– Погляди, – говорит, – что это?
– Что это, братец? Что это? – спрашивает архиерей, а уж сам видит – бегут по морю старцы, белеют и блестят их седые бороды, и, как к стоячему, к кораблю приближаются.
Оглянулся кормчий, ужаснулся, бросил руль и закричал громким голосом:
– Господи! Старцы за нами по морю, как по суху, бегут! – Услыхал народ, поднялся, бросились все к корме. Все видят: бегут старцы, рука с рукой держатся – крайние руками машут, остановиться велят. Все три по воде, как по суху, бегут и ног не передвигают.
Не успели судна остановить, как поравнялись старцы с кораблем, подошли под самый борт, подняли головы и заговорили в один голос:
– Забыли, раб божий, забыли твое ученье! Пока твердили – помнили, перестали на час твердить, одно слово выскочило – забыли, все рассыпалось. Ничего не помним, научи опять.
Перекрестился архиерей, перегнулся к старцам и сказал:
– Доходна до бога и ваша молитва, старцы божии. Не мне вас учить. Молитесь за нас, грешных!
И поклонился архиерей в ноги старцам. И остановились старцы, повернулись и пошли назад по морю. И до утра видно было сиянье с той стороны, куда ушли старцы.
Валерий ЛялинУ них оставалась только надежда
Высокопреосвященный Владыка Алексий и так не отличался ни ростом, ни дородностью, но теперь, после трех месяцев блокадного голода, особенно сзади, он стал походить на подростка. Только впалые щеки, седая бородка и большой с залысинами лоб указывали, что это старик. А глубокий, утомленный страданием взгляд говорил, что это не простой старик, а умудренный большим духовным и жизненным опытом старец.
Сегодня был особенно сильный артобстрел города. Немцы стреляли с Дудергофских высот, и тяжелые снаряды, выпущенные из стальных жерл крупповских пушек, рвались неподалеку с ужасающим грохотом, сотрясая храм. Из окон с жалобным звоном вылетали последние стекла и сыпались на церковный пол. Закутанные в одеяла, обвязанные платками, грязные, опухшие, с серыми лицами прихожане, пришедшие на Всенощную, из-за продолжающегося обстрела не решались выйти на улицу, спасаясь под кровом Матери-Церкви. Не то чтобы они надеялись на толстые стены елизаветинской кладки, на мощные сводчатые перекрытия потолка, но надеялись они на спасительный Покров Божией Матери, милость Сына Ее Иисуса Христа и на доброго дедушку святителя Николу Чудотворца, во имя которого стоял этот собор. Дождавшись, когда стихнет канонада, они все понемногу разошлись. Тогда Владыка бережно, трясущимися руками, вынул из киота чудотворный образ святителя Николая и, вполголоса произнося тропарь, кондаки и икосы из сладкозвучного его Акафиста, начал обходить собор. Сзади ковылял старый церковный сторож с керосиновым фонарем в руке. Фонарь раскачивался, и странные причудливые тени плясали по покрытым сверкающим инеем стенам, по сводчатому потолку, по тусклой позолоте иконостаса.
– А завешены ли окна? – осведомился митрополит.
– Завешены, Владыко, не беспокойтесь, – ответил сторож дядя Вася.
Хождение с иконой Чудотворца стало для Владыки традицией, и он свято верил, что Божий Угодник отведет полет смертельных зарядов от собора.
После Владыка помогал сторожу заколачивать фанерой окна, подавая ему, стоящему на стремянке, куски старой фанеры и гвозди. Сторож дул на замерзающие пальцы и говорил, что на дворе метет поземка и где-то на Неве пускают в небо ракеты. Что это действуют немецкие диверсанты-сигнальщики, показывая своим самолетам, куда кидать бомбы. Чтобы норму хлеба пока не прибавили, да и хлеб совсем стал никудышный, невесть из чего сделанный. А вражеские самолеты уже шли в ночной вышине, натужно гудя, тяжело нагруженные смертоносными бомбами. И Владыке было неприятно слышать этот характерный, прерывающийся, моторный вой. Бешено стреляли зенитки, ведя заградительный огонь. Затем задрожала земля, и послышались мощные взрывы фугасных бомб где-то в заводских районах.
Сторож пошел закрывать на ночь церковные двери. Вскоре он вернулся.
– Там какой-то человек лежит на ступеньках.
– Живой?
– Нет, кажись, померший.
Они пошли посмотреть на крыльцо. Покойник на коленях склонился на ступеньки, положив голову на паперть. Окоченевшая рука сжимала облезлую меховую шапку. Сторож перевернул покойника и полез во внутренний карман пальто, достал оттуда потрепанный паспорт.
– Посвети-ка мне спичкой.
Пока горела спичка, Владыка прочел: «Платонов Николай Федорович». Рука Владыки задрожала, и болезненно сжалось сердце. «Так вот где мы встретились», – подумал он.
– Посвети еще на лицо, Василий. Да, это он, – сказал Владыка, разглядев худое мертвое лицо.
– Что, знакомый, что ли, Вам?
– Знакомый, знакомый. Да и ты, Василий, должен его знать по Андреевскому собору. Ведь это бывший обновленческий митрополит – Платонов.
Сторож нагнулся.
– Ай, батюшки, да и взаправду он! И валенки худые. Видно, пришел с покаянием, да и помер на паперти.
Действительно, перед ними лежал бездыханным бывший обновленческий митрополит Платонов. В парчовом облачении, с драгоценной митрой на голове он блистал своими проповедями в начале двадцатых годов, привлекая в Андреевский собор, что на Васильевском острове, множество народа. Неукротимый противник Владыки Алексия, он много крови попортил ему своими кознями, клеветой и проклятиями с амвона, провоцируя Владыку на полемику. Но пришло время, когда коммунисты добрались и до обновленческого духовенства, стали сажать в тюрьмы, а некоторых и расстреливать. Тогда митрополит Платонов, ничтоже сумняшеся, снял с себя сан, отрекся от Бога и объявил себя атеистом, устроившись лектором в Общество безбожников. Но вот пришла всенародная беда: война, голод, блокада. Вероятно, от всех этих бедствий, от зрелища массой гибели населения города пробудилась у него совесть, и он пришел в церковь, чтобы принести покаяние. Но, видно, не выдержало старое сердце, и бывший митрополит умер на паперти, в нескольких шагах от входа.
Владыка сотворил над умершим краткую литию и повелел сторожу положить покойного в сарае, где скапливались умершие около церкви. Сторож впрягся в ноги покойного и поволок его по заснеженному двору к сараю. Руки покойника завернулись за голову, волочились по снегу, и левая, крепко вцепившись, не выпускала облезлую меховую шапку. Владыка в темноте обогнул правый клирос и, с трудом открыв набухшую от сырости дверь, вошел в небольшую, с закопченными стенами и потолком, пономарку, где ему был поставлен диван и топилась печка. На табуретке стояло ведро с водой, о которое он споткнулся, разыскивая спички. Найдя коробок, он зажег керосиновую лампу и приготовил себе скудный ужин, состоящий из нескольких ложек каши и кусочка блокадного глинистого хлеба. Отрадой и утешением его был настоящий, еще довоенных времен чай – «Слоновка», как его называла одна бабуля за изображение индийского слона на пачке. Чай он пил с сахарином, который тоже принесли прихожане. Они, сами истощенные от голода, чем могли поддерживали своего архиерея.
Днем еще жилось и так и сяк, но ночи – эти темные блокадные ночи – были жуткими. Немецкие самолеты, прежде чем бомбить, подвешивали в небе на парашютиках осветительные ракеты, которые, сгорая, давали дрожащий мертвенный свет. Всю ночь бухали зенитки, а когда они замолкали и воцарялась тишина, было слышно, как с неба падают осколки зенитных снарядов, гулко ударяя по кровельному железу и с тупым звуком врезаясь в землю. Этот железный дождь угнетал Владыку больше, чем сухой стук метронома или сигналы воздушной тревоги, вызывая в душе какое-то томление. Он думал о тленности всего земного и о невозможности основывать человеческую жизнь ни на чем, кроме Господа и Его вечной Правды. Наверное от голода, усталости и постоянного напряжения, в момент засыпания у него перед глазами мелькали какие-то образы живых и давно ушедших из жизни людей. Они вели с ним бесконечные разговоры о своих злосчастных судьбах, о жизни и смерти, чего-то просили, о чем-то торговались. С мертвыми он говорить не хотел и, ограждаясь от них крестным знамением и Иисусовой молитвой, просил их уходить по своим местам, в вечный путь всей земли. А живым, не сознавая, во сне или наяву, говорил с укоризной, что не следовало бы им забывать, что впереди нас ждет не только могила, но и Воскресение, и Суд: справедливый и нелицеприятный. Как истинный монах, Владыка каждую ночь вставал и служил Полунощницу, читал чин Двенадцати псалмов. При этом, стоя на коленях и кладя земные поклоны, он горячо молился перед образом Вседержителя, испрашивая у Него милость и прощение всему Православному народу, а отходящим в эту ночь в ледяных квартирах Ленинграда в мир иной – вечного покоя и Царствия Небесного.
«Господи, дай нам утвердиться в Имени Твоем. Причасти всех страшным и радостным Причастием Твоей Истины. Открой ее глазам невидящим».
А бомбежки и артобстрелы становились все злее, и прямые опадания бомб и снарядов в кирпичные ленинградские дома превращали их в пирамиды мусора с погребенными под ними людьми. Морозы делались все крепче и лютее, а еды с каждым днем становилось все меньше и меньше. И поэтому прихожане все чаще просили Владыку совершать заочные отпевания. Но больше приходилось совершать отпевания над телами, которые, иногда, плотными рядами лежали на полу по всему храму. Кто в гробах, кто завернутый в простыни, и даже в узких кухонных шкафах. Владыка в валенках, ватных армейских штанах, в ватнике, с надетыми поверх всего этого рясой и фелонью, с кадилом в руке обходил эти скорбные ряды, творя заупокойную службу. А сторож нес за ним медный тазик с песком, которым Владыка посыпал мертвые тела, символически предавая их земле. Жалостно и негромко пел хор, состоящий из истощенных, закутанных в шерстяные платки старушек, изо ртов которых вырывались легкие струйки пара.
Несмотря на голод, лютый мороз, кромешную тьму, артобстрелы и бомбежки, народ в храм приходил каждый день. И не только на литургию, которую Владыка служил по священническому чину, без дьякона, но и на вечерню и всенощное бдение. Одному Богу было ведомо, как они добирались потом до дому в кромешной уличной тьме, слабые и истощенные дистрофики. Медленно плелись они по узким, протоптанным в снегу тропинкам, спотыкаясь о лежащие на пути, обледеневшие мертвые тела и не обращая внимания на грохот рвущихся снарядов и бомб. Но иногда улица была освещена пожарищем горящих домов, и они останавливались и, кашляя от дыма, грелись у этого зловещего костра.