Зенит — страница 23 из 96

По другим зенитным правилам тот день нельзя было назвать нелетным в полном смысле. Но почему-то свыклись, что даже при такой высокой облачности все же спокойнее, чем при ясном небе, хотя и знали немало примеров использования «юнкерсами» и «хейнкелями» именно такой погоды. Бомбили вслепую, легко скрывались от наших истребителей, выходили из пике, прятались в облаках и ненаказуемо улетали. С ростом наших противовоздушных средств фашистская авиация меняла тактику.

Но в тот день, не сомневаюсь, никто из нас о налете не думал. За несколько дней, с тех пор как мы прикрываем город, не сделали ни одного залпа. Однажды только третьей батарее дали команду обстрелять разведчика. Разведчик появлялся ежедневно, но забирался на такую высоту, что умнее было не тратить снаряды и не демаскировать свои позиции. Война приучила ко всему: к хитрости, осторожности, бережливости.

Я озирался на прохожих, стараясь угадать старожила, у которого можно было бы узнать название улицы. Но тут вспомнил Шаховский, он не единожды бывал в Петрозаводске до войны:

— Петровская. Улица Петровская. В честь основателя города.

Чтобы сообщить мне это, капитан обернулся — они с Колбенко шли впереди, мы с Женей за ними — и вдруг отступил в сторону, как бы пропуская нас вперед.

— Вы почему такая бледная, Игнатьева?

Женя неожиданно, смутив меня, нашла, не глядя, мою руку, сжала пальцы, как бы ища поддержки; ее рука была странно холодная, как с мороза. А может, она всегда у нее такая? Здоровался ли я со своим комсоргом за руку? Не помню. Как-то стало не по себе от этого, словно я совершил что-то неприличное. Вспомнился Колбенко: «Субординация субординацией, а люди должны оставаться людьми. На своей стороне баррикад мы — братья и сестры».

Женина бледность испугала, и я сжал ее пальцы, подавая знак: я поддержу тебя, сестра моя!

Шаховский, видимо, удивился, что мы, как дети, взялись за руки, но в дивизионе знали: заместитель командира с аристократической деликатностью уклоняется от обсуждения, а тем более осуждения любых отношений между мужчинами и женщинами — в наших условиях.

«Потому что у самого рыло в пуху», — иронически заметил как-то Тужников.

Женя ответила не сразу, у нее перехватило дыхание, что меня тоже испугало: скажет Шаховский Пахрициной — и спишут девушку.

— Я волнуюсь, товарищ капитан. Поезд из Ленинграда!

Тогда капитан встал рядом и взял Женю за локоть. Она, сконфуженная, отпустила мою руку.

— Вы долго жили в Ленинграде?

— Два года!

— О! В городе, тогда называвшемся Петербургом, родился мой прадед, дед, мой отец, мать, братья, сестры и я, грешный, ваш покорный слуга. Вырос, учился, работал…

— И вас не волнует?

— Что? Поезд? Видимо, у нас, мужчин, эмоции выявляются иначе. Меня, признаться, больше тронуло ваше волнение. Спасибо вам, что вы так любите его, наш город, несмотря на все там пережитое.

— Потому и люблю. Мы голодали, мерзли, готовились завтра умереть… а город любили все сильнее. Меня вывозили по ледовой Дороге жизни, а я плакала. Поверьте, не от радости спасения. От мысли, что, может быть, никогда больше не увижу Ленинграда.

— Теперь увидишь, — сказал Колбенко.

— Теперь увижу! — И щеки девушки начали оживать, зарозовели.

— При первой же командировке… думаю, нас переведут в Ленинградскую зону ПВО… я возьму вас с собой. Это будет моей наградой вам…

— Спасибо, товарищ капитан. Я постараюсь заслужить ее.

— Вы уже заслужили. Своей любовью к моему городу.

— А ты, капитан, собственник — целый город присвоил, — пошутил Колбенко.

— Вы, Константин Афанасьевич, целую страну присвоили Сколько раз я слышал от вас: «Моя Украина…»

Я засмеялся. А парторг серьезно и задумчиво сказал: — Моя ненько Украина! — И Жене: — Ты только кушай больше. А то, говорят, не съедаешь солдатской порции. Мало наголодалась? Капитан возьмет тебя ординарцем. Будешь носить ему чемодан.

— Ну, это я не позволю себе, — сказал Шаховский. А Женя снова нашла мою руку, как бы ища спасения или, может, желая предупредить: мне она как-то призналась, что после еды у нее болит живот.

— Недалеко от нас есть усадьба, у хозяина — коровы… Я договорился покупать молоко. Вам… больным…

— Мне?! — смутилась и испугалась Женя. — Зачем, товарищ капитан? Не нужно, прошу вас.

Мне тоже не понравилась такая необычная его забота. Небывалая роскошь — молоко! Не удивителен Женин испуг. Видимо, от доктора Шаховский узнал о ее здоровье больше, чем знает она сама. Или хочет помочь Пахрициной вылечить таких больных?

Я поспешил перевести разговор на другую тему:

— Товарищ капитан, вы привели пополнение? Образованные девушки?

— Игнатьева оформляла их. Образованные?

— Две учились в Хельсинки в педагогическом колледже.

После разговора с Колбенко я был настроен против той, что попала на батарею Данилова, хотя и не видел ее еще. Потому не удержался:

— Не видно, что голодали там?

— О нет, не голодали, — с тайной неприязнью ответила Женя, это еще больше сблизило нас.

Но обернулся Колбенко и погрозил мне пальцем:

— Павел! Не заводись! И комсорга своего не настраивай. Голодали не голодали… Думаю, в молоке не купались.

— Вы против призыва этих девушек? — искренне удивился Шаховский.

— Кто их лучше перевоспитает, как не мы?

— А зачем их перевоспитывать?

— Вы ошибаетесь, товарищ комсорг. Партийный опыт вашего парторга подсказывает другое. Верьте его опыту. Разве не так, Константин Афанасьевич?

— Я его буду просвещать, — весело пообещал Колбенко.

«Странно веселый ты сегодня, — подумал я. — После смерти Лиды ходил туча тучей, а тут вдруг развеселился. Почему?»

Я ожидал, что люди, горожане и военные, заполнят всю привокзальную площадь, даже улицы. Нет, площадь, убранная, подметенная, была пустая.

Люди — было их немало, хотя совсем не столько, сколько представлялось мне в связи с таким событием, — ожидали на перроне, на путях. Там же, на перроне напротив центрального входа в здание вокзала, стояла кумачовая трибуна, узкий проход к ней охраняли милиционеры, разделив толпу на две части.

Нас пропустили по этому проходу, но попросили пройти на пути, где стояла группа военных. Организованной была, правда, только рота саперов-железнодорожников, ремонтировавших пути. Но и они не стояли строем, некоторые из них продолжали укладывать шпалы и рельсы, даже не надели гимнастерок, работали в просоленных до желтизны нижних сорочках. Но большинство из них приводили себя в порядок и готовились к построению — суетились офицеры, сержанты. Отступая, оккупанты основательно попортили пути, под стрелками, шпалами, рельсами взорвались сотни мин, да и наши бомбардировщики, артиллерия тоже «поработали» во время штурма города.

Военных в строю мы увидели на переднем крае перрона — большой, что было неожиданностью, оркестр, какого в военное время не приходилось видеть. Если бы светило солнце, его надраенные медные трубы слепили бы глаза. Остальные военные были такими же стихийными участниками встречи, как и наша четверка, — те, кому служба позволила отлучиться с боевого поста. Штабисты, политработники, интенданты тыловых складов. Группа врачей и медсестер госпиталя, некоторые с медицинскими сумками.

Среди гражданских увидел я ту языкастую женщину, с которой мы с Колбенко познакомились в первое утро, — Параску, и снова, как на похоронах Лиды, стало неприятно от ее присутствия. Особенно поразило, что Константин Афанасьевич помахал ей рукой — поприветствовал как знакомую. Но потом я заметил, что Параска поддерживает плачущую старушку. Моя настроенность против нее ослабла, во всяком случае, раздвоилась. Враг не заплачет от радостного для нас события. От злости разве. Но старушка плакала не от злости — повод был тот же, что лихорадит Женю, волнует Шаховского, хотя капитан по-мужски, по-офицерски таит свои чувства.

Да и есть ли здесь равнодушные к предстоящему? Всмотрелся в лица. Плачет не одна старушка. Утирают слезы медсестра и старый железнодорожник.

В личном плане меня ничто не связывало с Ленинградом. Но и я разволновался еще в тот момент, когда Колбенко сказал о поезде. И волнение росло здесь, на путях, в людской массе. Особенная радость, приподнятость от понимания необычности события появилась, когда в проходе у трибуны показались генералы, руководители республики, города.

Оркестр грянул «Широка страна моя родная». Торжественная и широкая, как сама Родина, родная, всегда, казалось, жившая в душе мелодия вызвала слезы у многих. Я вытер глаза рукавом гимнастерки. Женя незаметно протянула мне носовой платок. Я даже растерялся.

— У меня два, — прошептала она.

Носовой платочек был… надушен. И с ним пахнуло на меня совсем иной жизнью, незнакомой мне или, во всяком случае, забытой. Мирной жизнью. Я знал только запах войны. Даже здесь, на станции, я прежде всего почувствовал запах гари, пожарища да свежевыкопанной земли, а она тоже пахла войной, особенно со дня похорон Лиды. С того дня даже запах цветов говорил о смерти. И тут увидел цветы в руках женщин. Почувствовал их аромат. И — вот счастье! — они благоухали радостью и миром.

Женя сказала с сожалением:

— А я не додумалась нарвать цветов.

Смолкла музыка. И сразу же послышался недалекий паровозный гудок.

— Идет!

— Идет!

Колыхнулась толпа. Смешались гражданские и военные — всем хотелось стать ближе к тому пути, на который придет состав, а это почему-то был дальний от перрона путь. Саперы создали цепь безопасности, оттесняя людей.

И вот он, состав, вынырнул, как из подземелья, у дальнего семафора. Но шел необычный поезд — приближалась, плыла сказочная березовая роща, так густо паровоз и вагоны утыканы березовыми, кленовыми, липовыми ветками. Для маскировки или для красоты? Некоторые ветки успели пожелтеть, словно там, откуда шел состав, листву опалила осень. На паровозе она почернела от пыли и дыма. Но на диво свежо, будто только что повешен, полыхал на буферных стойках паровоза красный транспарант. Захотелось быстрее прочесть слова на нем. Какой лозунг, какие приветствия?