Миновал день, второй, третий — Кутепов не возвращался.
Пауль сидел на солнце возле палатки, играл в шахматы с Гридасовым. Рядом на корточках пристроился Артамонов. Гридасов выиграл две партии, похрустел пальцами и ушел. Артамонов занял его место.
Сыграли еще две партии. Пауль снова проиграл.
— Черт побери! — выругался он. — Не везет.
Он загадал, что если выиграет, Кутепов благополучно вернется в Галлиполи.
Слабо похлопывал брезент палатки. Ветер то забрасывал за угол обрывок сгнившей за зиму веревки, то сбрасывал обратно.
Артамонов стащил гимнастерку, подставил солнцу плечи, покрытые синеватыми пятнами и темно-красными язвами. Такая болячка прицепилась почти к каждому. Говорили, из-за селитры, которая в консервах.
— Ты знаешь, сказал Пауль. — Я достану разных семян, заведем полковой огород. Будет у нас и картошечка, и баклажан, и гарбузы.
— Тьфу! — ответил Артамонов. — В городе малые турченята уже играют в наши парады… В Бразилию надо ехать. Или в Сербию… Еще немного — я возненавижу себя. Надо же! Собрались и талдычат: Родина, долг, умрем!.. Огородники!
Паулю было неприятно это слушать.
— Ладно, — сказал он. — Вот приедет Кутепов…
— Положил я на твоего Кутепова, — продолжал Артамонов. — Хочешь, стишки про него сочинил — послушай.
И стал читать злые нескладные частушки:
Кутепова мы знаем по ухватке,
С говном он всех нас хочет съесть.
Среди командного состава
И гастрономы у нас есть!
— Глупо. Прекрати! — сказал Пауль. — Услышит кто — худо будет.
— А начхать, пусть доносят, — отмахнулся Артамонов и читал дальше:
Ах, штабики, все это штабики
всему виной. Погибло все,
что дорого нам. И не вернется
Никогда!
Послышался шорох гравия. Вернулся Гридасов. Артамонов замолчал, потом усмехнулся и с вызовом отбарабанил:
Витковского мы знаем по Каховке
Он очень модный генерал,
В боях командовал он ловко,
До Галлиполи доскакал!
Гридасов выпятил губу и издал какой-то мычащий звук.
— До Галлиполи доскакал! — повторил Артамонов с вызовом.
— Брось, — пренебрежительно к его вызову вымолвил ротный. — Не болтай, а то вляпаешься… И ты тоже хорош! — кивнул он Паулю. — Позволяешь в своем взводе… В такое время!
Гридасов объединил Пауля с Артамоновым, что было несправедливо.
— Я не одобряю этих стихов, — заявил Пауль.
— Тогда заложите меня контрразведке, пусть меня шлепнут, — сказал Артамонов. — Господа однополчане!
— Ты сам себя закладываешь, несчастный, — сказал Гридасов.
Артамонов встал и ударил себя кулаком в грудь. Его короткая, будто обкусанная культя дернулась. Темный серебряный крестик на гайтане качнулся.
— Мы сами потолкуем, капитан, — попросил Гридасова Пауль. — Больше не повторится. Обещаю.
— Ладно, — согласился Гридасов.
— Что ты обещаешь? — спросил Артамонов. — Кутепов всех вас с говном съест.
— Ладно, ладно! — прикрикнул ротный. — Пора и меру знать. Пауль, вызови-ка дежурных.
Сейчас Артамонова должны были арестовать, отправить на гауптвахту и потом судить.
Пауль обнял Гридасова и зашептал:
— Уйди, прошу тебя. Я сам.
Ротный оттолкнул его, повернулся и ушел.
— Ты дурак, Сережа? — спросил Артамонова Пауль. — Зачем? Тебе жизнь надоела?
Артамонов горько засмеялся.
Впрочем, Кутепов вернулся, и весть об этом облетела весь город. Ура, Кутеп-паша — единственный, кто мог спасти. Пристань была запружена русскими, они кричали, размахивали руками, поздравляли друг друга, как будто забыв о суровости своего вождя.
Александр Павлович речей не произносил, сказал встретившим только одну фразу:
— Будет дисциплина — будет и армия, будет армия — будет и Россия.
Его, тяжелого, как медведя, на руках отнесли мимо французской комендатуры в штаб и потом долго не расходились, будоража себя ожиданием чего-то возвышенного.
Но — чего?
Порыв прошел, наступили будни. Полки, дивизионы, училища — все словно сжимались перед надвигающейся из Константинополя угрозой. Предстоящая отмена пайков должна была привести к катастрофе. Французы продолжали настаивать на том, что русской армии больше не существует, а есть одни частные лица. Врангель хотел приехать в Галлиполи. Его снова не пустили. Тогда он направил послание: «Русские люди! К вам, потерявшим родину, обращаюсь я с горячим призывом объединиться для общего труда и борьбы за спасение России. В забвении всех разногласий — спасение нашей несчастной родины…»
Не первый раз раздавался призыв к объединению. Наверное, со времен удельных княжеств Киевской Руси звучал он в сердце военных. Докатилось его эхо и до турецких берегов, и русская душа не осталась к нему равнодушной. Большинство корпуса ждало команды выступать и штурмом брать перешеек у Булаира, как будто это был выход из «Крымской бутылки». Меньшинство подавало рапорты о переводе в беженцы или дезертировало.
Неопределенность тянулась до тех пор, пока генерал Шарпи не приказал сдать оружие.
Кутепов ответил: приходите и забирайте силой, по-другому не отдадим.
Шарпи распорядился сократить пайки.
Развязка приближалась.
Сколько они могли протянуть? Надо было либо начинать войну, либо покориться.
По городу потянулись колонны в белых рубахах, с примкнутыми штыками. В лагере начались смотры. Оркестр играл марши.
Французский комендант, полковник Томассен явился в штаб корпуса и прямо спросил:
— Будете атаковать Константинополь?
— Нет, — ответил Кутепов. — Пойдем походным порядком в Сербию.
«Мы не бессловесная масса, — следовало из его слов. — Рассеять нас не удастся».
Томассен доложил в оккупационный совет, что обстановка накаляется, надо прислать подкрепление. Полковник Томассен еще помнил недавнее письмо Кутепова по поводу вызова русскими французского лейтенанта: «В вопросах чести никакое подчинение и никакие угрозы не могут заставить нас забыть ни своего личного достоинства, ни, в особенности, традиций нашей армии, знамена которой находятся в нашей среде».
Шарпи понял опасения Томассена. Он знал, что если не ответить на этот вызов, потом разговаривать с Кутеповым будет еще труднее.
К Галлиполи подошла эскадра боевых кораблей — два броненосца, три крейсера, миноносцы, транспорты — встала на рейде на расстоянии выстрела от кутеповского штаба.
Томассен предложил Кутепову:
— Завтра высаживаем десант, начинаем учение по захвату города.
— В пятнадцатом году здесь, кажется, уже был десант? — спросил командир корпуса, намекая на провал англо-французского десанта. — Я понимаю, насколько важны подобные маневры. Но по странному совпадению на завтра назначены маневры всех частей русской армии по овладению перешейком.
«Мы пойдем на Константинополь, — таким была суть его ответа. — Лучше не дразните!»
И кто знает — они бы взяли древний Византий, сомкнулись бы с армией Мустафы Кемаля, вышибли бы союзников и погибли бы со славой.
Они не боялись смерти, французы это поняли. Эскадра ушла. Торжество русского военного духа должно было как-то выразиться в суровой, почти нищей обстановке. Требовалось что-то такое же суровое и великое, как и жизнь обреченных, но несдающихся людей.
И никто не знал — что же?
Пауль тоже не знал. На алтарных дверях полковой церкви нарисовали архангела Гавриила в багряном плаще, с поднятыми ветром волосами и белой лилией в руке. Пауль думал: нужно что-то вечное, как молитва.
За рекой, над обрывом размещался в холщовом строении корпусной театр и там ставили чеховский «Вишневый сад». Пьеса из недавней русской жизни притягивала, доводила до злой тоски. Россия представлялась вырубленным садом, а все — чеховскими героями, этими непрактичными Гаевыми, предприимчивыми Лопатиными и даже мечтательными студентами Петями Трофимовыми, которые мечтали о переустройстве жизни.
Переустройство грянуло. Нынешние зрители, преодолев реки крови и грязи, смотрели пьесу как страшный сон и чувствовали, что они тоже обречены исчезнуть. Казалось, даже души умерших слетались к корпусному театру, чтобы прикоснуться к потерянному отечеству. Это был новый памятник.
Теперь уже не узнать, кому пришла в голову мысль поставить на кладбище памятник Белой идее. Там уже стояло множество крестов, и ветер постукивал вырезанными из жести венками о железные перекладины.
Это должен был быть памятник всем погибшим, умершим и живым. Во взводе лишь Артамонов открыто насмехался над замыслом увековечить позор изгнания, раздражал всех обитателей палатки.
В один из апрельских дней Артамонов не явился на вечернюю поверку. Он был арестован.
— Туда ему и дорога! — сказал Гридасов. — Допрыгался. Теперь ему не сдобровать. — И повторил слова генерал-майора Пешни, командира Марковского полка: — Все протестующее в гражданскую войну выводится в расход во имя сохранения престижа и спасения власти.
Над лагерем зеленело вечернее небо, с пролива дул ветер и шумели волны.
— Кто его выдал? — спросил Пауль.
— Не знаю. Он всем надоел, — ответил ротный. — Наверное, у него не хватило храбрости самому справиться со своей тоской.
— Это легче всего, — сказал Пауль. — Вот когда Каледин застрелился… Нет, никому он не помог, только хуже наделал.
— Ну этот не Каледин, нечего сравнивать, — возразил Гридасов.
— Да тебе и лучше, что избавился. Тоже дружок!
Он прислушался. Из соседней палатки раздавались возгласы — там играли в карты.
— Как ни кончится, а в роту я его не пущу, — закончил Гридасов. Все! — И заговорил о предстоящем банном дне и очистке уборной.
Артамонов больше не возвращался. Видно, сидел в Галлиполи, ждал суда.
Пауль подал на конкурс свой рисунок часовни и стал искать место для огорода, заставляя себя поменьше думать о товарище.