Противно и злобно ревел мотор где-то сзади, на шоссе.
— Гла-а-ша! Живем! Держись крепче!
Шофер наш, со страху или от радости, гнал машину по лесной дороге с бешеной скоростью, с большей, чем по шоссе. Ветви деревьев стегали нас с Глашей по голове, по ногам, по спине. С меня сорвало фуражку. Прорвало мешок с пшеном. Разбило ящик с консервами, и банки летели на поворотах во все стороны, тоже больно били по нас. Подбрасывало на корнях так, что снарядные ящики гремели о дно кузова.
Живем! А живем ли? Удрали от фашиста — можем легко повиснуть на первом сухом суку. Проткнет насквозь. Можем взорваться на собственных снарядах. Врежется машина в дерево… Да и еще одно: явно же есть простреленные снаряды, из которых вытекает порох, как просо. Одна искра от лязга рессор — и в небо, к ангелочкам.
— Старовойтов! Виталий!
Разве услышит? А головы нельзя поднять — снесет ветвями. Так все же мешки и ящики немного прикрывают. Но это до первого большого сука… до склоненного дерева, которое смахнет и мешки, и нас с Глашей.
— Куда он гонит? Куда? Идиот! Не слышно же «мессера», улетел. Не поднимай голову, Глаша!
Она повернула ко мне радостное лицо. Неужели не осознает опасность? Хотя страха в ее глазах я и там, на шоссе, не видел. Странный народ женщины: могут поднять визг из-за мыши, а через час, при взрывах бомб, спокойнее мужчин выполняют свои обязанности на приборе, в орудийных расчетах. Глаша всегда была такой.
— Не поднимай голову, черт возьми!
— Ух, гроза! Не дай бог такого мужа!
Она еще способна шутить! Слышали? Она шутит.
Завизжали тормоза. Взвихрились остатки муки. А разбитый ящик освободился от веревки и перелетел через наши головы. Даже ящик мог убить. Ну, везет!
Я поднялся. Действительно, везет невероятно. Машина остановилась в десяти шагах от обрывистого берега порожистой реки. Близко, очень близко была еще одна возможность принять смерть — в холодной купели. Из горячего — в холодное.
Ни Старовойтов, ни шофер не вылезали из кабины. Шок?
Глаша первая, с беличьей ловкостью, соскочила на землю — умело, мягко: одной ногой — на колесо, другой — на мох. Однако все равно из волос ее, из-под шинели посыпалось пшено. Она взъерошила волосы рукой — крупа сыпалась, как из сита. Засмеялась:
— Сколько каши!
Перегнувшись, я заглянул из кузова в кабину. Ехали — владел страх, а тут вспыхнул гнев на лейтенанта и водителя: о своих шкурах думали, а на нас им было наплевать! Выдал им, не обращая внимания на женщину:
— Эй, вы там! В штаны не наложили со страху?
А Глаша сбросила шинель и теперь уже отрясала муку, на диво густо набившуюся за воротник гимнастерки. Расшпилилась так, что виден был бюстгальтер, и вытряхивала муку из-под гимнастерки. И снова смеялась. Нет, не похоже на истеричный смех.
— Хорошие сладки испек бы из нас фриц. Мука беленькая, американская.
Старовойтов дергал ручку дверцы и не мог открыть — заклинило. Я. соскочил на землю, рванул дверцу и вместе с ней вытянул командира нашего боевого экипажа из машины. Лицо его меня поразило: оно было не бледное даже, оно было сизое, будто полопались венозные капилляры. Шофер гладил баранку усами — и словно ласкал в благодарность за то, что не сорвалась, выдержала и… спасла. Но злость моя не проходила:
— Вы, лихачи! Думали, что можете повесить нас на первом суку?
— Не повесили же.
— Не повесили! Все мешки порвало…
— Хрен с ними, с мешками, — Старовойтова шатало, как сильно пьяного, но он шагнул ко мне, схватился за лацкан шинели: — В сорочках мы родились, комсорг. Все! — И громче, более естественным голосом, хотя и осипшим, — Глаше: — В сорочке ты родилась! Слышишь, повариха?
— А я давно знаю… Сестричка моя Катя — нет, а я — в сорочке. Потому и мука так прилипла. Ко мне все хорошее липнет.
Заплетая ногу за ногу, лейтенант побрел в заросли, в калиновые кусты. Не удивительно после пережитого. Пусть идет подальше. Мужской стыд, может, не потерял.
Злость моя прошла. Старовойтова стоило распечь. А шофера благодарить надо, его находчивость спасла нас. И случай. Счастливый. Действительно, точно бог послал нам этот лесной поворот. А как хорошо жить! Красота какая! Тишина! Единственный звук — падают капли с деревьев от недавнего дождя. И речка… речка как булькает!
Только теперь ощутил, что внутри все горит, а во рту тесто. Сейчас спущусь к воде, упаду на валун и буду пить… пить. И Глаша будет пить. У нее тоже горит, мало ли что она смеется.
— Пить хочешь?
— А где?
— Речка же вон.
— Боже! Речка! А мне показалось: в ушах булькает.
Я сбросил шинель. Снял сапоги. Из них посыпалась мука и пшено. Вслед за мной разулась Глаша, ступила на мокрый мох и снова засмеялась, теперь уже, наверное, от радости жизни.
— Пи-ить… Пи-ить… Я выпью все карельские озера.
— Ах, дети, дети, — не то с укоризной, не то с восхищением сказал шофер, все еще гладя щекой оплетенный изоляционной лентой руль.
Я приказал ему:
— Осмотрите груз. Очередь прошила мешки. Могла пробить снаряды. Одна искра — и… Не вздумайте курить!
Шофер моментально выскочил из кабины, полез в кузов.
Мы с Глашей вышли на берег. И с обрыва увидели в прозрачной воде рыбу. Две огромные рыбины стояли у валуна, легко шевеля плавниками, и, казалось, удивленно смотрели на нас красными, как клюква, глазами. Кто мы? Откуда взялись?
— Смотри — рыбины! — совсем по-детски обрадовалась Глаша. — Ой, какие красивые! Семга? Да? Если ты отойдешь, я поплыву за ними. Что ты смотришь на меня? Правда, искупаюсь. Я же вся как запеченная в тесте рыба.
— Так я тебе и позволю. В твоем положении. Сентябрь на дворе…
Посмотрела на меня с веселым удивлением и сказала неожиданно:
— Девчата считают: из тебя выйдет хороший муж.
— У твоих девчат только мужья в голове.
— А что еще, Павел? Мы — бабы. Мы детей рожать хотим.
И в этот момент послышался странный звук. Я никогда не слышал взрыва пехотной мины. Совсем не похоже на пушечный выстрел, на взрыв малой бомбы, снаряда в зените. Как детская хлопушка. Потому не сразу сообразил, что случилось. А Глаша крикнула:
— Лейтенант! — и, перепрыгивая через камни, побежала в ту сторону.
Над недалекими кустами, над речкой кружились зеленые листья, как стая испуганных воробьев. Тогда до меня дошло: мина!
Но, грешный, испугался я не за Старовойтова — за Глашу.
— Куда? Стой! Не беги! Что ты делаешь?
Глаша не слышала… не хотела слышать, она рвалась быстрее помочь человеку. Низко пригнулась, пролезая через кусты.
Сбоку, слева от нее, за кустом калины с красными ягодами, сверкнул огонь. Внешне — обычный взрыв, как бомбы, как снаряда. Меня обдало горячей волной, хлестнуло по лицу ветвями.
Глаша споткнулась, но приподнялась, села на землю.
Я обхватил ее за плечи, вытянул из-под куста. С ужасом увидел, как юбку на бедре, босую ногу заливает кровь.
«Только бы не в живот! Только бы не в живот!» — обожгла мысль.
Поднял ее на руки, понес к машине. Она обхватила мою шею, болезненно улыбнулась, глаза ее наполнились страхом.
— Не было сорочки. Не было, Павел. Никто не родился в сорочке. Никто. И это все, Павел? Как Лиду?
— Нет! Нет! Это пехотная мина. Пехотная… Натяжная, — странно и нелепо утешал я, думая об одном: «Только бы не в живот». Будто от ранения в другие части тела люди не умирают.
Опустил ее на мох. Разорвал юбку. Глаша запротестовала. А я обрадовался: на трусиках, беленьких, сшитых из финской ткани, не было крови, значит, раны в животе нет. И я закричал во весь голос:
— Цел твой живот! Цел! — И шепотом: — И тот, кто в нем, — цел! Живем, Глаша! Тебе посекло ногу. Три осколка. Всего три осколка… Сейчас перевяжем… Остановим кровь.
Глаша села.
— Ты слышишь, лейтенант? Он зовет нас.
Не слышал я Старовойтова, пока думал о ее ранах. А лейтенант действительно звал ослабевшим голосом:
— Па-вел! Ан-то-он!
Где он, шофер? Куда исчез? Почему не бежит спасать своего командира?
— Ан-тон! Антон! Шофер! Товарищ боец!.. Выглянул из-за машины усталый усатый дядька, побелевший больше, чем тогда, когда затормозил машину перед речкой.
— Вынести командира!
— Не пойду, — плаксиво заскулил шофер, — у меня — дети.
Я зажимал Глаше ногу ремешком от планшетки, чтобы остановить кровь, из раны на голени она била фонтаном. Отказ шофера спасать своего командира возмутил до глубины души. Прокусив до крови губу, закончил накладывать жгут. А потом шагнул к брошенной на земле перед тем, как идти к речке, портупее. Выхватил из кобуры пистолет.
— Застрелю, сволочь! За невыполнение приказа!.. Глаша закричала:
— Не надо, Павел! Не надо! Он пойдет! Родненький мой! Дядечка! Иди, иди! Человек умирает. Иди! Не бойся.
Антон понуро поплелся в кусты.
— Под ноги смотри! Под ноги! И перед собой. Увидишь провод — отступай. Они наставили натяжных мин. Командир саперов — баран. Неужели не мог сообразить, что вдоль такой дороги перед речкой они наставят мин. Просто нашим не понадобилось переправляться здесь. Никто тут не прошел до нас. Кому нужно было лезть в эти кусты!
Я бинтовал Глашину ногу и кричал — ругался. Поносил финнов. Бранил разинь минеров, которым не мог простить смерти Лиды. Шофера.
— «Не пойду»… Я тебе не пойду! — Склонял Старовойтова: — Приспичило тебе в кусты — под ноги смотри! Вояка! — Даже ее, Глашу, пробирал: — Не научила тебя армия! Не бросайся вперед командира!
Глаша ни разу не застонала. Но по тому, как то высыхал ее лоб, то снова покрывался крупными каплями пота, видно было, что ей очень больно. Перевязывал я неумело. Теорию знал, а практики не имел.
— Правда, мог бы застрелить его?
— А что, чикаться? У него дети, видите ли…
— А если их пятеро?
— Слушай! Мы на войне. Пятеро-шестеро! Он что, один такой? Не разводи телячьей философии! Худшее предательство — бросить раненого товарища.
— Ты бы мучился всю жизнь.