– Вдова моего брата была вынуждена скрываться еще с конца войны. Что-то связанное с наци. Может, торговля на черном рынке или еще что в этом роде. В деревне ходили разные сплетни. Я не расспрашивал. Вскоре мне удалось выследить ее в Нанте. Она жила в каком-то жалком бордингаузе вместе со своими тремя детьми и потихоньку шила на дому. Она была очень больна. Ноги у нее совсем отказали, так что ферму пришлось бросить. Я представился, но, похоже, ни мое имя, ни имя моего брата ничего ей не говорили. Потом я, правда, выяснил, что имя, данное ему при крещении, брат сменил еще в детстве. Ну, винить его было не за что. Я бы, может, и сам поступил так же, если б тетушка Анна позволила.
Отец бросил окурок на пол, где еще виднелись пятна теткиной крови, и затоптал его.
– От разговоров почему-то очень пить хочется, – сказал он удивленно. – А я и не знал. Не привык я много разговаривать.
Он подошел к полке, где стояли всякие бутылки и кувшины, и взял бутылку сидра. Я хорошо помню, как выскочила пробка – слишком уж громкий и веселый это был звук для того места, где царила смерть. От встряски из бутылки пошла пена – словно золотистые духи прошлого лета пролетели в воздухе. А отец снова заговорил:
– Я сделал для вдовы все, что было в моих силах. Выплатил ее долги. Уж этим-то я был брату обязан. А она в благодарность подарила мне старый альбом с фотографиями. Там была вся жизнь моего брата. Его раннее детство. Жизнь в приемной семье. Он был очень похож на меня, только выглядел гораздо моложе и казался таким бравым в армейской форме. Он ведь почти сразу пошел на фронт и погиб в первом же бою. Ему тогда всего тридцать было. Хотя большинство его соратников оказались гораздо моложе. Если б он еще годик протянул, то, наверное, и призыва в армию мог бы избежать…
Отец умолк, сделал несколько глотков прямо из бутылки и рыгнул. Потом оглянулся на тетушку Анну, по-прежнему лежавшую под брезентом, и как-то криво усмехнулся – казалось, он и сейчас чувствовал ее молчаливое неодобрение. Затем он шутливым жестом поднял бутылку, словно желая с ней чокнуться, сделал еще глоток и обратился ко мне:
– Тебе, Нарсис, наверное, хотелось узнать, почему я не был на фронте и никогда не служил в армии? Дело в том, что я хотел. И даже пытался, но мне помешал, во-первых, возраст, а во-вторых, заикание, которым я страдал с раннего детства; из-за него мне всегда было трудно с людьми общаться. Я несколько раз пытался пойти на фронт – я даже написал письмо в военный комиссариат, – но каждый раз, когда меня вызывали на комиссию, мой голос отказывался мне повиноваться.
Тетушка Анна торжествовала. «Я всегда говорила, что ты слабак, – говорила она. – Ты даже умереть за свою страну не можешь. Просто трудно себе представить, до чего бесполезным существом нужно быть, чтобы даже смерть оказалась тебе не по силам!»
Отец сказал это так похоже на тетушку Анну, что я испугался. Поверите ли, Рейно, но у меня возникло ощущение, будто она заползла ему в рот и просто использует его голос.
– Я прожил с ней двадцать девять лет, – продолжал мой отец. – Одному Богу известно, почему она взяла меня к себе в дом, но матерью она мне так никогда и не стала. Видимо, надеялась, что я никогда не стану взрослым и навсегда останусь при ней в качестве жалкого мальчишки-работника, который в сыновья ей уж точно не годился. Но затем я встретил Наоми. Да, я встретил твою мать, и все изменилось.
Ну вот, отец мой, опять старая история о любви, которая всех преображает. Которая искупает любые грехи. Сколько раз я слышал эту историю и от исполненных надежд женщин с выбитыми зубами, и от исполненных надежд мужчин, которым в любви было отказано. Любовь все меняет. Любовь сделала меня гораздо лучше. Это лишь мечта, которую им продали, отец мой. И в ней заключена их надежда на отпущение грехов. Однако мир по-прежнему вертится, обремененный своими грехами и бедами. Отец Нарсиса утверждал, что любовь полностью его изменила, а все же он так и остался на ферме тетушки Анны и продолжал терпеть, когда она колотила его своим ридикюлем. Любовь способна пересекать континенты, а все же отец Нарсиса так никогда своей деревни и не покинул, пока убийство не вынудило его сделать это.
Отец немного помолчал и сказал с улыбкой:
– До этого я и представить себе не мог, до какой степени один человек может изменить жизнь другого. Однако Наоми это удалось. Не знаю уж как, но удалось. Наоми меня понимала. Она меняслышала, даже когда я молчал. Она появилась в наших краях как раз перед войной вместе с другими польскими беженцами. Ей было девятнадцать. Мне двадцать пять. Ее приютила одна еврейская семья, что жила на дальнем конце бульвара Маро. К нам на ферму она приходила в летние месяцы – собирать урожай овощей и фруктов, жать хлеб. В те времена работа на ферме была нелегкой. У нас было несколько полей кукурузы и пшеницы, три фруктовых сада, виноградник, земляничная плантация, а еще большой огород, где росли картошка, лук, капуста, пастернак, фасоль, иерусалимские артишоки и тому подобное. Рабочие руки были нам очень нужны, и мы нанимали беженцев, в том числе и Наоми. Мы с ней вскоре подружились. Она была смешная и добрая. И однажды я попросил ее стать моей женой.
Отец в несколько глотков прикончил бутылку сидра, и мне стало ясно, что мыслями он сейчас очень далеко от этого подвала, от этой колоды для рубки мяса и от того, что спрятано под брезентом. При воспоминаниях о прошлом лицо его оживилось, глаза засияли.
– Конечно, тетушка Анна сразу же воспротивилась нашему браку. Еще бы! Еврейка! Иностранка! «Ты что, спятил?» – твердила она. Но я, должно быть, и впрямь спятил, ибо в кои-то веки своего решения не изменил и вопреки желанию тетушки потихоньку женился на Наоми в синагоге Ажена. Она стала жить вместе с нами на ферме, и, разумеется, тетушка Анна ее прямо-таки возненавидела. Однако я на ферме был по-прежнему необходим, и потом, теперь на моей стороне всегда была Наоми. Я знаю, ты плохо ее помнишь, Нарсис, но твоя мать была очень сильная. Душой. Сильнее всех, кого я знал. Сильная и сладкая, как крепкий персиковый ликер.
Я тщетно пытался вспомнить, какой же была моя мать. Знаете, Рейно, в разных книжных историях дети часто вспоминают мать по знакомым звукам колыбельной, или по какому-то особому словечку, или по запаху, который помнят с рождения. Но вспомнить я сумел только фотографию, висевшую над кроватью отца; это была их единственная, свадебная фотография, сделанная кем-то в Ажене за восемнадцать месяцев до моего рождения. Отец выглядел весьма неуклюжим в выходном костюме, но улыбка у него была шириной с решетку на передке трактора; а мать была маленькая, темноволосая и довольно невзрачная; на голове у нее красовалась какая-то светлая шляпа. По-моему, Мими своими мелкими чертами была немного на нее похожа. Я даже загрустил, потому что так ничего толком и не смог вспомнить о матери, и просто сказал отцу: «Да, я знаю», – надеясь, что подобный ответ его удовлетворит.
А он еще некоторое время посидел молча возле тела Мими. Он больше уже не улыбался, и я понял: он вернулся из прошлого в настоящее.
– А знаешь, когда Мими родилась, тетушка Анна сама роды принимала, – сказал отец, ставя на пол пустую бутылку из-под сидра. – Ты-то в больнице на свет появился – тебя акушерка принимала, – а когда родилась Мими, Ажен давно стал оккупированной территорией, и даже в деревнях было опасно, так что мы решили рожать дома, чтобы не рисковать и не привлекать к себе внимания. Тетушка Анна сама приняла ребеночка… а потом твоя мать истекла кровью, и спасти ее мы не сумели.
– Я не знал, – сказал я.
Он пожал плечами.
– Ты был слишком мал, чтобы понимать такие вещи.
А теперь я убийца, думал я. Какой же путь я проделал от выросшего без матери ребенка-сироты до преступника! Какой долгий путь! Впрочем, вы, Рейно, должны меня понимать. Вам ведь тоже такой путь довелось проделать.
Вот оно. Начинается! Я же знал, что так и будет, как только эта история начнет подходить к концу. Рука моя задрожала. А голова была как граната с выдернутой чекой. Именно этого я и ждал – нескольких строк с обвинением, прокладывающим границу между раем и адом. Мне хотелось поскорее прочесть эти строки, однако разум мой сопротивлялся, словно ему было не под силу выполнить мое желание. Витиеватый неразборчивый почерк был похож на тот сложный путаный рисунок в доме у Морганы Дюбуа. Строчки петляли и плясали у меня перед глазами. И хотя помещение, где я находился, было весьма просторным, я чувствовал себя абсолютно скованным, я даже пошевелиться не мог…
И тут я снова услышал скрип отворяемой двери. Стряхнув наконец сковавший меня паралич, я захлопнул папку и моментально спрятал ее под скамью. Глупо, конечно, но мне почему-то казалось, что любой, кто только взглянет на эту папку, сразу узнает все скрытые в ней секреты. Потом я обернулся и увидел Вианн Роше. Она стояла возле исповедальни и в зеленоватом сумраке церкви выглядела на редкость неуместно в своем ярко-красном пальто. Она ведь никогда не приходит к мессе. За все эти двадцать лет я видел ее в нашей церкви Святого Иеронима от силы раза два. Я встал и поздоровался. А она, пройдя через придел, приблизилась ко мне, и я увидел у нее в руках какую-то серебряную шкатулку, перевязанную красной лентой с длинными завитыми концами.
– Надеюсь, я вас не потревожила?
– Разумеется, нет. – И это была не совсем ложь. Признаюсь, ее неожиданный приход принес мне даже некоторое облегчение. Голова у меня просто раскалывалась, перед глазами висела какая-то мутная пелена – видимо, я перенапрягся, разбирая почерк Нарсиса, и только тут до меня дошло, что очки-то я, оказывается, оставил дома и читал без них.
– Я подумала, что вам, возможно, приятно было бы полакомиться чем-нибудь сладким, – сказала Вианн. – Вид у вас в последнее время довольно усталый.