Зеркало — страница 10 из 28


Особый разговор был про приват-доцента Бубновского. Личностью он был незаурядной, сложной и глубокой, наполненный таким объемом знаний, что сам иногда терялся, зная ответ на вопрос, который никак не должен был знать. Он помнил всю энциклопедию Брокгауза и Ефрона, и создавалось такое ощущение, что написал он ее сам лично. На его блестящие лекции съезжалось пол-Москвы, но он никогда не забывал провести час-другой дома с Аркадием, объясняя ему сложные законы физики и химии и готовя его к экзаменам. Иногда по вечерам, когда родители куда-нибудь уходили, а Лизочка гуляла по набережной с подругами, двое мужчин, Генрих Александрович и Аркадий, с серьезным и торжественным видом зажигали синие свечи и вставали перед старинным зеркалом так, что отражались только их лица и тени, мечущиеся на темной стене за ними. В самый первый раз, когда Генрих Александрович поставил Аркадия рядом с собой, тот не вполне понимал, что происходит.

– Думай о чем-то для тебя самом важном. Смотри в середину полотна, туда, вглубь, пытайся раствориться взглядом, не останавливай его, погружайся в зеркало, входи, концентрируйся, – отчетливый, чуть командный голос учителя проникал в мозг, и Аркадий с точностью выполнял все, что ему говорили. Взгляд, пробив холодную серебристую поверхность зеркала, чуть завяз сначала в ватном сером сумраке, но протискивался все глубже и глубже, проталкивался сквозь непонятное, зная, что слой этот опасный скоро будет пройден. И вот он вмиг ощутил легкость, вроде даже изменился состав воздуха, запахло, как после грозы, разреженно, невесомо, чуть кисло, так что Аркадию пришлось глубоко вздохнуть. Засветлело, забрезжило, дернулось пламя обеих оплывших свечей, он пошел на свет и увидел вдруг в зеркале себя, пятнадцатилетнего, с опаской входящего в эту же комнату, где на диване лежала прабабушка. Она, услышав его шаги, зашевелилась, приподняла голову с подушки и улыбнулась. Что-то спросила. Аркадий видел, что губы ее зашевелились, даже слышал звуки, но сначала не мог их понять. Потом прислушался, словно они были слишком тихими и это могло помочь в понимании. Нет, ведь он все прекрасно слышал, просто не различал ни одного слова, словно это был не чужой язык, а что-то другое, инопланетное или потустороннее, до сих пор еще не слышанное. Непривычное уху, чуть музыкально-шипящее сочетание звуков постепенно стало выстраиваться в знакомые слова, сначала с эхом, превращавшееся не просто в колебание воздуха, а в прабабушкин голос, отчетливый и родной, со всеми нюансами и знакомыми придыханиями.

– Что, милый, ты уже собрался? – спросила она чуть хрипло.

Аркадий, впервые поняв, что она сказала и что всё это происходит наяву, бросился к ней, встал на колени у ее изголовья и крепко-крепко обнял.

– Господи, я думал, что никогда больше тебя не увижу! – прошептал он, еле выговаривая слова, которые застревали у него в горле. Казалось, их было так много, они толпились в голове, перемешавшись и оказавшись совершенно ненужными. Он обнимал прабабушку, живую, теплую, такую свою, что никакие слова не были нужны, просто вот так стоять бы вечно, держать ее в объятиях, прислонившись к маленькой седой головке, и вдыхать ее родной запах.

– Ну что ты, милый, что ты… Я с тобой. И всегда буду с тобой. Так и знай. – Она присела, совершенно легко и без каких-либо усилий, отбросив плед. Встала, чуть замешкавшись. Аркаша поднялся за ней, не спуская с нее глаз. Он видел в зеркальном отражении какую-то другую жизнь. Он все время грыз себя за то, что так получилось с бабулей, что это его вина, его и больше ничья. Ах, если б он тогда не ушел, ах, если бы…

Генрих Александрович поглядывал своим единственным глазом на Аркадия и одновременно был очень сосредоточен на том, что происходит в зазеркалье. Повязка его топорщилась, закрытый глаз выступал и вращался, как у жабы или какой-то рыбы, и жил своей отдельной жизнью, независимо от хозяина. Аркаша, покачнувшись, схватил Генриха за плечо, чтобы не упасть. Он прикрыл глаза и снова открыл их, взглянув в зеркало.

Он все еще стоял, обнявшись с бабулей и не в силах ее отпустить. Она гладила его по спине тонкой рукой с голубыми прожилками и милыми крапинками по всей кисти. Аркаша, чуть согнувшись, положил голову ей на плечо, но все еще продолжал держать ее в охапке.

– Ну что ты, милый, все хорошо, возвращайся только поскорее, мама волноваться будет.

– Как я рад, что попрощался с тобой, у меня теперь будет спокойно на сердце, – проговорил Аркаша, глубоко вздохнув и улыбнувшись. – Как я счастлив, ты не представляешь…

– Я тоже очень рада, Аркаша, очень. А то все время думаешь об этом, я знаю. Иди, милый мой, с Богом, пора, у тебя все будет хорошо, а я всегда буду рядом, помни, любимый мой, – сказала бабуля, отступила на шаг и перекрестила правнука. Он еще раз крепко поцеловал ее, улыбнулся мягкой, почти забытой детской улыбкой, скорчив на прощание смешную рожицу, подхватил рюкзак и, зачем-то положив на зеркало сложенную вчетверо записку, вышел из комнаты.

Наталья Матвеевна вернулась к дивану и села, уставившись перед собой.

Отражение в зеркале стало двоиться и слегка стираться, словно затуманиваясь или растворяясь, пока, вздрогнув, не пропало совсем.

Аркаша снова пошатнулся, на этот раз намного сильнее, будто кто-то невидимый тупо ударил его в плечо, но устоял, вовремя поддержанный учителем.

– Что это было? – спросил Аркадий.

– Эксперимент. Научный. Ты ее слышал?

– Мне кажется, я спал. Я слышал ее звуки, но сначала, казалось, не понимал, что она говорит. Может, это был язык мертвых, но очень быстро его освоил. Странно, почему так? Она пыталась сказать мне «отпусти», и я ее отпустил.

Аркаша всё никак не мог прийти в себя, говорил сбивчиво и не совсем понятно, все шарил руками вокруг, будто пытаясь что-то нащупать или найти опору. Генрих Александрович отвел его на старый бабушкин диван, который давно уже стоял у стены, а не посередине комнаты, как когда-то.

– Мне все это показалось? Привиделось? – спросил Аркадий.

– Не всё, – неопределенно ответил Генрих.

Долго еще Аркадий сидел в одиночестве в тот вечер. Он был полностью опустошен, обескуражен и счастлив одновременно.


Подобные «эксперименты» продолжались, хоть и изредка. Аркадий трудно потом отходил от этих видений, но до конца не мог понять, были ли они наяву или во сне. Он каждый раз возвращался в реальность, как из наркоза, медленно и нехотя, словно невидимый врач постепенно прекращал подачу дурманящего лекарства, и подопытный начинал оживать, шевелиться, приоткрывать глаза и различать земные звуки. Видения не забывались, как сны, в них можно было мысленно вернуться и прокрутить, просмотреть еще раз. Несколько дней Аркадий ходил потом погруженный в себя, чуть потухший, но чему-то улыбающийся, смотрел мимо и отстраненно, словно перелистывал в голове страницы странной и увлекательной книги. В семье думали, что Аркаша размышляет на свои научные медицинские темы, которыми он не то чтобы делился, а говорил полунамеками, подчеркивая, что «это все еще на этапе эксперимента, рано еще, никаких клинических испытаний не было». Чем занимался, почти никто не знал, спецлаборатория была организована совсем недавно, и Аркадия, блестящего выпускника Первого медицинского факультета, направили туда, не спросив, хочет или нет, надо, сказали, дело государственной важности.

Генрих Александрович, казалось, один был в курсе, чем занимается Аркадий, часто помогал ему с вычислениями, схемами, графиками и просто разговорами. Было это до ноября 1936-го. В том холодном и скользком ноябре. Генрих Александрович провел очередную блестящую лекцию и не вернулся домой. Аркадий, удивившись отсутствию учителя ночью, решил, что тот, видимо, встретился с кем-то после лекции и остался где-то ночевать, хотя раньше такого никогда не случалось. Но когда вечером следующего дня Аркадий вернулся из лаборатории, а учителя все еще не было, он запаниковал. Тот просто растворился, сгинул, исчез. Ни милиция, ни розыск, ни военные, которых подключил отчаявшийся Аркадий, не помогли. А комнату Бубновского по-тихому и быстро опечатали, через какое-то положенное время вывезли его вещи, а еще через пару-тройку недель подселили нового соседа.


Чванливый, никчемный, пафосный и с вялым рукопожатием, этот сосед принес в дом Незлобиных еще свой особый мерзенький родовой запах, который в короткое время въелся в стены, мебель, книги и одежду всех остальных обитателей дома. Топорковский запах был вполне заурядным, но жутко стойким, в кислятину: воняло от него словно старыми тапками, в которые недавно нассал жирный мартовский, именно мартовский, пышущим желанием кот, решивший до кастрации за все отомстить хозяевам. Это была вечная пытка. С этим ходячим запахом соседи старались не общаться, а если случайно приходилось, то машинально морщились и отворачивались. Да и не о чем с ним было особо разговаривать, он работал в Музее революции вахтером и обожал рассказывать, причмокивая, о своем важном участии в революционной деятельности и все пытался пролезть в политкаторжане, хотя отсидел срок за вооруженный налет на инкассатора.


Семья профессора консерватории Бельского увеличилась за счет Аркаши. Он моментально положил глаз на загадочную, томную и вечно несчастную по каким-то совершенно разным поводам Идочку, которую так захотелось спасти, заслонить, уберечь, что Аркаша с первых же дней бросился к девушке на помощь. Сначала успокаивал ее, когда она плакала, привыкая к жизни на новом месте, лишенная своей просторной комнаты в старом родном доме. Приводил ее к себе, читал Блока: «И медленно, пройдя меж пьяными, всегда без спутников, одна, дыша духами и туманами, она садится у окна…» Она затихала ненадолго, но вскоре обязательно находила новый повод для волнений, требовавших утешения. То сломанный гладиолус у входа, так заботливо выращенный Идочкой из приплюснутой фиолетовой луковицы – растила, подвязывала, наслаждалась, и вдруг раз – и все насмарку, пьяный сосед выпал из двери, разбив вдрызг и лицо, и нежный цветок. То украли в трамвае продовольственные карточки, а это беда, совсем беда, рыдания, нервы, обморок, крики «Я ни на что не гожусь!», затихающий всхлипывающий голосок и ресницы, утопающие в слезах. То не так перелицованное мамой платье – вот, посмотри, самое протертое место все равно на виду, как мне в таких обносках ходить, неприлично просто, господи, какая я несчастная – и все по новой.