— Должность — это всего лишь первый шаг в жизни, — как-то сказал он мне. — Теперь-то я знаю свою цель.
Было непросто догадаться, кем он решил стать: сочинителем заджалей или актером, певцом или сценаристом.
— Ну и что же ты наконец выбрал?
— Кино!
— Кино?
— Да, в нем представлены все искусства. Это волшебный, прекрасный мир. Именно там я смогу приложить свои способности и как автор, и как исполнитель. — И, смеясь, продолжал: — Внешность у меня вполне подходящая. В детстве, правда, питался я весьма скудно. Что теперь вспоминать, несправедлива была ко мне судьба. Но вот когда я стану каждый день есть мясо, ты увидишь!
К концу второй мировой войны Гаафар добился уже немалых успехов в кинематографе: инсценировал четыре романа, написал шесть сценариев, сыграл второстепенные роли в десяти фильмах, сочинял заджали. Материальное положение его упрочилось. Семью свою он переселил в новый дом на одной из центральных улиц. Жил вместе с родными, а для работы — вернее сказать, для работы и удовольствий — снимал на улице Шампольона отдельную квартирку. Сохранял связи со старыми друзьями по Аббасии. И вот в год окончания войны его включили в группу, которую направили на учебу в Соединенные Штаты. Попасть в эту группу ему помог приятель, близко знавший министра просвещения. Из Штатов я регулярно получал от Гаафара письма, из которых знал, что он пишет диссертацию об арабском искусстве. Знал также, что он намерен изучать сценарное искусство в Лос-Анджелесе. Позднее он сообщил, что пишет корреспонденции для журналов и получает приличные гонорары, а кроме того, собирается попытать счастья на телевидении и, стало быть, явится домой обладателем приличного капитала в долларах.
В Египет Гаафар вернулся в 1950 году. На следующий день по его приезде я пошел к нему домой. Из родных у него осталась только одна мать. Мы с Гаафаром дружески обнялись. Повидаться с ним пришли люди искусства, а также друзья детства, кроме Шаарауи аль-Фаххама, погибшего в войну во время воздушного налета. Когда Гаафара спросили, будет ли он продолжать преподавательскую работу или посвятит всего себя искусству, он ответил, что ему предстоит отработать по специальности обязательный после учебы за границей срок — пять лет. О пребывании в Штатах он рассказывал с удовольствием.
— Америка — страна великая и удивительная. У американцев немало достоинств. Но из-за бомбы, сброшенной ими на Хиросиму, я не мог побороть в себе неприязни и гнетущего чувства. Как я заметил, американцы теперь начинают проявлять весьма усиленный интерес к Востоку. Нам нужно быть настороже! У меня много интересных замыслов, — продолжал он с воодушевлением. — Думаю, и мне удастся внести свою лепту в развитие египетского кино.
Это была необычайно веселая встреча. Взрывы смеха не раз оглашали комнату, особенно когда появился покойный теперь шейх Закария Ахмед.
От Гаафара я ушел под вечер, договорившись встретиться с ним утром в пятницу, в его квартирке на улице Шампольона.
А на следующее утро прочел в «Аль-Ахрам» некролог. Некролог Гаафару.
В восемь часов вечера он вышел из дому. Поскользнувшись на банановой кожуре, упал и ударился головой о край тротуара. Скончался он тут же, у двери своего дома.
Ханан Мустафа
Я обернулся на голос, окликнувший меня по имени, и увидел женщину — лет пятидесяти с небольшим. Она смотрела на меня и улыбалась. Какие-то мгновения я вглядывался в ее черты, и вдруг память всколыхнула во мне далекое воспоминание, словно давно забытый аромат цветов.
— Ханан!
Глаза ее засветились признательностью:
— Да, Ханан. Как поживаешь?
Мы пожали друг другу руки и отошли к краю тротуара.
— Я сразу тебя узнала, — сказала Ханан. — Ты не очень изменился. Боялась, что меня ты не вспомнишь, но, видно, я еще не так безнадежно постарела. Что привело тебя в Александрию в мае месяце? Или ты живешь здесь?
— Я приехал снять на лето квартиру. А ты?
— Тоже. Ты один?
— Один.
— И я одна.
Мы расспрашивали друг друга о родных. Я вкратце рассказал о себе.
— У меня четыре дочери, все замужем, — сказала Ханан. — Я уже давно бабушка. Два года как умер муж.
Мы медленно шли по Корнишу.
— Когда ты видел меня последний раз? — спросила она.
Я задумался.
— Сорок четыре года назад!
— О ужас! — засмеялась Ханан. — И все же я узнала тебя с первого взгляда!
— Как и я тебя!
— Ты не сразу…
— Это от неожиданности.
Ханан снова засмеялась и спросила:
— Помнишь нашу старую любовь?
Говоря о прошлом, она оживилась, временами громко смеялась. Этот смех заставил меня вспомнить давние разговоры о душевной болезни матери Ханан. Пройдя какую-то часть пути вместе, мы разошлись каждый по своим делам. Однако моя память еще долго хранила воспоминания об Аббасии прошлых лет, с ее садами и полями, с ничем не нарушаемой тишиной. Вспоминал я дом, где жила Ханан, ее отца, мать и брата. Нас как магнитом всегда тянуло к их дому. Около полудня на террасе, выходящей на улицу, появлялся ее отец, Мустафа-бей, и усаживался на шаткий стул. На столике перед ним уже стояла бутылка, стакан, миска со льдом и тарелка с холодной закуской. Это был толстый человек среднего роста с красным лицом и лысой головой. С глубочайшим презрением относился он ко всем и всему, что его окружало. Погруженный в свои мысли, с важным и даже высокомерным видом, он какое-то время сидел молча. Однако, как следует захмелев, начинал посматривать на прохожих уже дружелюбнее и, не считая это для себя зазорным, заговаривал с продавцами, торговавшими вразнос зеленым горошком, бататом, сахлебом[34] или мороженым, смотря по сезону. Шутил с ними, заставляя их по многу раз выкрикивать — нараспев, каждый на свой лад, названия товаров. Мы стояли неподалеку, слушали, наблюдали, потешались над ним. Единодушно осуждали поведение отца Ханан. Только один Гаафар восхищался им и уверял, что лицезреть его доставляет ему не меньше удовольствия, чем кино или цирк. На террасе обычно появлялась и хозяйка этого дома, высокая, худая, с палкой в руке. Опираться на нее вынуждала ее едва заметная хромота. Она окидывала нас гордым, презрительным взглядом. И горе нам, если она появлялась в такой момент и заставала нас возле их дома потешающимися над ее мужем. Тогда на нас обрушивался поток брани. Доставалось тут и нашим родителям, не сумевшим нас воспитать как подобает. Проклиная род людской и все на свете, она покидала террасу. Ее тоже, как и ее мужа, считали ненормальной. Нередко слышали, как она бранила торговцев и прислугу. Говорили, что она старше мужа на десять лет и очень богата — владеет и землей, и деньгами, тогда как у него всего лишь небольшой клочок земли. Замуж за него она вышла якобы по причине его благородного происхождения.
Среди проходивших по дороге мимо их дома мы нередко видели цыганку со стадом овец. Босую, в черном, перевязанном у пояса джильбабе[35], закутанную по самые глаза в черное покрывало. Между нами и цыганкой существовала вечная вражда. Стоило ей появиться, как мы в один голос начинали кричать: «Эй, цыганка, оборванка!» — и бросали в нее все, что попадалось под руку. Мустафа-бей тут же вступался за женщину и громко ругал нас. Однажды Сайид Шаир, лучше нас разбиравшийся в подобных делах, заметил:
— А ведь между этим бараном и козочкой что-то есть!
Вскоре между Мустафой-беем и его супругой разразился бурный скандал. Их крики сотрясали стены дома, тихая улочка пришла в волнение, из окон выглядывали женские лица. Мустафа-бей в этот день ушел из дому, и никто его больше не видел. По кварталу разнесся слух, что он женился на цыганке и поселился с ней на улице Дарб Ахмар. Мать Ханан вынуждена была одна, без мужа, воспитывать детей.
И в самом деле она была странной. Взять хотя бы то, что она разрешала Ханан играть вместе с мальчиками, ее сверстниками. И в то же время старшему по возрасту сыну, Сулейману, запрещала выходить из дома одному. Сулейман был красивый мальчик. Мы часто видели, как он играет в саду один или со слугой. Он был скромен и воспитан, даже воспитаннее, чем его сестра. Нам хотелось вовлечь и его в нашу компанию, но так это и не удалось, потому что их семья уехала из Аббасии.
Я был совсем еще мальчиком, когда влюбился в Ханан. Мне нравились белизна ее кожи, голубые глаза и нежный голос. В ночи рамадана — лучшую пору для подростков — мальчики и девочки с фонарями в руках выходят на улицу. Разглядывая при их свете друг друга, мы пели праздничные песни. Тут-то и распускались нежные бутоны первой любви. Свои робкие чувства мы выражали взглядами и улыбками, да старанием оказаться самым проворным в игре и наиболее искусным в пении. Однако, когда Ханан исполнилось двенадцать лет, мать запретила ей не только выходить на улицу, но и посещать школу. В их семье считали, что образование и профессия нужны только бедным людям, и даже Сулейман бросил школу, не получив и начального образования.
Когда моя любимая перестала появляться на улице, чувства мои разгорелись еще жарче, и единственным у меня желанием было видеть ее. Порой украдкой Ханан выглядывала из окна. По вечерам с крыш своих домов мы подавали друг другу знаки, зажигая спички. Потом на помощь нам пришла ее служанка, передававшая Ханан приветы от меня и цветы. Я был безмерно счастлив, но мне этого было мало, я мечтал увидеть ее. Жил в постоянном волнении, на грани между радостью и отчаянием. И вот однажды к нам в дом вдруг пожаловала мать Ханан. Обычно она не ходила ни к кому, и ее никто не посещал. Мать Ханан — на это была способна только женщина ее склада — предложила, чтобы мы поженились!
Предложение застало всех в доме врасплох. Матери Ханан было сказано, что для нас это, конечно, большая честь, но ведь жениху и невесте нет еще и тринадцати лет. Тогда она в раздражении стукнула палкой по полу и с презрением заявила, что иногда браки заключаются между детьми и в раннем детстве.