупляться. Да так, чтобы и умереть во время этого процесса. Причин такой самоубийственной жажды оставить семя в телах соотечественниц было две: одна из них заключалась в том, что наступал первый день полового цикла, а вторая воплотилась в звездолете чужаков. При взгляде на него профессора охватывал неодолимый, какой-то спазматический ужас, а страх, как известно, для всего, хотя бы отдаленно живого, является наилучшим афродизиаком.
После того же, как принесли расшифровку последнего требования, тело Траха начало корчиться в жутких позах, весьма схожих с любовными, а тестикулы подкатили к дыхательному клапану. Да и как было такому не случиться, когда чужаки не только разукомплектовали и, скорее всего, сожрали парламентеров, но и однозначно дали понять, что впредь собираются питаться летающими домашними животными с Мяузлы, притом в молотом и поджаренном с крошками, образцы которых прилагались, виде.
Воображение профессора нарисованной картиной умерщвления милых склизких зверюшек не ограничилось, но пошло еще дальше по пути, в конце которого возникал естественный вопрос — в каком виде они собираются заниматься любовью с населением Понго-Панча? Вот тогда-то Траху и захотелось умереть в процессе коитуса, хотя геройская мысль, что «мертвые сраму не имут», и не пришла ему на ум. В юности профессору доводилось изучать историю и, в частности, некрофилию, процветавшую на родной планете в те дикие времена, когда неразвитый интеллект пращуров не делал различия между живыми и мертвыми и партнеры не всегда замечали, что один из них уже повенчался со смертью. Иногда это приводило к парадоксам и тогда о некоторых особях говорили, что они мертвыми сношаются лучше, чем при жизни. При воспоминании о подобных фактах Траха до сих пор передергивало.
Но только до сих пор.
…По мягкому черно-багряному куполу неба над космодромом пробежали первые жемчужные змейки зари и звезды слегка побледнели, когда первые котлеты были готовы. Нет, ни у кого не поднялось лишить жизни котяг-летяг, которых-то на Понго-Панче и было-то раз-два и обчелся — их заменили размороженными трупами чау-чамов. Один из помощников профессора здраво рассудил, что перемолотое мясо равнозначно пережеванному, а значит, потерявшему свой вкус.
Развивая эту идею, Трах попросил синтезировать побольше так называемых сухарей, не подозревая, что тем самым поставил себя на место общепитовских кухарок и даже пошел по их следам, распорядившись жарить полученную в автоклаве суспензию до получения однородной массы. Говоря проще — до состояния, по сравнению с которым подметка ботинка показалась бы земному гурману верхом кулинарного искусства. Впрочем, всего этого, как уже упоминалось, профессор не знал и наивно предполагал, что сытые желудки чужаков смягчат участь соотечественников.
…От идеально плоской поверхности космодрома, на которой торчали звездолеты, оставленные где попало опоздавшими пилотами, отразились первые лучи светила и во весь рост растянулся вопрос — кому предстоит доставить пищу к кораблю незваных пришельцев? Никто даже из самых отъявленных храбрецов не изъявил желания быть добровольцем — никому не хотелось умирать неудовлетворенным, тем более что в воздухе витал дурманящий аромат секреций, который приносил ветерок со стороны жилых кварталов, а кровь бурлила инкрециями. Трах, как известно, тоже мечтал совсем о другой смерти, а посему было решено отправить в финальный путь последнюю копию гида.
Покидая территорию космодрома, профессор оглянулся лишь раз, чтобы увидеть, как убогое и неуклюжее создание, наполненное неслыханной пищей, бредет на двух конечностях к запрограммированной цели.
Сиротливая фигура.
Одинокая смерть.
Совсем не сексуально.
— Странная реакция, из которой, впрочем, все равно следует — ты видишь то же, что и я, — услышал Семен и вздрогнул.
Фраза показалась ему абсолютно нелогичной. Она настолько диссонировала со сном, что впору было считать его кошмаром. Да и как тут думать иначе, если так обрывается диалог двух милых-милых старушек, разговор, который неспешно протекал у его кровати. Начался он, помнится с того, что старушечий голос сказал:
— Нет, что ты не говори, но не нравиться мне это их выражение: «мертвый час». Если все, кто бодрствует, должны в это время спать, то почему они не будят тех, кто спит, а? Покойников, что ли, в этот свой «мертвый час» в морг свозят? Ты как думаешь, Наташа?
Голос тещи произнес с плохо скрываемой ненавистью:
— Ее смерть будет на твоей совести.
Семена моментально захлестнуло чувство вины, потому что сразу сообразил — речь идет о Марии. Однако не успел Саньковский пролепетать, что, он, мол, оказался на Понго-Панче не сам, но, как говорится, «волею пославшей мя жены», как оправдываться за него начал голос, который тоже был ему отлично знаком:
— Почему это на моей? Что я, санитарка какая, а? Кроме того, я Жулечке такое не раз делала и ничего!
«Не видят они меня и это есть хорошо», — рассудил Семен, расслабился и приготовился спать и слушать дальше в приятной и теплой невесомости, где пребывало его тело.
— То-то я смотрю, что глаза у вас, как у двух сестер-алкоголичек!
— Да ладно тебе, Наташа! Надо же как-то стресс снимать. Ты сама посмотри — ничего же с ней не случилось.
— Время еще покажет, но видит Бог…
И тут в сон Семена, на самом, как всегда, интересном месте, вмешался Длинный, порадовав его тем, что их точки зрения якобы идентичны. Не успел Саньковский окончательно прийти в себя, как был ошарашен еще одной репликой:
— Я думал, что ты человек самодостаточный. Ну, то есть, что тебе хватает самого себя…
— Ты это о чем?
— О твоей бурной радости при виде двойника.
Физиономия Семена выразила такую степень изумления, что друг поспешил добавить:
— Я, например, испугался едва ли не до икоты, а ты — Сенечка!
— Я?
— Ну, а кто? Я, что ли?
— Ну да, — спросонья спорить не хотелось. — Это я — Сенечка! Единственный и неповторимый!
Длинный неестественно расхохотался и тут Саньковский увидел себя на мониторе. Ему перехватило дыхание, но он быстро сообразил, что к ним направляется последний гид — его копия. Присмотревшись внимательнее, он решил, что Семен-штрих гораздо симпатичнее как майора Вуйко-штрих, так и штрих-Горелова.
Продолжая рассматривать своего искусственного двойника, Саньковский не удержался от самодовольной улыбки — Семен-штрих тащился к кораблю как на заклание, всем своим покорным видом олицетворяя жертвоприношение богам, а кому неприятно почувствовать себя богом хотя бы раз в жизни? Пусть чужим, но…
Эта гордая мысль вымела остатки непонятного, навеянного ностальгией сна из головы Саньковского, и он весело хлопнул приятеля по плечу:
— Понял?!!
Длинный дернулся, хлопнул глазами, как ружье двумя холостыми патронами, и нерешительно поинтересовался:
— Что?
Семен цыкнул зубом, но времени на объяснения не было — квазидвойнк уже барабанил по обшивке.