Внезапно моя тоска показалась мне беспричинной, поскольку все вызывавшее ее было иллюзией. Не в силах описать, насколько действенна была эта догадка, в душе будто вспыхнул ярчайший свет, перевернувший всю прежнюю жизнь. Как мог я ошибаться столь долго, завися от книг, денег, самого себя и собственного спокойствия? Подлинную тоску вызывало то, что я чувствовал себя жертвой тех благ, которых так жаждал. Я был настолько потрясен этим откровением, что простерся на кровати, дабы не рухнуть наземь. Теперь не страшен и конец света. Теперь я мог бы спокойно проститься с жизнью. Все видимые вещи существовали, чтобы лишь ввергнуть меня в соблазн; в душевном порыве, сокрушающем меня самого, я в мгновение ока отрекся от владения всем материальным, от всякой земной привязанности, от всякой надежды быть на земле счастливым. Мне показалось, дух мой отделился от плоти и я разлучился с самим собой. Руки дрожали, лоб покрылся испариной. Громко вскрикнув, я встал, но сразу же полетел вниз, словно кто-то с силой толкнул меня на пол.
Не знаю, сколько времени я так пролежал, но когда поднялся, было совсем темно и дождь стучал в окна. Затылок пронизывала острая боль, во всем теле чувствовалась невероятная слабость. Затеплив лампу, я нашел на столе записку от Поля. Я прочитал ее и выронил. Говорилось в записке следующее: «Явится некто могущественный и возьмет тебя под свою опеку, он будет тебе сопутствовать на протяжении жизни, если не станешь тому противиться».
Всю ночь я не сомкнул глаз. На рассвете я записал рассказ, который вы только что прочитали.
I. Издатель Ведомостей Фэрфакса — Чарльзу Дрейтону
Уважаемый мистер Дрейтон,
Полагаю, Вы сочтете вполне естественным, что трагическая кончина Дэниела О’Донована буквально потрясла местных жителей, одновременно возбудив в них сильнейшее любопытство. Люди хотят знать все о Вашем племяннике. Многие желают посетить его комнату, а некоторые утверждают, что там обитает призрак. Прошу прощения, что передаю Вам эти удручающие подробности, однако сейчас Вы поймете, какое значение они имеют для нас обоих.
Род занятий обязывает меня быть в курсе всего, что творится в городе, и я посетил комнату мистера О’Донована на следующий день после его кончины. Владелица дома, мисс Смит, сопроводила меня, и спешу Вас заверить, что никто до нас в эту комнату не входил с тех пор, как ее покинул мистер О’Донован. Во время визита мы обнаружили в ящике письменного стола довольно большую рукопись, с которой я сразу же ознакомился и которая могла принадлежать лишь последнему постояльцу. Мисс Смит принялась читать вместе со мной, но вскоре покинула комнату, оставив меня в одиночестве. Через несколько минут она вернулась с тетрадкой, в которой все гости приводят привычные сведения и расписываются. Мистер О’Донован выполнил эти формальности, и его имя значилось в тетради последним. Благодаря автографу мы убедились, что рукопись, найденная в ящике письменного стола, принадлежит именно ему, как и предполагалось ранее.
Мисс Смит позволила забрать этот документ при условии, что я передам его соответствующим властям, когда прочту до конца. Не раздумывая, я сразу же отнес рукопись в типографию. Полагаю, Вы сможете меня поддержать, узнав, что многие утверждают, будто племянник Ваш расстался с жизнью по собственной воле. Немилосердная трактовка, скорее всего, распространится, укрепившись в умах очень и очень многих, ежели мы теперь обо всем умолчим, допуская столь несправедливое заблуждение, пятнающее как память усопшего, так и доброе имя его родственников. Я единственный, кто способен подтвердить, что мистер О’Донован никогда не помышлял покончить с собой, что со всей очевидностью следует из его рукописи. Рукопись эта уже в печати. Гранки отправят Вам нынешним вечером. Надеюсь, уважаемый сэр, Вы понимаете все мотивы… и т. д.
II. Чарльз Дрейтон — Издателю Ведомостей Фэрфакса
Уважаемый сэр,
Вы вольны опубликовать рукопись, о которой поведали, и приведенные причины кажутся обоснованными. Тем не менее, весьма прискорбно, что Вы не сочли нужным показать мне рукопись до того, как отдали ее в печать (и я по-прежнему жду гранки, которые Вы обещали), и весьма забавно спрашивать дозволения, когда станки уже на ходу.
Разумеется, Вы берете на себя всю ответственность за те наговоры, которые мог позволить себе племянник, когда писал этот рассказ. Я охотно ему прощаю, если таковые окажутся в упомянутом сочинении, поскольку сам он, зачастую не ведая, искажал описываемые события; я не раз мог такое заметить. Однако читатель не знает об этом печальном изъяне его рассудка и может принять за истину то, что на самом деле было чистейшим вымыслом автора страниц, кои Вы собираетесь предъявить вниманию публики. Поэтому считаю совершенно необходимым, дабы Вы опубликовали и данное письмо, касающееся как меня, так и племянника. Оно исправит допущенные им недочеты, равно как дополнит рассказ, если вдруг тот оказался незавершенным.
Я прибуду в Фэрфакс в следующий вторник. Тогда нам представится случай побеседовать о случившемся. А пока отправляю Вам собственную рукопись.
Вероятно, Вы знаете, что я вдовец. О супруге я умолчу, скажу лишь, что спустя полгода после женитьбы осознал допущенную мной ошибку и после мы с женой едва ладили. Я решил видеться с ней как можно меньше и, поскольку обстоятельства вынуждали нас жить под одной крышей, решил проводить дни в библиотеке, где запирался на ключ. Не стоит думать, что затворничество было мне в тягость. Я превыше всего ставлю учебу и книги.
Жил я в полном уединении. Никогда не отвечал, если в дверь стучали, и выбирался из библиотеки, только чтобы принять пищу. Можете представить, какие сцены за этим следовали.
Говорить о них я тоже не стану, поскольку предмета данного письма они не касаются. Шли годы. Супруга от природы была болтлива и страдала, что не может обмолвиться со мной ни единым словом. В свете она почти не бывала по причинам, указывать которые нету надобности. Она много читала.
Я вдруг ясно увидел, что она постарела. Обычно не замечаешь, как люди, с которыми сталкиваешься каждый день, становятся старше, и масштаб разрушений осознаешь, когда ничего уже не изменишь, — осмелюсь сказать именно так, — когда это бросается всем в глаза. Супруга большую часть дня вязала, а в остальное время посещала богослужения, поскольку погрузилась в римско-католическую религию и дотошно соблюдала все правила. Она одевалась во все черное, как вдова, и ненавидела меня, как ненавидят мужа, который давно должен был отправиться на тот свет, а он знай себе живет.
Она демонстрировала нежную привязанность к отцу, переехавшему в мой дом сразу после женитьбы. Этот сварливый старик меня презирал, поскольку я не служил, подобно ему, на протяжении четырех лет под командованием какого-то генерала на стороне Юга. После кончины дочери он из моего дома ушел.
Через девять лет после моей женитьбы шурина, с которым я никогда не виделся, постигла таинственная болезнь, какая-то черная меланхолия, и он пытался бороться с ней посредством наркотиков. Не знаю, насколько он преуспел, однако, едва дожив до сорока, он скончался. Жена его вскоре сошла с ума; сейчас она живет с родителями.
У шурина был сын десяти лет; как выяснилось, я был единственным, кто мог приютить мальчика и заняться его воспитанием. Я хотел этого избежать, но в дело вмешался закон и меня принудили.
Дэниела отправили к нам, он оказался тщедушным ребенком, постоянно встревоженным и весьма скрытным. Одет был бедно, с собой привез большой чемодан, в котором, помнится, лежали несколько иллюстрированных книжек и смена белья. Признаюсь, я не люблю детей. В мальчике было, на мой взгляд, нечто странное и отталкивающее. В моем присутствии он все время молчал и, казалось, от природы был недоверчив. Думая, что остался один, он беспокойно озирался и вполголоса что-то пел. Порой он вскакивал и с криком убегал в сад. Тетя шла следом, тогда он замолкал и краснел. Когда он о том не догадывался, я наблюдал за ним, желая понять, многое ли он успел перенять от родителей.
Казалось, он весьма склонен увлечься религией и суевериями тети. Подозреваю, она тайно его наставляла в вопросах веры. Я пытался по возможности оградить мальчика от такого влияния, поясняя какие-то вещи с позиции более правомерной. Несколько раз в месяц я приглашал его в кабинет и слегка журил, чаще всего растолковывая, что он должен быть рассудителен, что существует долг перед близкими и перед самим собой. При этом я старался не слишком давить, избегая насилия над тем, что вложила в него природа. У меня, в самом деле, особое представление, как следует воспитывать младшее поколение. Я считаю, дети должны развиваться в условиях полной свободы и, если можно так выразиться, как сами считают нужным. Пусть играют, если любят играть. Если любят читать, пусть читают то, что им нравится. В конце концов они научатся различать хорошее и плохое и поймут, что именно им подходит. Поэтому я не посылал Дэниела в школу. Я предоставил его себе самому, лишь изредка исправляя то, что казалось мне неестественным и противным рассудку. Посещать церковь я запретил, в остальном же он был волен делать что сочтет нужным. Ему нравилось читать; я позволил ему брать книги из шкафа в гостиной — любые, какие его заинтересуют.
Тем временем он взрослел под моим присмотром, и я уже придумывал для него разные планы. Говорил он все меньше и меньше и открывался только моей супруге. Вид у него оставался по-прежнему чахлый, порой он долгими часами сидел в саду, иногда с книгой, но чаще ничем не занимаясь, просто сложив руки на коленях. Когда ему исполнилось семнадцать, я решил сделать его помощником, развивая тем самым имевшуюся у юноши тягу к книгам. Я сам занимаюсь исследованиями в области философии… и т. д.