Зеркала — страница 29 из 49

й Хаммадой, поскольку все мы трое были убежденными вафдистами и увлекались литературой. Таха участвовал в забастовке, во время которой погиб наш друг Бадр аз-Зияди, а отец его был среди полицейских, окруживших школу и затем ворвавшихся в нее. Когда мы обсуждали действия его отца, Таха сгорал от стыда и пытался защищать его.

— Отец — патриот, — говорил он, — такой же, как и мы. Он верит в Мустафу Наххаса, как раньше верил в Саада Заглула. Но он выполняет свой долг!

— Мы знаем, — возражал Реда Хаммада, — как в 1919 году такие же офицеры, как твой отец, переходили на сторону революционеров.

— Тогда была революция, а сейчас нет… — оправдывал своего отца, как мог, Таха.

Основной чертой его характера была серьезность, и ему претили шутки Гаафара Халиля. Мы много читали вместе, иногда арабскую классику, но чаще — произведения современных писателей из числа тех, кто были тогда властителями дум. Горячо обсуждали прочитанное, и наши взгляды и вкусы, как правило, совпадали. Таха был завзятым книгочеем и ответы на все жизненные вопросы искал в книгах. Когда он узнал о моей любви к Сафа аль-Кятиб, он с удивлением сказал:

— Но это ненормально…

— И тем не менее это так, — ответил я, задетый его словами.

— Я тоже люблю свою двоюродную сестру, и мы собираемся объявить о нашей помолвке.

Верный своей привычке обращаться за ответом на все вопросы к книгам, он повел меня в библиотеку, и мы вместе прочли статью «Любовь» в Британской энциклопедии.

— Вот тебе любовь со всех точек зрения: физиологической, психологической, социальной, — сказал он. — Теперь ты видишь, что твое чувство не любовь, а сумасшествие… — Заметив, что я едва не задыхаюсь от возмущения, он произнес с улыбкой: — Не сердись, может, нам что-нибудь еще почитать об этом?

Но специально о любви мы больше уже ничего не читали, хотя вообще-то читали немало, особенно во время летних каникул. Многое было для нас новым и удивительным. Оно рождало смятение в наших душах и мыслях, потрясало юные сердца.

Однажды, когда мы сидели в кафе «Аль-Фишауи», Таха неожиданно заявил:

— Мы должны начать с нуля!

— Как с нуля? — удивился я.

— У нас нет другого способа преодолеть наши сомнения, иначе как начать все сначала, — уверенно подтвердил он.

Я продолжал смотреть на него с недоумением, хотя уже, кажется, понимал, что он имеет в виду.

— Мы должны проследить заново всю историю цивилизации, воспринимая ее только разумом.

— А если мы наткнемся на то, что невозможно объяснить разумом?

— Мы возьмем разум в проводники и посмотрим, куда он нас приведет.

Отправившись в путешествие по истории, мы продолжали его два первых года пребывания в университете. Потом произошли непредвиденные события. Исмаил Сидки отменил конституцию 1923 года, и партия «Вафд» выступила против него, призывая народ к борьбе. Напряжение достигло высшей точки. Все перекрестки были заняты полицией и войсками. Таким образом, была исключена возможность проведения мощной демонстрации. Небольшие группы людей из разных слоев общества собрались в боковых улочках и переулках, иногда делали стремительные вылазки, выкрикивали лозунги и швыряли кирпичи в полицейских и солдат, но, преследуемые выстрелами, спасались бегством. Таха Анан, Реда Хаммада и я с первого дня участвовали в таких стихийных выступлениях. Мы видели, как падали под залпами сотни людей, как коршунами кидались на них солдаты, тащили их волоком и с нечеловеческой жестокостью швыряли в грузовики, а потом землей и песком засыпали на асфальте следы крови. Перед заходом солнца ожесточение схватки спало, группы демонстрантов поредели, но откуда-то еще доносились лозунги и свистели редкие пули. Решено было идти по домам. Шатаясь от усталости и поддерживая друг друга, мы брели по улице Хасан аль-Акбар. Таха Анан, шедший между нами, сказал:

— Народ борется уже несколько месяцев. Жертвы неисчислимы!..

— Сидки — настоящий кровопийца! — воскликнул Реда Хаммада.

— В любом случае, — заявил Таха, — такая бурная реакция народа на события значит куда больше, чем те отвлеченные дискуссии, которые мы слышим в салоне нашего профессора Махера Абд аль-Керима. — И вдруг тяжело повис у нас на руках.

— Ты что, устал? — спросил я.

Не отвечая, он оседал все ниже. Мы наклонились к нему и увидели вытекающую из его рта струйку крови.

— Он ранен! — закричал Реда.

Выстрелы еще не смолкли. На одном из домов мы заметили вывеску зубного врача и в смятении потащили Таху к нему. В приемной, кроме санитара, никого не было. Уложив раненого на диван, санитар кинулся к телефону вызвать врача.

Таха скончался у нас на руках, прежде чем подоспел врач.

Аббас Фавзи

Тесная дружба с этим человеком связала нас с первого дня моей работы в министерстве. В комнате секретариата в одном углу стояли три стола: мой, заместителя начальника секретариата Аббаса Фавзи и переводчика министерства Абдаррахмана Шаабана. Когда наш начальник Тантауи Исмаил, знакомя меня с Аббасом Фавзи, назвал его имя, я спросил:

— Вы тот самый известный писатель?

Он ответил утвердительно, и я горячо пожал ему руку. Остальные чиновники с презрительным равнодушием наблюдали за нами.

— Ваши книги об арабской классической литературе принесли нам большую пользу, — сказал я устазу Аббасу.

— Но ведь в университете признают только дипломированных авторов.

— Ваши познания не нуждаются в подтверждении дипломами!

— Профессор Ибрагим Акль думает иначе.

Для меня, во всяком случае, присутствие устаза Аббаса в новой, неведомой мне обстановке было словно дорогим подарком. Я постоянно соприкасался с ним по службе, встречал его в салоне доктора Абд аль-Керима и в кабинете Салема Габра, а позднее в салоне Гадд Абуль Аля. Меня поражало то, что он, признанный литератор в возрасте тридцати пяти лет, все еще остается в чине чиновника шестого класса. Позднее я понял, что коллеги считают его чем-то вроде «чужеродного тела» из-за тех «благоглупостей», которые он сочиняет. Настоящий чиновник уважает только своего брата чиновника, опытного администратора и знатока инструкции. Сочинение же книг в его глазах — это своего рода чудачество, которое вовсе не к лицу уважающему себя человеку. О том, как Аббас Фавзи стал чиновником шестого класса, мне рассказали буквально следующее: он, как ему и полагалось, работал клерком в архиве — ведь у него не было даже начального образования. Однако всякий раз, как во главе министерства становился новый министр, Аббас преподносил ему в подарок собрание своих сочинений со стихотворным посвящением. Министры принимали подарок, благодарили, а он возвращался к себе в архив, и на этом все кончалось, пока министерство не возглавил, наконец, любитель литературы. Он-то и повысил Аббаса Фавзи до седьмого, а через два года до шестого класса и сделал его заместителем начальника секретариата. Устазу Аббасу были известны все эти разговоры, и на презрение чиновников он отвечал презрением. Частенько между ним и его коллегами вспыхивали перепалки, и требовалось чье-нибудь вмешательство, чтобы восстановить мир. Аббас Фавзи называл чиновников «ядовитыми насекомыми», а про людей вообще не раз говаривал: «Человек — это разумный чиновник».

Даже такой достойный муж, как Тантауи Исмаил, сказал мне однажды:

— Опасайся этого человека, он умен, но безнравствен.

Обремененный детьми, измученный бедностью, устаз Аббас из кожи вон лез, чтоб урвать от жизни хоть немного счастья для себя и своей семьи. Я не знаю другого человека, в котором было бы столько желчи. Его озлобленность находила выход в язвительных насмешках над всем и вся — чиновниками, учеными, писателями. Он не уставал издеваться над правами чиновников, хотя сам был чиновником с головы до пят. Презрительно отзывался о добившихся успеха и признания литераторах, потому что не мог достичь того, чего достигли они, даже в той области, где был так силен. Он обладал неисчерпаемым запасом сведений, бросающих тень на их талант или личную жизнь. Самым большим его достоинством было великолепное знание арабской классической литературы. Я не преувеличу, если скажу, что всю ее — и стихи, и прозу — он помнил наизусть.

— Вас всех так пленила западная литература, — сказал он мне однажды, — будто кроме нее ничего и не существует. А своей родной арабской литературы не знаете. Давай заключим пари: ты прочтешь мне любое стихотворение западного поэта, а я приведу тебе равноценное из нашей литературы.

Я стал декламировать ему первое, что пришло на память: стихи и отрывки из прозы, и он тут же необыкновенно легко припомнил что-то похожее из арабской литературы. В разговоре он любил поправлять собеседников, неправильно произносивших те или иные слова.

— Все, что выходит на арабском языке, обязательно нужно печатать с огласовками[72], — говорил он.

Помню, однажды у него заболели почки. Мы с переводчиком Абдаррахманом Шаабаном отправились его проведать. Он лежал, закутанный в одеяло так, что видна была одна голова.

— Как ваши почки, устаз? — спросил я, сев возле его кровати.

По привычке я произнес слово «почки» так, как это принято в разговорном языке. Едва слышным от слабости голосом устаз поправил меня, произнеся «почки» с правильной литературной огласовкой. Когда мы вышли от больного, Абдаррахман Шаабан сказал:

— Этот человек и на том свете не успокоится, будет поправлять ангелов!

Арабская классическая литература — это единственное, что интересовало Аббаса Фавзи, других пристрастий у него не было. Искусство он не любил и даже к пению был равнодушен. О современной культуре имел весьма слабое представление. В политике он был неискушен до такой степени, что не мог отличить одной партии от другой. Если и уважал кого, то лишь того министра, который в данный момент возглавлял наше министерство. Ни в какие высокие идеалы, в том число и религиозные, он не верил. Искренне любил только самого себя, свою семью и арабский язык. Его кабинет в министерстве был местом, где встречались многие поэты, писатели, журналисты разных поколений. Большинство из них приходили с просьбой отредактировать за скромную плату их произведения с точки зрения языка и грамматики. Он встречал их приветливо и рассыпался в комплиментах, а после ухода обливал очередного посетителя грязью: