Земной странник — страница 3 из 11

Главное же внимание в речах тетушки уделялось несовершенствам супруга и чрезвычайному терпению, что требовалось выказывать, дабы жить с ним по-христиански. Об этом она могла твердить бесконечно. К сожалению, у меня не осталось ясных воспоминаний, что именно она сообщала о характере дяди, в те годы я не воспринимал деталей, касавшихся нравственности и морали, память удерживала лишь конкретные факты.

Тетушка любила точность во всем и старалась создать портрет самый что ни на есть достоверный, однако она не имела представления о правилах композиции и мешала в кучу абсолютно разные вещи. Ей нравилось утверждать, что супруг ее совершенно переменился со времен свадьбы, и описание того, каким он был в двадцать пять, служило лишь фоном для строгих суждений о нынешнем положении. Он превратился в карикатуру на самого себя, никогда тетушка не видывала, чтобы кто-то становился столь мерзким за какие-то лет двенадцать. Она ненавидела все, что касалось дяди: его пожелтевшее лицо, дрожащие руки, манеру откашляться перед тем, как заговорить с прислугой, привычку провести рукой по корешку книги перед тем, как ее раскрыть; что же касается книг, спрашивала она с усмешкой у воображаемого слушателя, — поскольку о моем присутствии, казалось, забыла, — где же теперь раздобыть этот небезызвестный труд, который дядя все грозился свершить в юные годы? Она рассказывала, что по утрам, пока дядя спит (просыпался он поздно), она со служанкой наведывалась в библиотеку. Там она собирала бумажки, что были разбросаны на столе и у кресла; обрывки, которые сама прочитать не могла и которые казались ей ни на что не годными; все это она забирала. Думаю, она уносила это к себе в комнату и бросала в огонь от злости, что дядя ей не доверяет и живет собственной жизнью. Еще она как-то добавила, что, будучи протестантом, а то и кем-то похуже (сама она исповедовала католицизм), он просто не в силах написать что-либо дельное. В другой раз она дошла до того, что заявила, будто он как в религии, так и в политике следует по дурной дорожке, и она бы продолжила в том же духе, но вдруг заметила, что я ее слушаю, прикусила губу и на секунду замолкла. В довершение она часто повторяла, что стоит ей увидеть, как он появляется на пороге, она еле сдерживается от желания отвесить ему пощечину, заставляя себя испрашивать у небес любви и милосердия к ближнему.

Эта беспокойная болтовня о том и о сем заставала меня врасплох. Я не особо раздумывал, как устроены люди, но смутно понимал, что характер у тетушки странный, и не особенно ей доверял.

Не доверял я и дяде. Казалось, у них слишком много секретов. Больше всего я боялся вещей, которых она о нем не рассказывала. Тревожила и его манера изъясняться на непонятном мне языке, к тому же дядя очень неприятно гнусавил.

Дважды в день мы встречались за трапезой. Дядя, чуждый всякого распорядка, оставался с нами всего несколько минут и, выпив стакан молока и едва притронувшись с отвращением к одному-двум блюдам, возвращался в библиотеку.

Тетушка охотно ела и разговаривала одновременно. Она сидела за столом напротив отца, поглощавшего пищу в полном молчании и, судя по всему, ее не слушавшего.

Я рос с этими людьми, никому и в голову не пришло отправить меня в школу, однако я пристрастился к книгам и кое-как постиг все, о чем теперь знаю. Тетушка, часто видевшая меня с книгой, хвалила подобное прилежание, даже не помышляя спросить, что именно я читаю. Иногда в гостиную, где я любил читать, входил дядя. Он брал у меня из рук книгу, дабы осмотреть переплет и глянуть на титульный лист, а затем возвращал со словами: «Все книги полезны!» Эта фраза меня очаровывала, и я в спокойствии продолжал осваивать тексты самого различного рода.

Незадолго до моего пятнадцатого дня рождения тетушка скончалась. Я не скорбел, но вдруг понял, что мне ее не хватает. В день ее смерти, ближе к вечеру, я вошел в комнату, где она обычно сидела за работой, и устроился в ее кресле. Из окна я увидел лавры, отбрасывавшие тень на библиотеку дяди, далее располагалась ограда сада, а над кирпичной стеной высились растущие на площади сикоморы. Поднявшись с кресла, я опрокинул корзину, где тетушка держала пряжу, и с печалью глядел, как катятся по полу серые клубки, которые были мне так знакомы, и несколько минут не мог двинуться с места, чтобы собрать их.

Капитан на похороны дочери не пошел, и на следующий день я спал допоздна, поскольку он меня не будил. Через некоторое время он все же явился в комнату, где я читал после тетушкиной смерти. Казалось, мое присутствие его раздосадовало и он сразу же вышел. Вечером перед сном я собрался по привычке прочесть главу из Библии, но напрасно ее искал, не осмеливаясь спросить капитана и подозревая, что это он забрал книгу. Библия долгое время принадлежала тетушке.

Дядя в своем образе жизни ничего не менял, упорно следуя прежним причудам, и было легко понять, какое ничтожное место в его судьбе занимала супруга. В гостиной, где я сидел с книгой, слышались его мерные шаги по библиотеке, как это и было все долгие годы. Правда, теперь он иногда выбирался оттуда поговорить со мной, и мне казалось, он стал несколько дружелюбнее. Как-то раз он позвал меня в библиотеку, где я не был с кончины тетушки. Мы сели за круглый стол, и он принялся показывать мне гравюры, присланные ему из Европы. Все они меня восхищали, но были такие, что казались краше прочих: живо расцвеченные оптические виды соседствовали с «Темницами» Пиранези; последние невероятно меня поразили, и дядя позволил одну из них взять себе. Потом он встал и, глядя на меня, достал из кармана бумажку. И я понял, почему он был так со мной приветлив: он хотел что-то мне прочитать. Это была эпитафия для памятника на могиле тетушки, и гласила она следующее:

Элизабет Дрейтон
супруга
Чарльза Эдварда Дрейтона
родилась 8 октября 1833
скончалась 15 августа 1894
в городе сем, где провела весь свой век.
Она лежит в тени дерев, меж тайн, сокрытых тростниками.
(Иов, XL, 16).

Дядя, казалось, гордился выбором цитаты: «Я заменил он на она, но это неважно, — пояснил он. — Слова очень точно описывают место упокоения твоей тетушки». Что правда, то правда. Кладбище Бонадвенчер[10], в самом деле, находилось вблизи воды, там была густая тень, но строки из Библии никак не соответствовали характеру бедной женщины! Тень, тайны! Хуже нельзя было подобрать[11].

Теперь я каждый день заходил к дяде. Он показывал мне книги и учил отличать дорогие издания от обычных; постепенно мне стали нравиться хорошая бумага, украшенные орнаментом переплеты, детали их оформления. Через полчаса дядя, как правило, доставал из кармана заметки собственного сочинения и зачитывал мне фрагменты. Чаще всего это были длинные, странные размышления о том, что он называл религиозным безумием, и переводы французских стихов, где речь шла о земном отчаянии и безучастности неба. Я молча слушал резкие, богохульные насмешки, вызывавшие во мне оторопь, ибо я был человеком верующим, однако дядя, казалось, не замечал, что все это мне не нравится, и с гордым видом продолжал чтение. Порой он останавливался, желая пояснить, что это лишь разрозненные фрагменты серьезного сочинения, которое он собирается со временем довершить. Я словно бы видел, как тетушка по всей комнате собирает клочки бумаги, исписанные кощунственными словами, и ранним утром бросает все это в огонь, пока дядя еще не вышел из спальни.

Капитан с нами за стол уже не садился. Я узнал, что он посещает ресторан, который держала семья католиков и где подавали вино, разбавленное водой. Он больше не будил меня по утрам, и постепенно мне удалось почти забыть о его присутствии в доме.

Прошел месяц с кончины тетушки, когда я вдруг получил записку с посыльным. В ней содержалось всего две строчки, написанных незнакомым мне почерком: «Я счастливо жил в доме дочери. Теперь мне лучше уйти, нежели оставаться в доме твоего дяди. Передай ему это».

Дяде я ничего не сказал, казалось, он и не вспоминает о капитане. Он ни разу не удивился, что того нигде нет. Записку я положил в одну из книг.

Так я прожил еще год, почти в полном одиночестве, если не считать коротких встреч с дядей. Тот ни с кем, кроме меня, не виделся, и понемногу, благодаря нашему соседству и разговорам, мне передались некоторые свойства его натуры: тоска, дикость. Я уже говорил, что школу не посещал, поскольку и на этот счет у дяди были свои теории. Почти все время я оставался дома. Городок, в котором мы жили, казался мне нисколько не примечательным, вероятно, потому, что я не мог понять его красоты и не имел возможности сравнить с другими местами. Весь мир ограничивался тенистыми площадями возле заброшенной гавани. Я начинал подозревать, что жизнь может быть и не столь скучной, должно существовать что-то еще; часто вспоминал эпитафию, сочиненную дядей, и все это странным образом меня волновало. Мне чудилось, что в некотором роде я тоже пребываю в тени дерев, меж тайн, и чем больше утверждался я в этой мысли, тем сильнее печалился.

Вскоре мне должно было исполниться шестнадцать, и тревога моя все росла. Дядины речи казались нелепыми, я с ужасом смотрел, как он вытаскивает из карманов клочки бумаги, дабы в очередной раз мне что-то поведать. Много размышляя, я чувствовал силы опровергнуть все высказывания этого человечка, постаревшего раньше времени, и мучился от нетерпения, выслушивая его доклады. Дабы как-то отстраниться, я принялся подолгу гулять. Чаще всего я ходил к окраине города, минуя парки, до самого порта, куда больше никто не наведывался. Там я видел одни и те же рыболовецкие судна, качавшиеся на беспокойных волнах, слушал мерное поскрипывание привязных тросов. Я садился на каменную скамью в тени стены, увенчанной мелким кустарником, и смотрел сквозь мачты на движения вод под небом. Множество вопросов занимало мой ум. Я спрашивал себя, что со мной станется, куда приведет меня тяга к чтению и одиночеству, чем мне заняться, если дядя умрет, избавив меня от тягостного