Зеркало грядущего — страница 18 из 79

были выставлены здесь напоказ с опасной небрежностью.

Троцеро повертел в руках деревянную фигурку Нумедидеса, дивясь сходству портрета с тучным, капризным принцем; щелкнул по завитым локонам Феспия; задумчиво тронул осанистое изваяние короля Вилера и задержался взглядом на парном изображении Орантиса графа Антуйского и некоей женщины без лица, в которой лишь по парадному платью и короне можно было признать Фредегонду, покойную мать Валерия.

– Ты весьма преуспел в этом непростом искусстве, – одобрительно заметил он. – …Хотя иные, возможно, и сочли бы его неподобающим твоему высокому сану. – И, заметив, что принц собрался было возразить, махнул пренебрежительно рукой, показывая, что отнюдь не разделяет столь нелепых предрассудков. – Однако скажи, почему ты не стал изображать прекрасных черт своей матери на портрете?

Валерий вздохнул, отпивая из бокала медовухи.

– Резец мой оказался бессилен запечатлеть в дереве то, что не удержала память. Ведь мне не исполнилось и восьми зим, когда ее унесло наводнение, принесшее столько бед всему Шамару. Дымка времени затуманила дорогой сердцу облик обоих родителей, – однако если черты отца мне удалось скопировать с парадных портретов, то изображений матери отыскать так и не удалось.

Прищурившись, Троцеро внимательно всматривался в гладкий лик Фредегонды, точно силясь обнаружить какой-то намек на миндалевидные глаза, прямой тонкий нос, полные губы и высокие скулы, что некогда преисполняли душу благоговейного трепета, однако стареющая память упорно отказывалась заполнять прекрасными чертами лакированную поверхность деревянного истукана. Он посмотрел на Валерия, пытаясь отыскать сходство с матерью, но принц Шамарский явственно унаследовал черты Антуйского Дома, и внешне ничто не роднило его с покойной королевой. Он был высок, худощав и узкогруд; длинные чувствительные пальцы с овальными ногтями скорее годились для того, чтобы пощипывать струны лютни, чем держать тяжелый боевой клинок с обмотанной сыромятными ремнями рукоятью, – однако бесчисленные белесые шрамики на тыльной стороне ладоней, загрубевшие, некогда сбитые до мяса костяшки пальцев и сухая, потрескавшаяся кожа говорили об обратном. Троцеро покачал головой в такт своим мыслям – да, судьба и впрямь бывает подчас жестока и неразумна, превращая философа в воина, артиста в царедворца, губя природные задатки и все же не достигая своих целей.

Лицо Валерия также опровергало все то, о чем шушукались бесчисленные дворцовые кумушки, когда принц проходил мимо них своей торопливой, неуверенной походкой. Его узкое вытянутое лицо напоминало лики мучеников-митрианцев на старинных гобеленах: длинные жесткие волосы цвета выгоревшей соломы, блеклые, туманные, чуть навыкате глаза, тонкий безвольный рот и прямой заостренный нос. Весь облик шамарского принца говорил о натуре нервной, неуравновешенной, способной на непредсказуемые поступки.

Валерий перехватил взгляд Троцеро и отвел глаза: он не выносил, когда его разглядывали вот так, бесцеремонно и оценивающе, точно опасался нелестных суждений, что может вынести о нем другой человек.

– Вы, кажется, говорили о королеве, граф? – спросил он, лишь бы прервать затянувшееся молчание.

Троцеро замялся, прежде чем ответить, и колебания его не ускользнули от принца. Он насторожился, сам не зная, что опасается услышать.

– Все дело в том, Валерий, что твоя мать намеренно отказывалась позировать резчикам и живописцам, и, поверь, у нее были на то причины.

– Причины – но какие же? – Валерий был поражен. – Чего она могла бояться? Ей грозила опасность? – И, словно осознав, что подобный взрыв эмоций может вызвать недоумение пуантенца, понизил голос и пояснил уже спокойно: – Я слишком мало знаю о своих родителях, граф, и всегда страдал от этого. Мне кажется, в их жизни была какая-то тайна. Но Митра призвал их в свои чертоги, когда я был еще слишком мал, чтобы что-то понимать, и лишь смутные подозрения терзают мою душу с тех пор, не находя выхода. После же их кончины мне не с кем было поговорить об этом – в Тарантии не слишком-то охочи до подобных разговоров. Даже король никогда не вспоминает сестру, словно ее и не было на свете… – Губы его скривила горькая усмешка, но затем он неуверенно взглянул на Троцеро. – Сказать по правде, граф, именно поэтому я решился отнять у вас столько времени сегодня: я надеялся, может быть, вы сумеете развеять мрак тайны над этой историей. Вы ведь были дружны с ними обоими… Говорят, отец умер у вас на руках… Расскажите все, что вы помните о них, и клянусь Митрой, граф, я не забуду вашей доброты! На лицо Троцеро легла тень.

– Это старая печальная история, Валерий. И я боюсь, после того, как ты выслушаешь ее, ты не будешь говорить о доброте с моей стороны. Прошло почти тридцать зим, но до сих пор я порой не сплю ночами, вспоминая то, что давно пора предать забвению.

Не в силах больше сдерживаться, Валерий вскочил с места, и его огромная тень от пламени камина заметалась по выцветшим шпалерам.

– Я хочу знать правду, граф, какой бы она ни была! При этих словах его Троцеро как-то разом обмяк, плечи его поникли, но в глазах читалась печальная решимость.

– Хорошо. Я всегда знал, что рано или поздно час этот придет, хотя и надеялся, что не доживу до него – однако дал клятву светлому Митре, что расскажу тебе все, как было, ничего не утаивая. Даже если после этого ты навсегда перестанешь считать меня своим другом… Однако запасись терпением, мой принц, ибо слушать придется долго.

Слегка встревоженный столь мрачным началом, Валерий вновь опустился в кресло. Смутные опасения таились в душе его, и отчасти, сам не зная почему, он уже не Рад был, что затеял весь этот разговор, – однако возбуждение при мысли, что нашелся наконец человек, готовый отдернуть для него завесу прошлого, оказалось сильнее, и он приготовился внимать пуантенцу.

«Ты, конечно, знаешь, Валерий, – начал Троцеро неспешно, считая, как видно, что, подобно летописцам прошлого, должен вернуться к самому началу времен, дабы достойно описать настоящее, – …что Пуантен – совсем небольшая провинция. С юга она граничит с Зингарой и Аргосом, с севера – с Таураном и Боссонскими Топями, с запада же ее омывают воды реки Хорот, что разделяют Шамар и Центральную Аквилонию. Я унаследовал престол Пуантена после смерти отца, герцога Антуания Тулушского, который умер от ран в Год Вепря, восьмидесятый от Восшествия Митры. В наследство мне достался разоренный край, изможденный бесконечными войнами с Аквилонией, раздираемый дворянскими распрями, где постоянный недород обрекал крестьян на нищету, а отсутствие единой веры, – ибо северные земли поклонялись Митре, а южные приносили жертвы Асуре, – грозило обернуться кровавой резней.

Я родился слабым младенцем, настолько хилым, что не мог даже сосать грудь кормилицы, – меня поили из рожка разведенным козьим молоком; и по жестокому закону, который свято соблюдался в наших краях, должен был быть брошен в лесу на съедение волкам, ибо в Пуантене исстари превыше всего почиталась крепость и сила воинов, и немощным и больным там не было места. Однако отец мой в ту пору был уже слишком стар и боялся не дождаться новых наследников, и потому я уцелел, – хотя впоследствии не раз вынужден был доказывать свое право на Тулушский престол.

С младых ногтей меня приучали рассчитывать только на себя и достигать цели, не считаясь со средствами. Отец скончался, когда мне было восемь зим, и все отрочество мое омрачено было зловонием дворцовых интриг, ибо вскоре моя мать, ставшая регентшей Пуантена, приблизила к себе коварного маркграфа Алоизо, выходца из Зингары. Тот жаждал моей смерти, чтобы затем, женившись на матери, сделаться правителем края, – мать же моя, женщина властолюбивая и холодная, также видела в сыне лишь преграду на пути к трону, и хотя сама не подняла бы руку на единственного отпрыска, однако и не помышляла защитить меня от козней фаворита, так что уцелел я лишь чудом и милостью Митры. Никогда не забуду, однако, как каждую ночь ложился спать с чувством, что уже не увижу света дня… Единственным спасением были поездки в Аквилонию с посольством, куда я отправлялся так часто, как только мог, и там, при дворе, встретил я девушку, к которой привязался со всем пылом юности, и которая, к моей радости, отвечала мне взаимностью. То была юная принцесса Мелани, дочь короля Хагена. О любви нашей, однако, вскорости донесли государю, – боюсь, и здесь не обошлось без Алоизо, – и Хаген, которому наш союз казался нежеланным и опасным, поспешил отправить дочь в отдаленную провинцию Аквилонии. Мы оба были безутешны, и, несмотря на все пылкие клятвы, что она мне давала, сердце мое разрывалось от боли.

И все же Митра даровал мне стойкость. Через восемь зим я достиг возраста мужчины и занял престол, принадлежащий мне по праву. Для этого, однако, прежде пришлось отравить ненавистного Алоизо – все вокруг сочли, что его покарал Пресветлый, – но я и по сей день не раскаиваюсь в этом поступке. Одна лишь мать обвиняла меня в убийстве, – но ее я повелел заточить в горный монастырь, ибо в те дни сердце мое не ведало жалости. Опираясь на военачальников, что были преданы моему отцу, железной дланью я навел порядок в стране – искоренил скверну культа Асуры, заставил вассалов почитать своего сюзерена, заключал мир с Аргосом и Зингарой. Положение в стране понемногу стало выправляться, наладилась торговля с соседями, и лишь могущественная Аквилония терзала мое маленькое королевство, как хищная пантера терзает оленя. Монарх Хаген не желал мира, – мир для него был возможен лишь в тот день, когда он прибьет свой щит на вратах Тулуша.

Но, слава Митре, – прости, что я говорю так о твоем предке, – Хаген почил в бозе, и Аквилония разделилась натрое. Это было на руку Пуантену, ибо каждой из провинций в отдельности нам не стоило труда противостоять, – до тех пор, пока они бы не объединились.

В ту пору наместником Шамара был твой отец, Орантис Антуйский, достойный нобиль, отважный, честный и справедливый. Его государство было первым из аквилонской триады, с кем мы заключили перемирие. Я стал частенько гостить в аквилонской столице и наконец удостоился чести быть представленным королеве Фредегонде. Когда я, после почтительного поклона, поднял глаза на супругу светлейшего герцога, то обомлел – передо мной стояла Мелани, моя Мелани, которая после вступления в брак и коронации приняла, как велит обычай, новое имя, данное ей жрецами Митры.