юбительские театры, кино, библиотеки. Там есть еда на много лет вперёд и работают школы. Говорят еще, что до сих пор некоторые хозяйства принимают полезных хомов. Если, к примеру, ты врач или агроном. Если ты инженер или учитель, или же если ты молодая бабель-хом, способная рожать, то у тебя есть все шансы попасть туда, где людей называют людьми. Нужно только найти в себе силы и смелость пройти через кишащий босами, хачами и прочей швалью город, не сдохнуть от голода, не замерзнуть в пути, не заблудиться, добраться до хозяйства, постучать в ворота и…
Тук-тук-тук!
Трататата! Бам! Бум! Стук!
Внутри становится щекотно. Вот и босы! Рыжий и его команда. Похоже, продрачивается наш девятиэтажный улей. Дверь у меня хорошая, металлическая. Поэтому шансы неплохи. Если, конечно, у босов нет с собой горелки, домкрата, гранаты и желания во что бы то ни стало пробраться именно ко мне. На площадке имеются двери куда привлекательнее. Например, у Лёльки. С её замком даже я справлюсь. Пилочкой. Странно, что босы до сих пор до Лёлькиной инвалидной тушки не добрались.
Тук-тук-тук…
К глазку не подхожу. Сил нет. Да и пулю в глаз получить неохота. Почему-то меня такая предусмотрительность смешит. Только что я размышляла о том, как здорово было бы сдохнуть быстро и безболезненно, и вот уже отказываюсь от идеальной реализации собственной мечты.
– Машук. Машук, открой, это я… – Лёля бьется о дверь всем своим костлявым изломанным тельцем. – Улей наш босы дрочат! Сергей Василича чпокнули. Оттдомкратили дверь и чпокнули. Сейчас его хату отшмонают, потом ведь к нам попрут. Машук, валить надо! Машук, открой. У меня чай есть, полбатла спирта и пшено.
Лёля врёт как сивый мерин. Нет у неё ничего. Мы вместе ходили добывать хавку три дня назад и вернулись пустыми. Барыжка нас послала открытым текстом, когда мы разложили перед ней жиденькое наше золотишко и шмотьё. «Лекарства, средства дезинфекции, инструмент, учебники», – процедила, не глядя в нашу сторону, а когда Лёля принялась причитать про свою инвалидность, захлопнула дверцу бронированного лимузина прямо перед нашими вытянувшимися мордами. Я даже не успела заикнуться, что дома ждёт меня дочь – Полечка, и что с лактацией у меня плохо, поэтому надо сгущи или немного сухого молока. Хотя барыжка всё равно не поверила бы – все бабель-хом так говорят. Надеются разжалобить – дуры.
– Машуук, валить! Чпокнут нас всех, Машук! Открой!
Да я б открыла. Мне не жалко. Но знаю, что за спиной соседки могут оказаться босы. Поэтому молчу и думаю. Сдохнуть вот прям очень охота. Но не так же! Не так!
– Машук! – блеет Лёлька. – Сенечку спаси! Он не виноват! Смотри. Я сейчас его под дверь ложу, а сама топаю вниз. Отвлеку босов на себя. Умру за Сенечку! Я же мать… А мать ради ребёнка завсегда… Машук! Там босов штук десять. На час хватит им меня повалять. А ты Сенечку моего вытащи!!! Будь человеком…
Вот лучше бы она про Сенечку своего сейчас не блеяла. Я, честное слово, до этой самой секунды терпела. Целых два года. Два! С тех пор, как у Лёльки появился её Сенечка – солнышко ненаглядное. И Рыжего заставляла терпеть, хотя давалось это трудно. Синяками порой давалось. Но я жалела Лёльку. Страшно жалела за её бестолковую жизнь, короткую правую ногу и червивые мозги. А тут вдруг меня сорвало подчистую. Я вскочила – откуда только силы взялись. Вылетела в прихожку, отодвинула все засовы и распахнула дверь настежь.
– Какой к хреням Сенечка! Очнись, овца косорылая! Очнись! Это кукла! Кукла крашеная резиновая! Называется реборн. Не ребёнок это! Не человек и даже не хом. Эй, тыы кудаааа, стоооой!
Лёлька не ответила. Я слышала, как она торопливо спускается по лестнице вниз. Спотыкается, хватается за стены и что-то напевает под нос. Психическая яжемать! Аминь!
Реборн Сенечка лежал на пороге. Я не стала нагибаться, чтобы его рассмотреть. За два с лишним года нагляделась. И курносый в пятнах диатеза носик видела, и прикрытые прозрачными веками глаза, и сизые ручки, сомкнутые в кулачки. И гладкие персиковые пяточки. Видела. Трогала. Удивлялась. Пугалась необыкновенной Сенечкиной схожести с живым человеческим младенцем. Кивала Лёльке, когда та спрашивала: «Красавец же? Правда?»
– Он, когда спит, сладкий такой… Зацеловала бы всего, затискала, – шептала Лёлька в материнском дурном экстазе. И совала морщинистый сосок в резиновый Сенечкин рот.
Меня от этого жутко коробило. Нет! Никак я Лёльку не понимала, но осудить не могла. Женщина другую женщину за такое не осудит. Ну, не сложилось у бабы с семьей. Вовремя не родила, а к сорока пяти выдумала себе Сенечку. Заказала куклу по сети (выбирала три недели) и получила вместе с комплектом одёжек. «Баю бай баю бай. Нету хрена – есть ебай», – колыбельную пела ему… «Мамство, Машук, – это самое святое, что есть на земле. Да ты это и так знаешь, ты ведь тоже женщина, мать…» – втирала под винцо. Я соглашалась. В некоторых случаях резиновое материнство лучше, чем никакого. И теперь Лёльке было за что умереть. Нет, ну а что? Красиво же! Величественно… Не за дрель же подыхать аккумуляторную и набор дешевых отверток!
Кажется, сейчас я ей немного даже завидовала. И даже когда она взвизгнула жалко и пронзительно, продолжала завидовать. Брела по коридору обратно в комнату и размышляла: «Вот у Лельки и нога короткая, и рожа, как у мопса, и мозги дырявые, а надо же… нашелся у бабель-хома… тьфу… у человека… главный смысл. А у меня»?
У меня что?
Что у меня? Что-то ведь тоже было, ради чего стоит умереть? Или даже жить! Жить! Как же жить хочется!
Пооолечка… У меня же Полечка есть – дочка моя! Господи! Да как я могла о ней забыть? Как?
Меня бросило в холод, потом в жар. И не помню сама, как добралась я до комнаты, как кинулась к Поле, как прижала её к себе и взвыла от ужаса. Поля тихо захныкала, испугавшись, и только тогда меня отпустило – жива! Выходит, я за целый день не вспомнила про ребёнка? Вот ведь плесень! Ничтожество! Умереть, значит, решила, вместо того, чтобы сражаться до последнего ради дочери! Конечно – подохнуть проще всего. Только при чем здесь Поля? Вот же я дрянь! Слизь! Тряпка! Бабель-хом!
«Тссс. Тихо, Полечка. Не шуми только, а то босы услышат… Сейчас мама тебя быстро покормит, соберет, и мы уйдем отсюда навсегда. Мама тебя не бросит. Мама тебя спасёт. Мы выживем. Дойдем до самого лучшего хозяйства. И будет там тепло, генератор и горячая вода, и молоко, и новые игрушки. Ты вырастешь, пойдешь в школу. Станешь отличницей. Потом познакомишься с хорошим мальчиком, выйдешь замуж…» – приговаривала я, лихорадочно стаскивая с себя сперва пальто, потом три кофты, водолазку и наконец-то лифчик.
«Ты только верь! Мама не будет больше бабель-хомом! Мама – сильная! Покушала? Теперь пеленки. И лежи тихо, не упади. Я быстро… Соберу рюкзак».
Через десять минут мы были на улице. На скорую руку слепленный из простыни слинг оказался не слишком красивым, но главное, Поля прижималась к моей груди так тесно, что я чувствовала её бьющееся сердечко и теплое дыхание на своей шее. И руки у меня оставались свободными. Японский нож для разделки мяса в правой – сойдет. Левой я пёрла за розовую пятку дурацкого реборна.
Не знаю, зачем я прихватила куклу с собой. Реборн весил килограмматри, а то и больше. Но, видимо, какие-то остатки человеческого, не хомочьего, толкнули меня на эту, в общем-то, глупость. Прокрадываясь мимо вскрытой двери Сергея Васильевича, прислушиваясь к гоготу босов и Лелькиным жидким всхлипам, я молила бога, чтобы нас с Полей никто не заметил. На этот раз Бог оказался душкой. Аминь.
Во дворе было темно. Аптечный киоск, который поджигали уже раз пятнадцать и который уже неделю был главным источником освещения нашего двора, наконец-то сгорел дотла. Костров никто не жёг, и я спокойно добралась сначала до детской площадки, потом до арки, ведущей на бульвар, а потом по неосвещённым пустым аллеям и зловещим улицам – и до проспекта. Полечка, повертевшись в слинге минут десять, заснула, и это было лучшее, что мог сделать семимесячный ребёнок в такой ситуации.
Проспект меня доконал. Не знаю, чего я ждала, но только не заброшенной черной трассы, вдоль которой громоздились обгоревшие остовы автомобилей и автобусов. За восемь недель я ни разу не выбралась дальше своего двора и двух примыкающих улочек. Лимузин барыжек по средам и пятницам парковался возле здания налоговой, что за пять минут ходьбы от дома, а мысли пойти и проверить, что происходит вне нашего микрорайона, у меня не возникло. Теперь же я стояла одна-одинёшенька перед уходящей вдаль мертвой дорогой, которая должна была вывести меня и мою дочь из города. Было страшно, одиноко. Хотелось выть и жрать. К тому же чертова Лёлькина кукла оттягивала руку. Я собралась уже было выбросить реборна в лужу и аминь, но тут из-за тучи выглянула луна, и черт меня дёрнул посмотреть на Сенечкино лицо! Господи. Каким же живым он выглядел. Невозможно, отвратительно живым. И пятки его были беззащитными и розовыми.
В носу защекотало, захотелось поцеловать резинового мальчика на прощанье. Глупость, конечно! Но я же живой человек! В общем, сунув ножик в карман полупальто, я перехватила Сенечку как положено – обеими руками – и поднесла к лицу.
«Прости, Сенечка. И ты, Лёлька, прости», – пробормотала я вслух. Вздрогнула, не узнав собственного голоса.
– Оп-па! Кто тут у нас такой смелый и красивый бабель-хом, что гуляет по ночам, да ещё и с выводком? И что у нас в наплечке и штанишках? – раздалось за спиной. Сердце заколотилось, потом встало, как вкопанное, и я почти потеряла сознание. Но тут шевельнулась в слинге моя Поля, напомнив, что падать без чувств мне сейчас недосуг…
Будь я сама по себе, я бы ни за что не сумела так быстро прокрутиться на правой пятке, заодно размахнуться и со всей силы ударить стоящего сзади человека по лицу Сенечкой. Он такого, видимо, тоже не ожидал, поэтому опешил на полсекунды. Ну, сами подумайте. Болтается посреди улицы бабель-хом, держит полуголого младенца, в слинге копошится ещё один… Самая сладкая, самая легкая добыча! Подходи и бери голыми руками. И представить невозможно, что бабель-хом этим самым младенцем тебе вмажет с размаху по харе.