Зеркало для героя. На колесах. Крест в Галлиполи — страница 72 из 75

В конце Пера — большая, около двух верст в окружности площадь, это и есть Таксим. Раньше она служила плацем для турецкой армии, была огорожена железной оградой. Во время войны немцы сняли ограду, увезли в Германию на переплавку; остался бетонный постамент. Сейчас дирекция Пера выделила здесь Всероссийскому Земскому Союзу участок, где земцы устроили палаточную столовую для беженцев и где каждый день вовсю работали тысячи людей, добывая себе на хлеб насущный разными способами. Это была ярмарка изобретательности. Всевозможные лотереи, силомеры, пушки, панорамы, карточные игры — «три листика», «красное выигрывает, черное проигрывает», лотки с пончиками, воздушные качели, цирк, парикмахерские, паноптикум с хвостатой женщиной и человеком-зверем, который питается исключительно своим собственным мясом великое множество средств добычи на пропитание демонстрировалось здесь. Встретила Нина и старых знакомых валютчиков графа Грабовского, князя Шкуро и корнета Ильюшку, обманувших ее когда-то. Они завели себе «крутилки» и, покрикивая: «Бир билет — беш куруш» (один билет — пять пиастров), зазывали турецкую публику.

Нина присмотрелась — «крутилки» устроены просто: деревянный круг на треноге, по кругу запускают жестяную стрелку, она крутится и указывает на выигрыши, разложенные через определенные промежутки, рахат-лукум, мыло, папиросы, вино, консервы.

— Задаточек надо вернуть, князь Грабовский, — сказала Нина крутильщику. — Помните? На Галатской лестнице?

Грабовский взглянул на нее, усмехнулся:

— Это вы? А я искал вас, искал… Где же вы пропадали?

Удивительно, но задаток отдал сразу. Видно, крутил удачно.

У Нины мелькнуло: не попробовать ли? Но сразу возразила себе: это ведь почти дно!

На дно еще успеется.

Она осмотрела всю площадь, побывала в бараке цирка, где висел яркий плакат: «Небывалый во всем Константинополе и во всем мире номер! Женская французская борьба! Участвуют лучшие силы русских — мадам Лида, Галя и Вина!» Перед началом представления вышла полуголая женщина, стала звонить в огромный колокол и кричать:

— Эффенди, гельбурда, урус ханум хорош борьба!

На ее призывы быстро набежали зеваки в фесках, вытаращились на ее могучие груди и голый живот и весело повалили в цирк.

В общем, привольно было на Таксиме русскому человеку. А сколько он мог тут просуществовать — Бог ведает.

Рядом с площадью, во дворе бывших казарм устраивали бега, бой верблюдов, казачьи праздники. Но прибыль была небольшая, публика скучала.

Ни в какие Таксимные предприятия Нина не верила. Единственное, что имело под собой здоровую почву, — это русско-американский гараж и ветеринарный лазарет, где работали несколько десятков беженцев. Да и у французов все автомобили обслуживались русскими шоферами. Только что Нине от этого?

Ее надежды связаны с родным, погибающим.

Из Галлиполи приходили вести о небывалых тяготах и сотнях умерших. Говорили, за декабрь и январь там похоронили двести пятьдесят человек. Говорили и о чуде возрождения, однако мало кто верил в подобные геройские сказки, все давным-давно пресытились таковыми.

Наоборот, в русских газетах, приходивших сюда из Европы, Галлиполи изображалось адом, что, наверное, и было на самом деле.

Выходило, всюду гибель. Здесь — разложение, там — смерть. Вопрос лишь в том, кому что нравилось, либерализм или диктатура.

Однажды Нина и Юлия Дюбуа видели, как в порту чернокожие, одетые во французскую военную форму, разгоняли палками толпу беженцев возле парохода.

— Какой позор! — воскликнула Юлия. — Мы совсем уничтожены. Если б я была мужчиной, я бы ни минуты не раздумывала — в Галлиполи!

Нина вспомнила пропавшего в Севастополе Артамонова. Вот кому повезло! По крайней мере он избавлен от унижения… Но тут же какой-то голос возразил ей, что в Крыму расстреляны десятки тысяч офицеров и гимназистов, что вряд ли он уцелел.

— Ты думаешь, там лучше? — спросила она. — По-моему, нам нигде нет места.


* * *

Пришла весна. Зацвели магнолии, олеандры, дикий лавр. Зажелтели бессмертники на склонах холмов.

Из России принесло надежду — восстал Кронштадт, в Петрограде и Москве идут забастовки. В «Информационном листке 1-го Русского Корпуса» печатались сообщения о других восстаниях и страшном голоде.

В штабе корпуса велась штабная игра на тему высадки десанта в Крыму.

Казалось, теперь уж скоро! Родина ждет…

Пауль возвращался из города по узкоколейке. Мулы тянули вагонетки, стучали на стыках колеса, солнце припекало голову. Пауль смотрел на стайку белых бабочек, вившейся над брошенной у насыпи ржавой колесной парой и грезил весенней, полной желтых и красных тюльпанов степью. Из степного миража выплыл Войсковой собор, мелькнуло бледное, с круглым подбородком и толстыми усами лицо атамана Каледина, потом Пауль увидел смуглую, короткостриженную гимназистку Маргариту, или, как она себя называла, юнкера Васильцова. Вот Пауль в купе поезда, Рита спит, и он склоняется над ней, хочет поцеловать — и вдруг с болью вспоминает, что ее давно уже нет, что она — только видение.

Пауль открыл глаза, хмуро посмотрел на сидевшего напротив вольноопределяющегося с перевязанной шеей, словно тот мог проникнуть в его грезы.

— Мы, случайно, не знакомы? — приветливо спросил вольноопределяющийся и признался. — Отряд Чернецова под Лихой, а?

— Нет, — ответил Пауль.

— Прошу прощения, — извинился сосед. — Мне показалось.

Проехали несколько минут, и вольноопределяющийся сказал:

— Домой хочется! Сны совсем замучили… Черт знает что, даже снится, как пахнет полынок.

— Вы с Дона? — спросил Пауль, услышав донское слово «полынок». — Я из Новочеркасска.

— Я с самой окраины, поселок Дмитриевский Таганрогского округа. Каменноугольный район, — ответил вольноопределяющийся. — И в Новочеркасске бывал… Игнатенков Виктор Александрович.

Пауль тоже представился, и ему захотелось поведать этому незнакомому человеку, на вид — ровеснику, свои грезы.

— Весна! — сказал он. — Зиму пережили — теперь сто лет проживем, если не застрелимся, верно?

Оба усмехнулись, сразу поняв друг друга.

— Да, — сказал Игнатенков. — Он железной рукой всех нас встряхнул и спас. Теперь некуда податься.

«Спас и душит», — так явствовало из его слов.

И снова они поняли друг друга. Кто спас? Ясно без объяснений. Отныне ты не принадлежишь самому себе, ты принадлежишь родине. Покорись долгу и забудь о личном спасении.

Этот деспотизм, освещенный веками, оба чувствовали, покорялись ему и надеялись, что рано или поздно избавятся от его беспощадного давления.

— Я знал одного человека, — сказал Игнатенков. — Это женщина. Из-за нее я попал в Новочеркасск. Оттуда — к Чернецову, потом — в Ростов, студенческий батальон Боровского. Боровский обещал, что мы погибнем за Отечество, почти все были согласны.

— Я тоже добровольцем, — сказал Пауль.

— Выходит, все знаете. Это как первый раз курицу зарезать. Сперва страшно, потом привыкаешь… Мы все сейчас даже как будто на одно лицо впалые щеки, усы и глаза… Русского сразу узнаешь по глазам. В них предчувствие смерти.

— Вы прямо фаталист! — заметил Пауль. — Что-нибудь случилось?

— Нет, на дуэли не дрался, — ответил Игнатенков. — Вам куда, до «Дроздов» или до «Корниловцев»? Я на «Дроздах» выхожу.

Подъезжали к остановке, названной по имени расположения Дроздовского полка. Уже показалась одинокая палатка толстой проститутки-гречанки, о ней знали все в Корпусе и никто к ней не ходил, ни один русский. Ходили к шайтан-мадам только сенегалы.

— Хочу подать заявление на выход из армии, — признался Игнатенков. — И не могу. Совестно.

Глядя в его грустные глаза, Пауль вспомнил, что сегодня на стене галлиполийской развалины видел нарисованную синей масляной краской картину вид Кремля, соборы, Иван Великий и надпись «Россия ждет, что ты исполнишь свой долг».

Кто написал? Это мог сделать любой.

— Я тоже не могу оторваться, — признался Пауль.

— Мне выходить, — с сожалением произнес Игнатенков. — Я живу в бараке десятой роты. Если что — милости прошу.

Поезд остановился возле станционной землянки. Они попрощались.


* * *

Потом Пауль иногда вспоминал вольноопределяющегося, когда становилось невмоготу и он мысленно обращался к Богу. Господь молчал. Надо было терпеть.

Двадцать первого марта сообщили, пал Кронштадт.

Вслед за этой тяжкой вестью — вызов Кутепова в Константинополь, откуда его могли и не выпустить назад.

И того же двадцать первого марта на острове Лемнос комендант генерал Бруссо исполняя приказ командира оккупационного корпуса генерала Шарпи, под угрозой наведенного с миноносцев на казачий лагерь пушек потребовал, чтобы русские немедленно дали ответ, грузятся ли они на пароходы и убираются либо в Бразилию, либо в Советскую Россию, или же переходят на положение беженцев, то есть не военных, а чернорабочих. Офицеров отделили от казаков, и тех казаков, кто дрогнул, прикладами загоняли на пароходы.

Этот генерал Шарпи был участником Великой войны, помнил жертву Самсоновской армии и говорил, что любит русских. В средине марта он побывал в Галлиполи и сказал: «Я должен относиться к вам как к беженцам, но не могу не признаться — я видел перед собой армию».

Теперь, без Кутепова, русский лагерь осиротел. Не стало защитника и вождя. Его вспоминали как Александра Невского, уехавшего в Орду. Вернется ли?

И тут еще прошел слух, что с первого апреля прекращается выдача пайка и войскам будет предложено выехать в Бразилию или в Советскую Россию.

На карте стояла жизнь.

В эти тревожные дни притихли голоса сомневающихся и больше никто не жаловался ни на чью тяжелую руку. Сразу все как будто выстроилось, самые либеральные признали, что мир человеческий и Божий — это не плоское строение из одинаковых кирпичей, а многообразный сад, в котором должен быть садовник. И еще признали, что переносить на историческую жизнь моральные законы людского бытия — значит сеять произвол.