Хороший был Семён человек, очень нас любил, винился, что меня молоденькую совратил, девочку крестьянскую, с детьми сестры покойной приехавшую в город счастья пытать. Хотя плотских-то радостей от меня он и не искал почти, ему душевного тепла хотелось, разговоров, заботы. Хорошо мы с ним жили. Танечка гимназию с отличием окончила, подрабатывала гувернанткой, мечтала в университет в Петербурге поступить. Любочке с Надюшей не так учеба давалась, но и они старались, закончили курсы медсестер. Я с детьми все науки проходила, все учебники читала, задачи решала, биссектрисы чертила, даже английский с французским освоила, хоть Семён и смеялся над моим выговором.
За одиннадцать лет я его дважды просила переехать в другой район — большой Орел город, не чета селу нашему, где не спрячешься, не обманешь народ. Сам же он видел все хуже и хуже и про мою юность не спрашивал. Жалела я, что не любила его. Хотя — заботилась о нем, разговоры интересные разговаривали, смеялись вместе, грели друг друга… А что огня во мне не горело — так его двадцать лет как слезами залило, Мишенька Клеопин уехал, так больше и не искорки.
Как умер Семён Иванович, девочки мне переехать помогли в квартирку нашу старую, мы ее сдавали все эти годы, а меня уж там и не помнил никто. На Танечку я все смотрела — поправилась она, ей шло очень. Вечером гулять меня позвала, а младшенькие ушли на представление цирковое, шушукались, смеялись — видать, кавалеры ждали. Гуляли мы с дочкой под ручку, хорошо было, липы цвели, где-то аккордеон играл, фонари новые электрические светили ярко, парни нам улыбались да кланялись.
— Мама, — сказала Таня. — Я замуж выхожу. Я бы вас познакомить хотела, пойдем сегодня, а? Я скажу, что ты сестра моя младшая… Он инженер, мамочка, он такой замечательный, талантливый и о народе радеет… У них кружок революционный, ну не пугайся, не анархисты, а большевики…
Славные были ребята, глаза у всех горели, речи говорили, чай пили с булками, кто-то варенья домашнего принес. Про всякое говорили — про жестокий режим для политических в Орловском централе, про Ленина, про фабрики городские, просвещение, женский вклад в преобразование общества. Я помалкивала, на варенье нажимала — вкусное было — а Танечка моя блистала, говорила красиво и умно, очень я ею гордилась. Хороший у нее оказался Дима, смотрел на нее, как на солнышко.
В октябре в городском саду митинг был, весть до нас докатилась, что правительство временное свергли, что большевики власть взяли, что новый у нас теперь строй будет и страна новая. А к Рождеству Танечка девочку родила, Дима сидел в белом больничном коридоре, сам белее стенки, и от счастья плакал.
— Если бы мама Арина дожила!.. — говорила Таня.
Никогда я раньше с новорожденными не возилась, а тут довелось. Таня с Димой революционной работой занимались — комитеты, митинги, листовки печатали. Надя и Люба в госпитале работали, много было раненых, уж не разберешь, кого откуда привозили покалеченного. Люди-то все одинаковые — снаружи белые, внутри красные. Говорили — армия Деникина на нас идет по пути на Москву, говорили готовиться к боям, смертям, голоду. И правда стреляли на улицах, то белая гвардия выжигала революционную заразу, то красная армия била белую сволочь.
Яркий день был летний, Ариночка во дворе на травке сидела, тут бахнул взрыв невдалеке, потом топот и выстрелы. Я сгребла дитя в охапку и повернулась в подъезд бежать. Ворвались во двор двое, один упал, хрипя, а второй ко мне повернулся. Я стояла с ревущим младенцем, рот открыв, а Миша Клеопин смотрел на меня, уронив руку с наганом, черную от копоти, красную от крови. Вмиг моя память его образ поправила — морщинки добавила, усталость сорокалетнюю, волосы поредевшие да шрам на щеке. Тут опять затопали на улице, я Мишу за руку схватила, в подъезд, через пролет, в спальню затолкала, цыкнула чтоб молчал. Он моргал, как телок новорожденный, а из ушей кровь подтекала. Во дворе бух-бух сапоги, крик короткий, выстрел — добили товарища Мишиного.
— Куда гнида побежала? Неужто упустили?
— Врач это корниловский, сейчас все на вокзал пробиваются, бронепоезд отходит…
— Ну и хер с ним, дальше двигаемся, товарищи!
Ариночку я успокоила, накормила морковкой на меду, укачала. Миша так и сидел, в стенку уставившись. Я воды нагрела, в ванную его отвела, раздела, вымыла, будто ребенка. Сильное у него было тело, крепкое, мне смотреть горячо делалось. Кольца обручального не носил и полоски от него не было. Я его растерла, одела в Семёновы брюки с сорочкой, усадила чай пить. Тут он немного отходить начал, взгляд стал осмысленным.
— Так не бывает, — сказал громко, как все оглохшие поначалу говорят. — Ты — не она. Ты ее дочка? Или Аринкина? А меня как узнала? Чей ребенок? Я сплю? Я с ума сошел?
Я Мише детским нашим жестом показала, что он дурак. Он заплакал, явно перебрав с событиями за день. Уложила его в спальне, окно зашторила и рядом легла. По голове его гладила, а он мне в плечо уткнулся и уснул.
— Мам, он же тебе в отцы годится, — говорила Таня, и тут же сама прыскала со смеху. — Ну зачем тебе дядька с лысиной? Ты же у меня девочка еще совсем! Ну ладно, ладно, любишь если, так сердцу не прикажешь… Мы тебе счастья хотим, ты же всю жизнь как замороженная, а тут оттаяла наконец! Ой, ну не плачь же!
Дима хмурился, щекой дергал, но сделал нам через товарища в ЧК паспорта новые, сразу в загсе нам их и проштамповали. Миша мою фамилию взял, стал Сусанин, мне год рождения девятьсот третий прописали.
Ночами он мне секреты свои шептал, будто забрались мы на чердак в усадьбе, пыльно, свечка горит, а сероглазый мальчик мне рассказывает, что по маман скучает, да какой в книжке капитан Немо, да как гувернер его розгами наказал за ерунду… Из нынешних Мишиных слов ткались зыбкие города, силуэты людей, мчались лошади, бухали орудия и страшно скрежетали танки, играла музыка, с полированных кафедр выступали ученые мужи в круглых очках, гремели колеса бронепоезда, умирали друзья, горели дома, рожали женщины, лоснились паркеты и рвался в клочья брезент полевой операционной, заливая все вокруг ослепительно ярким, невыносимым солнцем… А потом слова кончались, Миша меня обнимал, и я будто всю жизнь мертвая была, а теперь оживала — дышала, горела, летела в тот свет…
…проснулась, села в постели, крик губами поймала. Первые секунды не знала, что мне приснилось, а что случилось вправду. Руку протянула — спит ли сестра рядом? — тут же отдернула, тридцать лет мертва Арина, сердце мое сиротеет. Поднялась — ноги босые, пол гладкий — вышла из комнаты. Миша в кресле спал, свет не погасив, уронив на грудь медицинский журнал «Анналы евгеники», с американской конференции привезенный. Проснулся, улыбнулся мне.
— Опять ты во сне ходила, Дашенька. Навернешься с крыши когда-нибудь. Или молнией тебя шарахнет, ты как на грех выбираешь ночи грозовые… Ну чего ты плечами пожимаешь… Я тебя в прошлый раз на крыше и нашел, стояла в лунном свете, как тень отца Гамлета. Сегодня в подъезде поймал, не успела далеко уйти. Ну иди-ка сюда… Не щекочу я тебя, перестань брыкаться… Ну Дашка! Я ей серьезное рассказать собирался… Про кровь твою вчерашнюю. Эти частицы клетки крови до вечера живыми поддерживали, пока на свету препараты стояли. А к утру — которые в темноте полной были, там естественные процессы прошли, сворачивание белков, гибель эритроцитов. А которые под лампой дневного света я оставлял — там частично. Разобраться бы, где эти частицы возникают… Потому что когда я себе твою кровь переливал, мое тело их за неделю переработало, как и не было. Костный мозг бы посмотреть… Ну чего ты застыла так, Даш, я же просто мыслю научно, ты же не думаешь…
Я поймала в темном зеркале комода отражение — крепкий бритый наголо красавец лет пятидесяти и юная девчонка в сорочке у него на коленях, мужская рука мнет шелк, тянет его вверх, сжимает белую грудь — левую, идеально круглую, с торчащим соском. Каждый раз как на нее смотрела, так вспоминала пьяную темноту, отчаяние, нож, холод, подвал, горячие толчки крови. Миша меня на руки поднял, в спальню понес, и выжгло все воспоминания, да и меня саму тоже.
Он спал среди простыней разметанных, а я всё на него смотрела, вспоминала, как он в детстве лягушек резал. Плакал поначалу, когда они дергались, но желание познать было для него важнее их страдания. Долго ли для него наша любовь будет важнее? А еще через десять лет, когда старость начнет его самого трогать сухими шершавыми пальцами? Или проснусь я однажды привязанная к столу в его прозекторской, и будет он плакать и резать, кость мозговую долбить, искать ключи к вечной юности и энергетическому метаболизму? Клиника Сусанина известна на всю страну, отовсюду к нему важные люди лечиться приезжают. Захоти Миша — будет со мною по его воле…
Я вышла курить на балкон — высоко мы жили, на седьмом этаже, я волновалась поначалу с непривычки, потом полюбила. Красивый был Ленинград, с каждым годом рос и хорошел, все мои деточки здесь жили — Танечка в университете преподавала историю, Дима заведовал стройкой жилых массивов, Ариночка уже седьмой класс заканчивала, очень братика или сестричку выпрашивала. Надюша и Любочка замужем были обе, не все гладко было, но детки здоровые росли, жили рядом, в одном доме, работали на скорой помощи посменно. Работали честно, жили хорошо.
А случись что — я всегда рядом буду, всегда защищу, подскажу, обогрею, накормлю, не брошу деточек своих, что бы ни случилось — война ли, беда ли, голод. Как птица несыть, разорву грудь и накормлю птенцов, чтобы не прерывался род и любовь не кончалась…
Я затушила сигарету, вдохнула ночной воздух, головой покачала. Глупости это все, не будет больше войны, после чудовищных мясорубок начала века научились люди, все мира хотят. Да и какой голод в Ленинграде?
Посмотрела на звезды — крупные, будто живые этой августовской ночью…
Однажды, когда меня вновь позовут сквозь сон нечеловеческие голоса из света, и я снова пойду к ним навстречу, я сумею проснуться. Я уже почти поняла, как. Я подниму голову и посмотрю неведомому в глаза. И всё пойму.