Зеркало и свет — страница 114 из 172

– Я мог бы остаться на своей пуховой постели.

– Я бы ни за что не упустил возможность увидеть все самому, – говорит доктор Лейтон.

Работник выпрямляется:

– Снимать крышку, господа?

Монах шепчет:

– Господи, спаси и помилуй.

Часть зрителей пятится.

– Далеко не уходите, не то собаки вас разорвут, – предупреждает он.

Работник – каменщик и принес свои инструменты. Он думает: их изготовил кузнец. Какой-то безымянный кузнец три века назад расплавил свинец и сделал пломбу, которую мы сейчас сломаем. Он говорит, дай нам долото. Берет инструмент, пробует пальцем острый конец, возвращает. Некоторые кузнецы не умеют делать долота и резцы – их приходится править после каждой работы. Уолтер говорил, жди, жди, жди, пока цвет из вишневого не станет пепельным. Все решают последние три удара молотом.

Каждый удар отдается звоном. Раз, два, три. Он бы сам вскрыл сундук, но должен хранить достоинство королевского викария по делам церкви, Кромвеля Уимблдонского, лорда – хранителя малой королевской печати. Рыцаря ордена Подвязки.

Каменщик выдыхает и встает. Он обходит сундук и опускается на колени, командует:

– Еще факел.

Пламя колышется, за спиной кто-то кричит: «Наверху!»

Он разворачивается черным вихрем мехов и бархата. Псы оглушительно лают. Высоко над головой в воздухе колышется тень. Виден край крыла – очертания огромной птицы или летучей мыши.

Монахи в капюшонах бросаются на колени. Кто-то падает и грохается головой о плиты. Он требует еще света. В нефе мечутся фонари. Псари плетками отгоняют собак. Кристоф чертыхается. Высоко под куполом, на лесах, каменщик забыл куртку. Она плещет рукавами, будто плывет в черном воздухе.

Упавшего хлопают по щекам и ставят на ноги. Он трясется. Его уводят двое других свидетелей, которые теперь много лет будут развлекать знакомых этой историей. Кто-то неуверенно смеется.

– Надеюсь, это не твоя куртка? – спрашивает Лейтон у каменщика.

Тот мотает головой. Не будь в руке долото, перекрестился бы.

– Клянусь святой Варварой, оно двигалось, – восклицает монах.

Он мягко произносит:

– Господа, как вы видите, там всего лишь одежда.

И это англичане? Победители при Азенкуре? Страх блохами скачет по коже. Кто-то приносит лестницу и тычет в куртку длинным шестом, словно в повешенного.

Он говорит каменщику:

– Продолжай, любезный.

Еще три удара. Каждый отдается во всем теле, так что екает сердце.

Сдвигают крышку. Из-под нее бьет вонь, смрад, точно из чумной ямы. Это как удар дубиной по голове. Все пятятся. У него в кармане фляжка аквавита. Он делает глоток и передает фляжку Кристофу. Мальчишка отпивает, давится кашлем.

– Обжигает, – с благодарностью говорит Кристоф. – Почему вы не давали мне этого раньше?

– Я готов, – произносит каменщик. – Поможете мне, господа?

Раз-два-три: они с каменщиком сдвигают крышку и кладут на пол. Доктор Лейтон заглядывает ему через плечо. В темноте монахи топчутся, шмыгают носом и молятся вслух.

В сундуке человек бы не поместился. Ребер нет – если только ребра не тот прах, что сыплется сейчас между его пальцами. Длинные кости – берцовые, бедренные, локтевые и плечевые – сложены квадратом. А в центре квадрата – череп.

Каменщик восклицает:

– Боже милостивый! Я, сэр? Или вы?

– Ты, – говорит он. – Подними так, чтобы все видели. Если это сделаю я, мне не поверят. Скажут, это ярмарочный фокус.

Каменщик поднимает череп над головой. Свидетели ахают. Собаки рычат. Их силуэты мелькают в темноте. «Лежать, лежать!» – кричат псари. И только курточный человек парит с прежней невозмутимостью.

Что ж, говорит Лейтон, либо оправленный в серебро череп Бекета, либо этот. Не бывает двухголовых святых.

Смрад понемногу рассеивается, а может, растворяется в общей вони: холодного пота, кислого утреннего дыхания. Он готов поклясться, что кто-то из монахов обмочился – или, скажем, кто-нибудь из псов в нефе. Он уже различает их упругие мускулистые тела, открытые пасти и вываленные языки. Вертит череп в руках, ощупывает макушку, продевает пальцы в раздробленные глазницы.

– Так откуда эта вторая реликвия?

Если это череп Бекета, то кто безымянный бедолага в серебряной шапочке, целованный после смерти больше, чем в жизни? К чьей голове прикладывались губами принцессы? Умер ли он от лихорадки? Подавился сливовой косточкой? Как все было? Монахи сказали: «Он ничей, сделаем из него Бекета»? Потом вытащили труп во двор и порубили топором?

Он кладет череп в сундук между скрещенными костями и замечает вслух: все здесь сплошной обман. Мы даже не знаем, Бекета ли эти кости. Может, тут смешаны несколько скелетов.

Как же похолодало: будто год перемахнул разом от листопада к Рождественскому посту. Лейтон трет замерзшие руки:

– Мы закончили, милорд? Я опишу все, что мы обнаружили. Я видел это собственными глазами.

Колокол звонит к ранней обедне. Когда они выходят наружу, видны морозные облачка дыхания. В небе бледнеют звезды.

– Милорд Кромвель, – говорит один из монахов, – мы приготовили…

– Другая могила не понадобится. Король велел отвезти кости ему.

Монах вытаращивает глаза, и только монастырская выучка не дает ему разрыдаться от отчаяния.

– Его не перезахоронят здесь?

– Снимите серебро с черепа, – говорит он. – Взвесьте и внесите в опись. Остальное положите в сундук вместе с другим черепом и прочими черепами, какие тут объявятся; я не удивлюсь, если у подлого изменника было шесть голов. Сундук я сегодня заберу с собой. Отдайте его мсье Кристофу. Запечатывать не надо.

Собак уводят – они скулят и ворчат, но все-таки виляют обрубками хвостов. После ночи они ждут не дождутся завтрака. Мы тоже, если сумеем откашлять ядовитую вонь.

– А дайте мне еще хлебнуть? – просит Кристоф.

Он протягивает фляжку, говорит: «Можешь не возвращать». Затем тянет Кристофа к себе и шепчет ему в ухо:

– Кости отвезешь в Остин-фрайарз. Если кто-нибудь спросит, где они, скажи, их погрузили на телегу и больше ты их не видел.

Он думает, кости надо держать под рукой, чтобы вытащить сразу, как потребуют. Сейчас король ненавидит и презирает Бекета, однако может передумать и вновь объявить злодея святым. Печально, но в такое время мы живем.

В этом месяце король одобрил новые постановления. Надо читать Библию, люди должны учить заповеди и Символ веры, священник должен мало-помалу наставлять их каждую неделю.

– Но, милорд Кромвель, – говорит король, – не лишайте моих людей привычной церкви. Оставьте те образы, что достойны почитания. Сохраните все достойные обряды. Не пугайте моих подданных новыми чуждыми порядками.

Немцы говорят: «Кромвель, мы знаем, что вы на нашей стороне, пусть даже вы осторожничаете». Хью Латимер говорит: «При вас за пять лет назначили на важные должности больше честных людей, чем за предыдущие сто». Томас Кранмер говорит: «Вы отдали ради Евангелия все, рисковали всем, что у вас есть». Роберт Барнс говорит: «Что, если король испугался?»

Их голоса эхом отдаются в голове. Он уходит, чувствуя себя бесконечно усталым и разбитым. Где-то сегодня моя дочь Женнеке? Ощущение, будто он сам осушил фляжку. Вспоминается давний-предавний день: он на заре идет в Патни. Видит себя будто с качающихся древесных крон, маленькую фигурку в бледном свете, с привкусом рвоты на языке.


Октябрь приносит Стивена Гардинера; тот прикатил из Дувра со всеми пожитками и знает, что король на него гневается. Бесс Даррелл по разговорам, подслушанным в папистских домах, доносит, что кто-то в нашем французском посольстве весь прошлый год извещал Реджинальда Поля, где того подстерегают. Хорошо бы оказалось, что предатель сам Стивен. Епископ неизменно отстаивал верховенство короля в церкви. Однако все, знающие Гардинера, убеждены, что тот говорит одно, а думает другое.

Хорошо, что удалось три года удерживать Стивена Гардинера вдали от Англии. Теперь он поручает Боннеру, нашему новому послу, перебрать бумаги Стивена на предмет измены. Боннер рьяно берется за дело. Чтобы придать ему веса, его сделали епископом Херефордским, и он едва верит своему счастью. Шлет из Франции ликующие письма, пересыпанные тем не менее обидами и жалобами в таких цветистых выражениях, что лорда – хранителя малой королевской печати разбирает смех. Мой предшественник, пишет Боннер, затягивал передачу дел и оставил после себя список посольских гостей, из которого видно, что он привечал папистов. А за обедами часто говорил, как король примирится с Римом, не теряя лица, и как он, Стивен Гардинер, епископ Винчестерский, этому поспособствует.

– Смотри! – Он протягивает Рейфу письмо от Боннера.

Какие же эти люди гусеницы, сжирающие все на своем пути, жиреющие на королевских милостях, прогрызающие дыры в общественном благе! Они закукливаются в пыльных углах и когда-нибудь выберутся из коконов во всей кричащей пестроте католических облачений.

Боннер жалуется и на Уайетта. Уайетт был груб с ним в Испании, невыносим в Ницце. Держался скрытно. Проявлял беспечность в опасности. Уайетт ведет расточительный образ жизни, к нему постоянно шастают шлюхи. И еще, утверждает Боннер, Уайетт не простил королю своего заточения в Тауэре два года назад и часто высказывает свою обиду вслух.

Он склонен этому верить. Он находит это естественным. Чернильной крысе Боннеру не понять такого, как Уайетт, свободного в делах и поступках. Ричард Рич говорит, я всегда удивлялся, что Уайетта назначили послом; он как будто из былых времен, когда кавалеры напропалую сорили королевскими деньгами и никто не требовал с них отчета.

Фрэнсис Брайан вернулся в Англию при последнем издыхании. Король вычеркнул его из числа своих джентльменов, хотя Брайан и клянется, что предавался излишествам исключительно по долгу службы. Родственники увезли его в провинцию, откуда он пишет лорду Кромвелю слезные просьбы о заступничестве.

– А ведь вам будет его не хватать, – замечает Ричард Кромвель. – Всякий раз, как вы не знаете, что делать, вы говорите: «Взять под стражу сэра Фрэнсиса Брайана!»