Зеркальные числа — страница 57 из 62

– Отец-то дома? – спросил он мрачно. – Поговорить надо…

Мальчик улыбнулся светло, слюни по лицу размазал, чавкая пряником, кивнул.

– Батя рад будет, – сказал он вдруг чисто, без обычного своего мычания. – Ты все хорошо придумал. По воде ходить станешь, у воды жить, чужую воду пить, свою беречь, двести лет ей не течь. Мать испил, отца сгубил – друзей схоронишь, царя схоронишь, вождя схоронишь, врага схоронишь. Кто тебя полюбит – будут камнями в земле лежать, кого ты полюбишь – будут в воде плыть, стыть, приплод растить…

Дема отшатнулся от мальчишки, как от жаркого языка костра, к лицу метнувшемуся. Перекрестился, а Ваня уж про него забыл, пряником занялся. Дема картуз поправил, на крыльцо взбежал – Мельникову старшему, Пахому, жребий солдатский выпал, ужо вся семья обрадуется, если Демьян Рябинин за него добровольцем пойдет. Только в матросы бы получилось попроситься…

* * *

Граммофон все пел, как утомленное солнце нежно с морем прощалось, но что-то в комнате изменилось, и не к добру.

«Зачем я согласилась? – думала Настя. – Столько лет… ни разу, а тут распахнулась вся, на дачу с незнакомцем поехала, вина выпила. Или так уж изголодалась по рукам сильным, по запаху мужскому, по горячему весу на своем теле? Так почти все бабы сейчас голодают, не повод стыд терять, да и осторожность, дура, коза драная…»

Демьян улыбнулся ей и сердце сжалось – предчувствием не страсти, но смерти, пришедшим, наверное, от крови бабушки-саамки. Говорят, что все саамы-колдуны, что смерть свою чуют и иногда отвести могут. Мужчина напротив поставил на стол бокал – не с вином, а с водой. Редкая драгоценность – мужик, что спиртного не пьет совсем. Сколько лет ему было – не понять, когда познакомились в книжном магазине, казалось – за сорок, сейчас же, в свете свечей, выглядел совсем молодым парнем.

– Люблю живой огонь, – сказал он задумчиво, проводя пальцем над свечкой. – Куда теплее и нежнее электрического света, вы не находите, Настя? Раньше в избах лучины жгли – полено щепили тонко, ставили горящую палочку в светец, а под него – миску с водой. Вода угольки тушила и пламя отражала – посмотришь, будто жидкий огонь налит… Красиво было, душевно.

– Это до революции было? – уточнила зачем-то Настя. Он кивнул.

– Да, давно… Жизнь меняется. Вода течет, время как вода утекает… Пойдем, Настя.

Он поднялся, протянул ей руку, смотрел повелительно, а за приказом виделась в глазах страшная жажда, желание всю ее в себя вобрать, выпить, так, чтобы не осталось ничего от нее, Насти Сиповой.

«Что же это такое? – думала она. – Что же он такое?»

И тут словно бабушкины истории кусочками мозаики сложились. Сопротивляться его воле было трудно, но она с усилием подняла руку, сорвала талисман свой заветный, теплом тела налитый, бросила в стакан воды на столе.

– Нокс, нокс, – сказала она пересохшими губами. – Возьми железо в воде вместо моей крови…

Демьян ошеломленно поднял брови, засмеялся, зубы влажно заблестели.

– Так вот, да? – сказал он. Поднял стакан, отпил. – Это все суеверия, девочка. Железо, вода, черный петух, три капли нижней женской крови…

Посмотрел на дно стакана и замер. Допил воду, вытряхнул на ладонь Настин шейный кулон на серебряной цепочке – пулю, что в сорок третьем под Курском вырезал из ее груди полевой хирург Михайлов, хороший был человек, замуж ее звал тогда, долго она по нему плакала. Настя прикрыла глаза. Предчувствие смерти теснило ее единственное легкое. Демьян приподнял ей волосы над шеей, надел кулон обратно. Положил руку ей на грудь, на страшный шрам, который она никогда никому не показывала.

– Санитаркой? – спросил он тихо.

– Медсестрой, – ответила Настя. – Перед войной… курсы… неважно уж.

И заплакала, горячие слезы покатились по щекам.

– Давай уже, – сказала она. – Не тяни. Собрался убивать – убивай.

Ей вдруг горячо сделалось, будто огня хлебнула, дыхание встало в горле.

– Тс-с-с, – сказал Демьян – от его руки боль разливалась, распирала, будто он ей в грудь кипяток закачивал. Настя хрипела, ногтями скребла, царапая, раздирая его кожу, но он не двигался. – Подожди, – говорил. – Подожди, девочка.

Отпустил ее, она падать начала – ноги подогнулись. Демьян ее подхватил, отнес на постель тут же, в углу – уж она ее приметила, когда только в комнату зашла, хоть и с другими надеждами.

– Спи теперь, – сказал он. – Не бойся. Дыши.

Она боялась засыпать, но темнота накатывала, накрывала. Демьян на подоконник сел, смотрел наружу, в ночь, и все говорил, говорил странное – про Цусимское сражение, про Моодзунд, про гражданскую войну. Как под Смоленском в сорок первом артилерийскую установку рвануло, его всего обожгло, и когда девочка- санитарка его по грязи тащила, он, себя не помня, потянулся к ней, выпил, осушил досуха…

– А я давно никого не убивал, – говорил он. – Понемножку забирал, потихоньку, уж такая у меня природа, с жаждой не поспоришь, но в руках себя держал. Помнил, как потом горько и стыдно бывает. А тут – девочка совсем, дите смелое, отчаянное – тащит меня и уговаривает не умирать… Я ее за руку ухватил и через руку всю выпил, больно ей было, кричала, как заживо от меня горела… Упала в грязь веткой сухой, я на нее… Очень я до сих пор по ней горюю, а как звали даже – не знаю. Понимаешь, Настя, если к тигру раненому подойти – он потянется и разорвет, с добром ли ты, или с багром… Такая его природа, понимаешь?

Он наклонился, поправил Насте волосы, провел пальцем по щеке.

– Я и тебя осушать не собирался, но мог бы и не совладать с собой, уж очень ты похожа на… да неважно. Волосы, глаза, даже голос. Спи, девочка. Утро вечера мудренее.

Настя проснулась в пустом доме. Она села, вдохнула полной грудью, не поверила, вдохнула еще и еще, пока голова не закружилась от переизбытка кислорода. Ощупала себя – старый шрам был на месте, но сгладился, расплылся. Дышалось совсем иначе – работали оба легких, она это ясно чувствовала, только то, что было мертвым, ссохшимся, немного жгло.

Она вышла из дома и побежала – быстро, свободно, как девчонкой до войны бегала, как уже много лет не могла. О том, что случилось ночью, думать не хотелось.

* * *

– Фу, – сказала Оля, – какая гадость. Дима, зачем ты меня заставляешь смотреть гадость? Зачем, Дима?

– Познавательно, – ответил тот, улыбаясь.

– Это тебе, как будущему биологу, познавательно. В ваших науках все мокрое, теплое, хлюпает, копошится… жрет друг друга на завтрак, обед и ужин. Или вон, – она кивнула на монитор, где в высоком разрешении на паузе застыла толстая зеленая гусеница, напичканная личинками осы-наездника. – Яйца друг в друга откладывает… Брр!

– А в ваших науках как? – Дима потянулся, улыбаясь, поднялся из-за компьютера.

– В наших философских науках все чистенько, стерильно. Вечное сияние чистого разума. Никакой чавкающей слизи, только эйдос, континуум и… – он подошел ближе и от его тепла у нее в горле пересохло. – Эрос, Танатос, все такое…

– Осу не волнует судьба гусеницы, – сказал Дима, – у нее нет эмпатии, гусеница не видится ей живым страдающим существом. Такова осиная природа… для нее нет добра и зла.

– О, про это тоже книжка есть, – обрадовалась Оля. – Фридриха нашего Ницше. Будешь читать?



– Я читал, – сказал Дима, провел рукой по лицу и вдруг показался ужасно уставшим, древним, словно из двадцатилетнего стал столетним. – Я много всего читал.

Он отошел, наклонился над столом, щелкнул мышкой, сворачивая ютюб.

– Гусеница, инфицированная осой, меняет свою природу. Когда осята, эти маленькие «чужие», прогрызают себе путь наружу сквозь кожу живой гусеницы – она, отойдя от паралича, тут же начинает о них заботиться, как о собственном потомстве, которого у нее никогда не будет. Из последних сил вьет кокон вокруг личинок, ложится сверху, как часовой, и защищает паразитов, пока не погибнет от истощения.

– Фу, – опять сказала Оля. – Дим, хватит про ос, а? Гадость же! Если мне надо будет сесть на диету, – она положила руки на бедра и потянулась, демонстрируя, что никакая диета ей пока не нужна, спасибочки, – я себе эту гусеницу на заставку поставлю и на комп и на телефон…

– У беременной женщины тоже поведение меняется, – сказал Дима. – Она может внезапно осознать, что делает то, что раньше ей и в голову бы не пришло…

– Моя сестра Анька – я вас скоро познакомлю – когда беременная была, мел ела. Покупала пачку в канцелярском, за дом тут же убегала и стояла грызла, даже до дома дойти не могла. А еще – моет она такая посуду, задумавшись, и вдруг понимает, что губку поролоновую стоит жует, прямо в мыле и в помоях… Фу же, да?

– Меня другое тревожит, – сказал Дима задумчиво. – Стоит беременная женщина на берегу реки… У нее длинные темные волосы, она завороженно смотрит на воду. Нет ветра, вода гладкая, масляная, зеркальная. В реке или море отражается лунный свет, или розовые рассветные лучи, или электрический свет фонарей… Женщина наклоняется над водой – будто желая слиться со своим отражением – и, придерживая живот, падает в воду.

– И тонет? – ахнула Оля, прижав руку ко рту. Ах, с какими тараканами мальчик! Но такой красивый-умный…

– Тонет, сразу. Но ребенок не умирает, а становится тем, кем был зачат…

Он провел рукой по лицу, улыбнулся смущенно.

– Прости, чего это я. Ты, наверное, думаешь, что у меня тараканы с бегемотов размером, да? Мне просто такой сон несколько раз снился. Отпечатался. Давай, скажи мне какую-нибудь подходящую к случаю длинную философскую цитату и пойдем кофе попьем, я угощаю. Или поедим где-нибудь если ты голодная? А вечером, – он прижал ее к себе и она почувствовала горячую, гибкую твердость его тела сквозь одежду. – Вечером ко мне поедем, да?

– Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, – сказала Оля, – ибо воды ее, постоянно текущие, меняются. Текут наши тела, как ручьи… – она замолчала, забыв строчку.

– И материя меняется в них, как вода в потоке, – сказал Дима, поднял ее лицо к своему и поцеловал. Губы у него были горячие и соленые. Он пах прогретым солнцем летним морем, и хотя она знала, что наверняка все у них будет хорошо – на секунду ей вдруг показалось, что она в этом море утонет, и будет ей лишь соленая, мокрая темнота.