– Я не военный, сэр, но по мне это слишком: прикончив врага у ворот, вы зарежете его еще раз в дверях?
– Никакая предосторожность не лишняя, – отвечал он. – В наши времена гость войдет в ворота другом, а по пути через двор превратится во врага.
Некогда Остин-фрайарз был невелик: двенадцать комнат, которые он снял для себя, своих писарей, Лиззи, дочерей и тещи Мерси Прайор. Ныне Мерси вошла в преклонный возраст. Она хозяйка дома, но по большей части сидит у себя с книгой на коленях. Она напоминает ему изображение святой Варвары, которое ему случилось видеть в Антверпене, – святая читала посреди стройки на фоне лесов и необожженного кирпича. Строителей принято ругать – за то, что затягивают работу и завышают расходы, за пыль и шум, но он любит грохот и стук, их болтовню и песенки, их тайные приемчики и секреты. Мальчишкой он вечно забирался на чужие крыши. Покажи ему лестницу – и он мигом влезет наверх в поисках обзора. Но что он видел с крыши? Только Патни.
В гостиной его ждет племянник Ричард. Стоя под шпалерой, подарком короля, он распечатывает собственноручное письмо королевской дочери.
Ричард говорит:
– По-моему, леди Мария решила, что возвращается.
Он идет к себе, отбиваясь от писарей, которые тащатся вслед за ним, нагруженные стопками бумаг, конторскими книгами, распухшими от статутов и прецедентов, пергаментами и свитками.
– Потом, мальчики, потом…
В его комнате резкий аромат можжевельника и корицы. Он снимает оранжевый джеркин. Окна закрыты ставнями от полуденной жары, и в полутьме ткань светится, словно в руках у него огонь. В дни темнее нынешних некоторые жалкие богословы утверждали, что если бы Господь пожелал, чтобы мы ходили в цветном, то создал бы цветных овец. Вместо этого Божественное провидение даровало нам красильщиков и материалы для их ремесла. В городе, среди грязно-серого и сизого, мышиного и цвета ослиного крупа, золото заставляет сердце биться чаще. Под серым обложным дождем, поливающим Лондон зимой и летом, промельк лазури напоминает нам о небесах. Как солдат на поле битвы поднимает глаза и видит трепетание ярких знамен, так и работник среди дневных трудов радуется королевскому пурпуру, серебру, пламени и оттенку зимородкова крыла на платье вельможи на фоне блеклых английских небес.
Ричард входит за ним, закрывает за собой дверь. Становится тихо. Он привычным жестом прикладывает руку к груди и вынимает из внутреннего кармана кинжал.
– Даже теперь? – удивляется Ричард.
– Особенно теперь. – Без привычной тяжести рядом с сердцем он не чувствовал бы себя собой.
– Я понимаю, на улице, – говорит Ричард. – Но при дворе? Не могу представить себе обстоятельства, при которых он вам понадобится.
Вот и я не могу, думает он. Именно поэтому мне нужен кинжал. Он трогает лезвие большим пальцем. Первый нож он сделал себе сам еще мальчишкой. Отличный кинжал, ему до сих пор не хватает того клинка.
– Ступай к Шапюи, – велит он Ричарду. – Кланяйся ему от меня и пригласи его на ужин. Если откажется, скажи, я внезапно почувствовал неодолимую страсть к дипломатии и хочу заключить сделку до заката. И если он не придет, придется позвать французского посла.
– Отлично придумано.
Ричард уходит, а он, без оранжевого джеркина и без кинжала, спускается во внутренний двор, на свежий воздух, идет на кухню навестить Терстона.
Он слышит повара раньше, чем видит: какой-то несчастный жалеет, что родился на свет.
– Я говорил тебе раз, – ревет Терстон, – говорил два, говорил три, а в следующий раз, если ты возьмешь для чеснока эту ступку, я собственноручно вытряхну твои мозги, разотру пестиком и отдам Дику Персеру накормить собак.
Он проходит холодную комнату, где с крюков свисают два павлина, горло перерезано, на шпорах гири. Заворачивает за угол, видит лицо мальчишки, которого распекают:
– Мэтью? Мэтью из Вулфхолла?
Терстон фыркает:
– Из Вулфхолла? Прямиком из ада!
Он удивлен, встретив мальчишку здесь:
– Я взял тебя в писари, а не на кухню.
– Да, сэр, я им говорил.
Бледный честный Мэтью каждое утро приносил ему письма, когда в прошлом году король посещал Сеймуров. Тогда он решил, что такому миловидному и смышленому мальчишке не стоит прозябать в провинции. Бледное личико озарилось, когда он спросил Мэтью, не хочет ли тот повидать мир.
– Этот мальчик не на своем месте, – говорит он Терстону. – Произошла ошибка.
– Отлично, забирайте, иначе я его покалечу!
– Снимай. – Он показывает на заляпанный фартук.
– Правда, сэр?
– Пришло твое время. – Он помогает мальчишке снять фартук, без которого тот выглядит очень тощим. – Как поживает твой приятель Роб? Есть от него известия?
– Да, сэр. Он делает, как было велено, держит ухо востро и честно записывает всех, кто бывает в Вулфхолле. Только я не могу добраться до вас, чтобы передать новости.
– Прости, что с тобой обошлись так сурово. Перейди двор, найди Томаса Авери и скажи, что я велел обучить тебя счетоводству. Если освоишь это ремесло, твои услуги могут пригодиться в других домах.
Мальчишка обижен:
– Но мне нравится у вас!
– Несмотря на этого грубияна? – Он показывает на Терстона. – Если я тебя куда-нибудь отошлю, ты все равно останешься на моей службе.
– И мне придется взять другое имя? – Мальчишка натягивает на плечи воображаемый джеркин. – Я вас понял, сэр.
Терстон говорит:
– Хорошо, хоть кто-то понял.
Вокруг две дюжины мальчишек тащат по каменному полу корзины с провизией, точат ножи для резки овощей, пересчитывают яйца, делают пометки в списках, ощипывают птицу. Дела в доме идут своим чередом без его участия. Здесь кровяные пудинги томятся на плите, чистится рыба; а через двор востроглазые писари сидят на табуретах, готовые строчить письма. Здесь жаровни и латунные кастрюли; там перочинные ножички, воск для печатей, ленты и шелковые шнурки, чернильные слова, что ползут по пергаменту, гусиные перья. Он вспоминает тот день во Флоренции, когда наверх позвали его. «Эй, англичанин, тебя зовут в контору». И как он неспешно снял фартук, повесил на гвоздь и навсегда оставил позади медные сковороды и тазы, ряды кувшинов для масла и вина в нише, каждый высотой с семилетнего мальчишку. Он прыгал через две ступеньки, а когда пересекал sala[8], слышал, как капли из фонтана в стене падали в мраморную чашу, тихий неритмичный барабанный бой: кап-кап… кап… кап-кап-кап. Мальчишка, которые скреб ступени, посторонился, давая ему дорогу. Он пел: «Скарамелла идет на войну…»
Он говорит Терстону:
– У нас ужинает Шапюи, только мы двое.
– А то как же. – Терстон просеивает муку, поднимая белые клубы. – Кто-то мне сказал, этот испанец, что вечно толчется в вашем доме, и твой хозяин сгубили королеву, потому что она мешала их дружбе.
– Шапюи не испанец, а савояр, не притворяйся, будто не знаешь.
Терстон одаривает его взглядом, в котором читается: не хватало еще различать чужеземцев между собой, это унизительно и бессмысленно.
– Я знаю, что император – король Испании и господин половины мира. Неудивительно, что вы хотите забраться к нему в постель.
– А что делать, – говорит он. – Прижму его к груди.
– Когда к нам снова пожалует король? – спрашивает Терстон. – Хотя откуда у короля взяться аппетиту? Кто стерпит, когда твои яйца открыто обсуждают при дворе?
– Откуда мне знать? Со мной такого не случалось.
– Весь Лондон слышал. – Терстону явно по душе тема разговора. – Конечно, что именно сказал Джордж, мы не знаем, он говорил по-французски, но мы думаем что-то вроде: у короля встает и он заправляет куда надо, но ненадолго, поэтому дама не получает удовольствия.
– Вот видишь, надо было учить французский.
– Суть я уловил. – Терстона не сбить с толку. – Если ты не ублажишь даму, она не понесет, а если понесет, то ребеночек не доживет до крещения. Вспомните королеву-испанку. В молодости она рожала дюжинами. И ни один не выжил, кроме малышки Марии, которая размером с мышь.
У его ног блестящие угри извиваются в корыте, сплетаясь друг с другом, словно ждут, что их забьют и замаринуют.
Он спрашивает Терстона:
– Что говорят на улицах? Про Анну?
Терстон хмурится:
– Никто ее не любил, даже женщины. Говорят, если она занималась этим с братцем, ясно, почему никто из ее детей не задержался в утробе. Ребенок от брата, или зачатый в пятницу, или когда суешь бабе сзади – все это против природы. Они сами вываливаются, бедные грешные создания. А ради чего им рождаться? Чтобы тут же отдать концы?
Терстон верит в то, что говорит. Кровосмешение греховно, мы все это признаем, но греховно и соитие в любой позе, кроме одобренной священниками. А равно соитие в пятницу, когда Христос был распят, в воскресенье, субботу и среду. Послушать церковников, так грешно входить в женщину во время Рождественского и Великого поста, а равно в дни почитания святых, которыми пестрит календарь. Больше половины года следует воздерживаться по той или иной причине. Удивительно, что дети еще появляются на свет.
– Некоторые женщины любят быть сверху, – рассуждает Терстон. – Разве это угодно Господу? Вообразите, какие жалкие отродья от этого заводятся. Обычно им не протянуть и недели.
Послушать Терстона, так дети все равно что черствые булки или вянущий цветок – недели не протянут. Однажды они с Лиззи потеряли ребенка. Терстон сварил куриный бульон, чтобы поддержать ее силы, и молился за хозяйку, пока резал овощи. Это было на Фенчерч-стрит. В те дни он перебивался случайными заработками, Грегори держался за материнскую юбку, Энн еще не отняли от груди, а Грейс не было и в помине. Тогда Терстон был простым поваром, а не главным, под командой у которого армия помощников. Он помнит, как бульон поставили перед Лиззи, как слезы капали в тарелку и бульон унесли нетронутым.
– Так и будете стоять без дела? – спрашивает Терстон. – Или забьете для меня этих угрей?