Зенит — страница 60 из 96

— Почему она так уверена, что родится сын?

— Девчата убеждены, что после войны рождаться будет больше мальчиков. Природа должна восполнить потери. И Глаша так говорила.

— Когда?

— Да там, в машине. Хотела допечь меня за перевод. «Наварю, говорит, я вам каши. Через месяц поеду рожать Масловскому сына».

— Так и сказала?

— Так и сказала.

— Вот язык! Договаривались же хранить тайну.

Сказала она не совсем так, но мне приятно расхвалить мужу Глашину смелость. Я возносил Глашу до небес: как бросилась на помощь Старовойтову, как волновалась за него, когда уже саму ранило.

Разговоры о его жене, доверительные и пока что секретные — «Пока не появится сын», — снова сблизили нас, довоенных друзей. И это тоже радовало меня.

— Нет, быть романтиком совсем неплохо, — заключил я вслух свои рассуждения в один из дождливых длинных вечеров, когда мы лежали с Колбенко на теплых кушетках в теплой комнате и слушали по радио музыку Бетховена.

— Ну и будь на здоровье, — позволил Константин Афанасьевич, не вникнув на этот раз в истоки моего неожиданного вывода, хотя обычно любил докапываться до происхождения моих мыслей.

Жили мы той глубокой осенью действительно мирно. Правый фланг Карельского фронта, недавно еще самого длинного — от Балтийского до Баренцева моря, выбив немцев из Заполярья, громил их на норвежской земле. А на советско-финляндской границе — тишина. Станция Петрозаводская забита составами, в которые грузились пехотные, артиллерийские, танковые части, отбывая туда, где полыхала еще война. Не могли не знать немцы об интенсивной переброске подкреплений с фронта, остановившего военные действия, на фронт, копивший силы для штурма фашистской цитадели. У частей ПВО — повышенная готовность. Но — ни одного налета. Выдохся Гитлер. Захирела хваленая авиация Геринга, два года назад достигавшая Баку и Новой Земли, бомбившая Лондон и Ковентри. Не до того ей теперь, чтобы идти через Балтику на Петрозаводск. Не хватает «юнкерсов» для ударов по фронтовым целям.

Жили мы прямо с комфортом. Шаховский отремонтировал взорванную финнами подстанцию, обновил линию до поселка и дал нам свет. Разве не роскошь после вонючих керосинок? Единственно, возникла проблема электролампочек. То ли бережливые финны, отступая, то ли жители до нашего вступления вывинтили в лесопоселке все лампочки. Как ни гонял хозяйственный Кузаев начальника ОВС[9], даже в Ленинград посылал, — ни один армейский склад такое имущество не выдал. Острейший дефицит.

Лампочки доставали кто как умел. Выпрашивали у жителей и просто… воровали. Сам я из-за этой копеечной стекляшки с проволочкой единственный раз в жизни стал вором: умудрился выкрутить лампочку в коридоре горкома комсомола. Потом переживал свое падение, а Колбенко хохотал:

— Правильный ты объект выбрал. Зачем им светлый коридор? Молодые бюрократы!

Лампочка была хорошая — не на всю ли сотню ватт? Она заливала светом довольно уютную комнатку, неплохо нами обставленную: Константин Афанасьевич собрал мебель, даже книжный шкаф откуда-то приволок, я наклеил на стены картинки из наших журналов — военные сцены, исторические и современные, а из финских — репродукции старых мастеров. Между прочим, «Суд Париса» Рубенса я поместил над портретом Суворова, и мне крепко досталось от Тужникова; Колбенко он не тронул, а меня за то, что повесил над великим полководцем «голых баб», ехидно склонял на нескольких совещаниях политработников; те смеялись, зубоскалы: «Живых больше щупай».

Тужников наведался к нам и приметил лампочку, у него была тусклая; намекал на обмен. Да Колбенко хитро осек его поползновения:

— Затягивает и тебя, Геннадий Свиридович, мирная стихия. А ты нас упрекаешь.

Передернуло Тужникова — поймали его. Замполит жил аскетично. Злился, что примера с него не берут. Придирчиво осмотрел наш уют… и уколол-таки:

— Вам только перин не хватает.

— А не помешало бы, — ответил Колбенко. Тужников ушел, и мы посмеялись, довольные, что легко спасли мой «трофей». Прошлись по замполиту: очень ему хочется вернуть фронт в Петрозаводск, чтобы не снижался боевой дух. Но шутки шутками, а стыд, словно шашель, точил и мое сердце — за наши удобства, в то время когда там, южнее, в центре Европы, гремит еще война, гибнут наши люди.

— Константин Афанасьевич, а вас не грызет, что мы так живем?

— Как?

— Да вот так: свет, радио, книги… Целый длинный вечер свободны. Пушкина читаем.

— Не занимайся самоедством, Павел. За то мы и воюем, чтобы Пушкина читать. Послушай, какая торжественная музыка.

— Кто это? Глинка?

— Нет. Бах.

— Снова немец?

— Великий немец.

— Столько великих — и столько убийц.

— Парадокс истории.

— Будет эта война последней?

— Нет, не будет.

— Как? Снова воевать? Детям нашим?

— А ты что думал? Пока существует капитализм…

— Но стали же мы союзниками Англии, Америки. Бастионы империализма, как нас учили, — а против фашизма пошли на союз с нами. Выходит, и с капиталистами можно договориться…

— Тут, брат, особая ситуация. Аппетиты Гитлера, его замах на Англию испугали даже злейшего врага социализма Черчилля. Ты мало читал, как он призывал к крестовому походу на Советы. И организовал интервенцию.

— Читал.

— Американцам тоже невыгодно, чтобы Гитлер сожрал всю Европу. Рузвельт реалист. Фордам и морганам легче иметь дело со многими странами… с большой Францией и маленьким Люксембургом, чем с одним диктатором, аппетиты которого разгорались. Через Кавказ Гитлер рвался в Индию. А до Африки дотянул свои кровавые лапы. В такой ситуации вступишь в союз и без хотения.

Иногда мне казалось, что парторг не особенно глубоко вникает в политику, газеты читает не так внимательно, как я. Скептически хмыкает, замечая, что я некоторые статьи конспектирую, Ильи Эренбурга, например. Но чаще Колбенко удивлял знанием истории, работ Маркса, Ленина (на Сталина ссылался редко, что меня смущало) и знанием того, что называется бегущей политикой. О каждой большой операции Красной Армии мог без подготовки прочесть лекцию. Через несколько дней после высадки союзников во Франции, когда сообщения в газетах и по радио были еще скупы, Константин Афанасьевич в столовой выдал такие сведения о месте высадки — Бретани, так сыпанул названиями городов французских, словно украинских, что даже эрудит Шаховский ни в чем его не поправил. Кузаев и Тужников слушали серьезно. А Зубров ехидно пошутил:

«Колбенко, вы при чьем штабе были — Эйзенхауэра или Монтгомери?»

Но на предложение Тужникова подготовить лекцию о втором фронте Колбенко ответил:

«Спроси в политотделе, нужно ли нам прославлять фронт, открытый союзниками с опозданием на три года?»

— Бойцы, особенно девушки и «деды», часто спрашивают: будет ли война последней?

— И ты отвечаешь, что установится мир и наступит вселенское примирение? И мы с тобой будем целоваться с Черчиллем, как на пасху?

— Так я не отвечаю. Но стоит ли лишать веры в мир? Жить не захочется…

— Это правда: счастлив, кто верит.

У меня вырвался чуть ли не крик отчаянья:

— А что отвечать, Константин Афанасьевич!

— Ты правильно отвечаешь, Павел. Сердцем и я верю, жажду… У меня же дети. Разум вот у меня противный. Скептик я. Не романтик, как ты. Выбили из меня романтику, как пыль из мучного мешка.

Спросить, кто выбил, я не осмелился.

Бетховен, Бах, Чайковский… Никогда классическая музыка так не волновала. Я просто не понимал ее раньше. Начал понимать? Очень возможно, что человек, постепенно или внезапно, светлеет разумом или приобретает такие душевные качества, с которыми приходит осмысление главных ценностей жизни. Или, может, для понимания некоторых из них, той же музыки, нужны определенные условия, определенный настрой? Осенний поздний вечер, дождь барабанит в стекла. Сосны шумят за окном. А в комнате тишина. Книги в шкафу. Музыка из репродукторов. Мысли о близком мире, о новой жизни. Мысли еще тревожные. И все же главное, пожалуй, в них — уверенность, что «со мной ничего не случится». Три года не было ее, уверенности. Нет, просто давно не думал ни про смерть — к войне привыкаешь, ни тем более про такую вот тишину — с музыкой. Тишина с музыкой. Странное ощущение! Может, действительно прав Тужников: расслабились мы, уверенные, что не завоет сирена боевой тревоги, не упадут бомбы, не поранят землю, не убьют людей, не порвут небо разрывы снарядов.

Такая волшебная музыка вынуждает к молчанию, хотя вообще-то хочется поговорить, порассуждать.

«Тянет тебя на философию, Павел», — еще как-то раньше пошутил Колбенко. В последние дни я многих склонял «пофилософствовать» — как бы собирал ответы на вопрос: что люди думают о будущем?

Порадовал Кузаев. Его мысль: война всех научила и коллективный разум человечества возвысился до новой, высшей, ступени, это не может не влиять на поиск разумных взаимоотношений народов, стран, людей.

Шаховский сказал категорично:

«Мир мало изменится, но мы с вами, мой юный друг, убивать подобных себе больше не будем».

«Ты рано демобилизуешься», — упрекнул Тужников.

А Данилов помрачнел: «Боюсь я ее, новой жизни. Она представляется мне цыганским счастьем. А ты знаешь, какое оно, цыганское счастье? Всегда — за горой, за лесом. И в тумане».

9

Постучали в дверь. Что за поздний гость?

— Кто там?

— Сержант Игнатьева.

Колбенко, раздетый до исподнего, грел у грубки больные ноги. Нырнул под одеяло.

— Заходи, заходи, Женя.

Обрадовал меня ее приход. Женя любит музыку и понимает ее. Вот с кем можно «пофилософствовать».

— Товарищ старший лейтенант…

— Не козыряй. Я без штанов.

— Вас, товарищ младший лейтенант, просит позвонить старший сержант Масловский.

— Что припекло посреди ночи? — буркнул Колбенко.

— Не могу знать.

Я обул сапоги, накинул плащ-палатку: до штабного здания двадцать шагов, но сечет дождь. Вышли в темноту.