ешно захрюкала, Гриша, не ожидавший такой редкости в женском смехе, захохотал в голос, и все границы между ними рухнули. Они ели татарский бифштекс, запивали пивом, смеялись, как юнцы, и рассказывали друг другу всё до невозможности. Гриша про первую жену и сына, Хайнрике про свой порок сердца. Тогда-то Гриша и зачастил в Германию, а в конце 70-х, когда третья волна эмиграции из Союза накрыла Европу и Америку, окончательно съехал с насиженного московского места. Нашел, как ни странно, свое тихое бюргерское счастье в затрапезном старинном баварском городке с вечными белыми толстыми сосисками и бретцелями на завтрак, пешими прогулками в горы, похорошевшей Хайнрике и повседневной одинаковостью. «Клапан моего сердца» – называла домоправительница своего неспящего. Никто его и не осуждал, как можно осуждать счастье?
Так что теперь в просторном особняке на Малом Власьевском, закрепленном пожизненно за Аркадием Андреевичем, жили, как в коммунальной квартире, семья его внука Володи – он, жена Елена, две их дочки, Маша с Наташей, и Лизина дочь Майя с художественно развитым мужем Егором. Места хватало всем, еще и оставалось. Хотя Майя часто подумывала о переезде, но все никак не находила последний аргумент, чтобы наконец двинуться с места.
– Барбарискин, чего это ты все время спишь? – Лена потрепала собачку по спине и уселась рядом с ней на пол, перетащив к себе на колени. – Хорошая моя такая девочка…
Перекурив, с улицы вернулся Егор. Лена с обманной улыбкой посмотрела на него и сказала:
– Надо все-таки уходить к тебе в студию, Егор. Здесь нам не стоит…
Она никак не могла подобрать правильный глагол и замялась.
– Не стоит трахаться? – плотоядно улыбнулся Егор. – Взрослые уже, называй вещи своими именами. Тебе же хорошо со мной? Ну признайся, хорошо же?
Лена опустила глаза:
– Я не об этом, просто дома это делать не нужно.
– Дурочка, это надо делать, когда хочется! – засмеялся Егор. – А сейчас для этого есть все условия! Это у тебя с Вовкой все по плану, да у меня с Майкой, а у нас с тобой страсть, это ж как припрет! Тем более не забывай, что я художник, натура тонкая и глубоко чувствующая, а ты, считай, моя муза, отвечающая за поддержание моей творческой лаборатории в полной боевой готовности! И не только творческой, кстати…
– Я это очень ценю, Егорий, – Ленка нарочно назвала сейчас его так, зная, что это ему не очень нравится. – Но что значит как припрет? Мне все равно, боюсь я, по-наглому это у нас как-то стало в последнее время. – Лена все еще сидела на полу и ожесточенно гладила Барбариску.
– Прекращай, Елена, все хорошо, все, можно сказать, прекрасно! Ты довольна, я доволен, что в этом плохого?
– Меня каждый раз совесть мучает… У нас же с тобой на пальцах обручальные кольца! – Лена перевернула Барбариску на спину и стала чесать ей розовое дитячье пузо. – Давай здесь больше не будем, ладно? Совсем это как-то…
– Не будем, говоришь? Статус у тебя не тот? Тебе перед мужем неловко и кольца тебе помешали? А ты не заметила, что кольца надеваются именно на те пальцы, из которых потом всю жизнь берется кровь? Так что это постоянные риски и супружеские кровопускания. Хотя интересная такая случайность, правда? – Егор вскинул бровь и сощурил глаза, смерив Ленку пристальным учительским взглядом. – Ну как знаешь, собственно, не будем так не будем, как знаешь.
– Не обижайся, Егорушка, ты же понимаешь, о чем я! Вдруг кто-нибудь застукает? Разве ты готов вот так кардинально изменить свою жизнь? К чему проблемы? Можно совершенно спокойно ездить в мастерскую, и недалеко, и не так рискованно! Уж нервы точно сохраним! – Лена гладила разомлевшую Барбариску, которая прикрыла глаза и удобно устроились у нее на руках. Ленка была в стае не главной, Барбариска это знала, подходила к ней редко и так же редко получала от нее знаки внимания. А тут, надо же, Лена устроилась с ней на полу, взяла на руки и ожесточенно зачесала-загладила, как никогда.
Егор стоял, прислонившись к косяку, и смотрел на свою любовницу. Или она была его возлюбленной? Разница в определениях, конечно, существовала – одно для тела, другое для души, и Егор вдруг впервые об этом задумался. Майку он любил давно и исправно, как борщ со сметаной, который никогда не надоест, сколько ни наворачивай, а Ленку как… ну, скажем, как безе, которое часто же не станешь есть, да и вкусовые ощущения совсем другие. Да и что сравнивать основательное блюдо с легким десертом! Ленка что-то тараторила, обнимая собаку, а Егор стоял, молча наблюдая и позволяя себе сегодня никуда не спешить. Своих баб он любил. Одна, молодая и громкая Ленка, дополняла плавную и немногословную Майку, ставшую за эти годы совсем уже родственницей. Это разнообразие вдохновляло изысканно потрепанного жизнью художника. С недавних пор он пристрастился к авангарду, к пущей курьезности, решив, что чем необычнее писать, тем лучше. Хотя что было необычного в разноцветных и совсем неимпрессионистских точках? Курьезность эта плавно перешла в жизнь, и жить он стал тоже странновато, весь оброс какими-то нелепыми привычками, ритуалами и присказками. Писал, скажем, только после сна. Но какой это был сон! Он прочитал где-то, что быстрый, можно сказать, минутный сон освежает, укрепляет и, главное, дает потрясающие видения, что в момент перехода от дремы, которая является первой фазой сна, к глубокой второй фазе творческий потенциал человека раскрывается, и он способен предложить совершенно неожиданные решения проблем, которые раньше казались неразрешимыми, или начать видеть образы, о которых никогда и не мечталось. Проблем у него особых не было, но образов хотелось.
Чтобы минутно и целебно поспать, он садился в кресло, крепко зажимал в руке монету, а внизу ставил металлический поднос. Потом начинал кемарить и в момент, когда рука расслаблялась и монета падала на поднос, Егорий просыпался. То, что он пытался заснуть в такой неудобной позе, иногда по несколько часов елозя в кресле, отлеживая бока и поворачиваясь то так, то эдак, совершенно его не смущало. Все равно это же в конце концов был минутный сон! После такой пытки сидячим сном он брался за кисть, тужился и пыжился, пытаясь вспомнить непоявившиеся образы. Работал иногда обнаженным. Не себя в зеркале писал, нет, ему просто надо было чувствовать, как «воздух обволакивает его и заключает в невидимый кокон, отражающий враждебный мир». Однажды к своей обнаженности добавил бритую голову и полностью выщипанные брови. Выщипывал долго и старательно, волосок за волоском, считая их и раскладывая в форме бровей на белой льняной салфетке. В одной обнаружилось 387 бровинок, в другой ровно 450. Его сильно удивила разница в количестве волос, и он надолго тогда об этом задумался, глядя, как лимон сжирает цвет чая в чашке. Замахнулся было на ресницы, оставив белесый чай стынуть, но в последний момент что-то его остановило. Добивался он малого – хотел голое блестящее незащищенное лицо, необычность ситуации и прилив творчества. Творчество прилило: он стал рассматривать свое лицо и голову в увеличительное стекло и увидел крупные черные точки на месте только что выщипанных волос. Он их и нарисовал. Первая его картина нового творческого этапа жизни называлась «Обнаженные глаза». С тех пор полотна его были странны и насыщены цветом, словно он просто смешивал краски на холсте, случайно перепутав его с палитрой. Были они до невозможности похожи друг на друга, эти многочисленные разноцветные точки, но назывались по-разному: «Кроваво-красный дурак», «Рыбообразное существо в бирюзовье», «Срамной уд на закате», а однажды написал Ленку, которая долго, месяца два, мерзла в трудной позе у него в мастерской абсолютно голая, а потом назвал эти хаотичные желтые точки «Телесное представление о Лорелее после целительного сна». Ленка тогда надолго обиделась. Но точки быстро купили, и Егорий уверил Ленку, что покупатель восхитился ее красотой, прочувствовал натуру. Казалось, большая часть Егорова времени уходила на придумывание удивительных названий, а не на писание самих картин. Стоил авангардист не так дорого, поэтому покупали его исправно, чтобы придать цвет какому-нибудь мрачному углу.
Себя Егорий считал художником широко известным, хотя широта эта особо не выходила за рамки его мастерской. В выставках он исправно участвовал и был известен скорее как экстравагантный и причудливый человеческий экземпляр, а не как самобытный рисовальщик. Себя любил и как человека, и как художника. Майке с мужем, как она считала, повезло. Большую часть жизни он проводил в мастерской, куда она давно перестала ходить, – это моя созидательная келья, сказал он как-то, я должен чувствовать себя здесь центром земли, это чувство творческое, и нарушать его опасно. Ну и ладно, решила тогда Майка, абсолютно не обидевшись. Время у нее высвободилось, и больше в мастерской она не появлялась.
Егор обставил свою жизнь удобствами и считал, в общем-то, себя вполне счастливым. И вот теперь он смотрел художественным глазом из-под дымчатых очков на свою Лорелею, которая сидела на полу совсем как девочка, несмотря на полновесные тридцать пять. Она устроилась на собачьей подстилке рядом с млеющим щенком и теребила его за уши.
– Я хочу брать от жизни всё! – продолжал Егор. – Мы слишком быстро живем, надо торопиться! Не вижу причин ничего откладывать на потом и не собираюсь назначать тебе романтические свидания в мастерской. Ты мне нужна здесь и сейчас! И всё тут! – Егорий немного раздухарился, даже намек на то, что появилась угроза его повседневным привычностям, вывел его из себя.
– Хочешь кофе? – спросила Лена, почуяв бурю.
– Нет, я хочу счастья! – буркнул Егор.
– Егорушка, ну не злись, хотя ты прекрасен, когда злишься! – Лена встряхнула уснувшую у нее на руках Барбариску. Собака смешно на нее посмотрела: что? почему перестала чесать? – и, томно потягиваясь, поплелась на кухню.
Лена подошла к Егору и прислонилась к нему.
– Прекращай дуться, всё хорошо, Малевич ты мой! – Егор временами был то Малевичем, то Кандинским, то просто Казимиром. Ему это нравилось, и прозвища он воспринимал вполне серьезно.