Аркаше нравилось чувствовать себя старшим, ответственным, разрешающим быстро и решительно любые Идочкины проблемы всемирного масштаба и всегда держащего наготове чистый носовой платок. А Идочка теперь чуть что, сразу скромно скреблась в комнату Незлобиных за срочным утешением. Излишняя чувствительность, пожалуй, была главным Идочкиным недостатком, смех мог мгновенно перейти в слезы умиления, стоило девушке увидеть воробышка, купающегося в луже, или прочитать цитату из Бабеля. Она всплескивала руками, потом закрывала ротик ладошкой, часто дыша и моргая: «Господи, ты послушай, какое сравнение, это же прелесть, это же невероятно! «Несчастье шлялось под окнами, как нищий на заре». Как нищий на заре! Это же невозможно, какая это прелесть!» И моментально начинала горько рыдать, ухитряясь во время рыданий улыбаться, растягивая рот в мокрой улыбке.
Спустя несколько месяцев после переезда она окончательно переключилась на Аркадия, и ее мама, Анна Дмитриевна, похоже, глубоко вздохнула. Сыграли скромную свадьбу. Невеста просидела все торжество в слезах, и никто из гостей даже не осмелился крикнуть «Горько!», побоявшись, что у нее начнется припадок «от чувств». Клавдия расстаралась, приволокла невиданные окорока и колбасы, коньяк, апельсины и даже достала где-то тощего уродского поросенка, которому хоть и напихали яблок во все дырки, в обаянии и вкусе он совсем не прибавил. А невеста сидела с мокрым бледным лицом, поглядывая на отчего-то довольного жениха, и никто, даже мать, не понимали, плачет она от радости, что выходит замуж за любимого, или от горя, что переезжает в другую комнату. А ночью, когда родители с Лизой ушли ночевать к друзьям и оставили молодых в одиночестве, зеркало увидело в дергающем свете от редких проезжающих мимо черных машин совершенно другую Аделаиду, страстную, нежную, расплачивающуюся за все пролитые до этого слезы, ничего не умеющую, но наделенную женским опытом миллионов прошлых жизней, действующую по природному наитию, как та павлиноглазка, висевшая в рамочке над кроватью, которая сходилась со своим самцом один-единственный раз в жизни во многочасовом любовном акте, чтобы оставить потомство и умереть. Зеркало видело удивленного и счастливого Аркадия, несколько даже обескураженного таким напором и умением, совершенно для него неожиданным от вечно плачущей Иды. А к утру, когда стали слышны трамваи, а ночные черные машины растворились в ночи, Идочка, придавив молодого мужа своим тщедушным, угловатым, пока еще полудетским тельцем, прошептала, глядя ему в глаза, приблизив лицо так, что ничего нельзя было разглядеть, а только представить: «Я счастлива…» – сказала она.
Через положенный срок, ни больше ни меньше, у них родился мальчик Гриша, кроватку для которого Аркаша соорудил сам и поставил подальше от окошка, совсем недалеко от зеркала. Гриша, как только научился вставать в кроватке, смешно подтягиваясь за прутья, все бил ручонками по призеркальному столику и гладил холодную блестящую поверхность, оставляя на зеркале разводы от слюней и маминого молочка. С рождением ребенка у Идочки кончились слезы. Видимо, сработала какая-то природная программа переключения на что-то более ценное и важное. Или они просто физически закончились, излившись за первые двадцать лет полностью. Идочка теперь не плакала, только привычным жестом прикладывала руку ко рту, когда ее начинало что-то волновать и тревожить. Но плакать? Зачем? Аркадий обожал жену, радовался на сына, но видел их редко, работая за троих. Он был ведущим хирургом в московском военном госпитале и возглавлял особую экспериментальную лабораторию, тоже военную и сильно засекреченную. Дома бывал редко, приходил усталый, с портфелем на замке, но семью снабжал отменно и к тридцати пяти годам за особые заслуги заимел даже персональную машину с шофером. Когда Идочку спрашивали, чем занимается супруг, она, поправляя в ушах новые бриллиантовые сережки, говорила, что он врач, очень хороший врач. И это было чистой правдой. К тридцати семи годам Аркадий Андреевич получил отдельную трехкомнатную квартиру, и они обосновались совсем недалеко, в Соймоновском проезде, около доходного дома Перцовых, прямо напротив того места, где раньше стоял храм Христа Спасителя, а теперь шли шумные работы по возведению Дворца Советов, вернее, пока по его углублению – рылся гигантский котлован. Вся Москва вообще была перерыта после 1935 года, где-то сносили здания и церкви, где-то дома убирали под нож целыми переулками, освобождаясь от шикарного царского наследия, где-то строили метро, глубоко и опасно, где-то расширяли магистрали, а на улице Горького вообще передвигали целые дома. Пройти без галош в любое время года было невозможно.
Софья Сергеевна без ежедневного общения с сыном и внуком очень скучала, хотя виделись они часто, вместе обедая или катаясь по только что открытой ветке метро до станции «Сокольники». Гриша почти каждый день приходил к бабушке после школы, а обратно домой зачастую возвращался только к ужину.
Андрей Николаевич сидел в большом кресле и читал «Известия» вслух, чтобы слышал внук:
«Недавно в одном из залов Музея имени Ленина выставлена небольшая скульптура Татьяны Щелкан «Ленин-гимназист». В ближайшее время скульптура будет воспроизведена в натуральную величину.
Молодой художник-комсомолец Вуквол учится сейчас в Ленинградском институте народов Севера. В своих рисунках, которые будут перенесены на моржевые клыки, талантливый художник-чукча пересказал легенду своего народа о великом вожде революции. На рисунках изображено, как Ленин охотится вместе с чукчами, как вместе с ними он ловит рыбу, как на лучших упряжках везут чукчи своего любимого вождя, как Сталин ведет чукчей по пути, начертанному Лениным».
– Слышал, Гришань, про моржовые клыки? Хорошая, между прочим, вещь! Вот когда я был на Севере…
– Андрюшенька, дай Грише доделать примеры, погоди со своими рассказами. – Софья Сергеевна смотрела в задумчивости на Гришу, старательно пишущего что-то за столом деда, а сама краем глаза поглядывала на часы. Шестой час, а Лизы все нет. Она обещала в пять привести, наконец, жениха, которого так долго ото всех скрывала, солидного уже человека, разведенного и даже с ребенком. Софья Сергеевна сначала переживала по этому поводу, но потом решила, что все это неважно, главное – любил бы. Подошла к зеркалу, поправила волосы, которые давно уже утратили ярко-медный цвет, стали глуше, серее, но завивались так же весело, как и в молодые годы. Увидела в отражение накрытый стол, обернулась и подошла к нему. Все было изысканно сервировано: оставшееся от прошлой жизни серебро, частью проданное во время страшного голода 33-го года, льняные вышитые салфетки с вензелями гладью «АН» (и чуть заметными желтоватыми пятнами, оставшимися с прошлого века, видимо, уже безысходно въевшимися), даже кольца для салфеток, закрученные змейки, держащие себя за хвост, – все напоминало о той счастливой жизни, когда Аркаша только-только родился. Хотя и сейчас грех было жаловаться. Многим приходилось намного труднее. Но страшно – да. Страшно сейчас было всем без исключения. Софья Сергеевна вздохнула и поправила высокие хрустальные фужеры, которые особо и не надо было поправлять, просто так, это было нервное. Из еды много чего удалось достать. Достала, как всегда, всемогущая Клавдия, а Софья Сергеевна с Лизой сходили на рынок и подкупили сливочного масла и овощей-фруктов. Стол был богат: паюсная и красная икра на крутых, разрезанных пополам яйцах, балык и нежнейшая семга, растекающаяся, казалось, по тарелке, наструганный лимончик, скромно пристроенный в углу тарелки для амбьянса, буженина, распластанная серым пятном на зеленом кузнецовском блюде, капуста провансаль собственного маринада, с яблочками и клюквой, как положено, немного сыра из лубянского буфета, без дырок, без цвета и без запаха, так, недоделок, а не сыр, по правде сказать, и посреди всего этого великолепия на продолговатом керамическом подносе с серебряными выпирающими ручками – вполне приличного размера утка с прожаренной и пропитанной жиром гречкой и яблочком, засунутым в жопку. Оставить на кухне что-то из продуктов было, конечно, можно, но Софья Сергеевна побоялась топорковского запаха, который летал за своим хозяином, как раз готовившим еду. Поэтому все продукты были вовремя унесены из кухни на стол в ожидании гостей. Еще Софья Сергеевна надавила клюквенный морс и достала из ледника запотевшую водку.
Она открыла дверь комнаты, и вовремя: в дом входили Лизонька с кавалером. «Кавалер» – так долгое время называла Андрея бабушка, даже тогда, когда он стал Сониным мужем. Лизочкин кавалер был монументален и угловат, словно сошедший с постамента памятник кому-то из великих. Он был в темно-синем костюме в еле заметную серую полоску и с потертой папкой в одной руке, а в другой держал чудесный букет из бордовых молодых июньских, только что народившихся пионов.
– Софья Сергеевна? Очень рад, – и протянул цветы.
– Мама, это Кеша, познакомься, – сказала Лизочка.
– Иннокентий, очень приятно, – громко сказал он, видимо, поправляя Лизу.
Софья Сергеевна поздоровалась и провела всех в комнату, где уже в боевой готовности стоял Андрей Николаич, подтянутый и в парадном костюме, но с палочкой. За ним с ноги на ногу переминался Гриша, ростом чуть выше деда, длинный и худой. Мужчины представились, и Андрей Николаевич сразу указал на стол:
– Заждались вас, Гришаня без обеда, на одном чае и бутербродах с утра, давайте начнем, ждать больше некого, сразу и сядем, без особых политесов.
Шумно задвигались стулья, и все разместились вокруг громоздкого дубового стола, вечно мешающегося теперь посреди комнаты. Софья Сергеевна с Андреем Николаевичем заняли места спиной к зеркалу, молодежь напротив, а Гриша боком, во главе.
Разлили холодненькую, разложили по тарелкам закуски, разговор начался. Начался неохотно, чувствовалась какая-то скованность и неуютность, хотя Лизочка и Софья Сергеевна всячески пытались оживить застолье.
– Ну-с, молодой человек, – сурово и по-хозяйски обратился Андрей Николаевич к Иннокентию, – расскажите нам, чем занимаетесь?